Во фруктовом ящике
26 июля 2024 г., 12:45
Серёже Разумовскому четырнадцать и он слушает «Систему». Дверь его комнаты закрыта, но в припевах он всё равно оборачивается. Лак засох и горлышко плохо поддаётся, приходится прикладывать усилия, чтобы отвертеть кисточку; сухие кусочки краски крошатся на стол, а в ноздри забивается кислотный запах. Чёрный глянец красиво ложится на узкую и тонкую ногтевую пластину.
За окном морось, смешиваясь с ранним снегом, тяжело налипает на измученный сыростью город: он протяжно выдыхает клубы дыма сотнями котелен и люков, будто нервно прикуривает людскими жизнями. Электричка перерезает горизонт острым лезвием бритвы. Даже не верится, что внутри человечьих квартир так светло, тепло и сыто.
Из-под вороха тетрадей и автобусных билетиков мальчик выуживает записную книжку — дверь, выкрашенная белой краской, по-прежнему монолитом покоится в стене — и за язычок раскрывает на чистой странице. О вчерашнем напоминает съехавший со строчки почерк, извивающийся слоновьими ногами, да голубое пятно по центру заметки (он разве плакал?).
~ 13 ноября.
Все взрослые — заложники у смерти. Потому что вынуждены […], чтобы отсрочить её приход. И только дети — поистине […], ведь чувствуют и видят шире обусловленных границ. Они ближе к началу.
Нужно взлететь, и за забор. ~
Вчера он ругался с родителями, а потом проснулся на полу своей комнаты, лицом на плетёном ковре. На щеке у скулы и сейчас видны крошечные кровяные бороздки и лепестки разодранной кожи. Снова он резко провалился в темноту и так же неожиданно вынырнул из неё с высосанным мозгом. Почему он написал эти слова? Дрожь змеёй сползает по позвоночнику.
~ 14 ноября.
Вчера опять был провал в памяти. Отец развёл порошок и, вроде, стало легче. Но я заметил, как он прикрывал воротом свитера царапины на шее. Это я? Не помню. Он на дежурстве, будет тише. ~
Тише. В голове ревут басы и шумят ударные, но Серёжа слышит лишь поднимающееся из лёгких сипящее дыхание, отдающее пульсацией в висках. Он по остаточному принципу хватает карандаш и проводит под ногтями — чисто, ничего запёкшегося…
…наушники с силой выдирают из ушных раковин. Разумовский импульсивно вдыхает и откидывается в кресле, живо захлопывая ежедневник и прикрывая его локтем. Мать всегда появлялась внезапно и звук её голоса раздражал почти до слёз. Потому что всё, что вылетало из-за её зубов было больше похоже на разъедающую желчь. Белая дверь откинута нараспашку и оголяет мрачный коридор.
— Ты посуду помыл?
— Да погоди ты со своей посудой, я только со школы пришёл!
Женщина мечет рыжеватым каре в стол, её лоб раздваивается глубокой морщиной негодования — бумажки, крошки, бардак! Но тут она проводит взглядом по худой юношеской руке, и что-то в ней замирает, обваливается вовнутрь, только серо-зелёные глаза хаотично прыгают в глазницах.
— Я тебе сколько раз повторяла? — мать шипит с сомкнутыми зубами; лиловые синяки под нижними веками темнеют. — Не сметь наносить на себя всю эту блажь! — баночка с лаком летит на паркет, глянцевое пятно расползается по полу, слишком чёрное и слишком неестественное для оранжевой комнаты. Как дыра в потустороннее пространство.
Подросток вжимается в спинку кресла и опускает взгляд на её жилистые подрагивающие руки. Руки, высушенные горячей водой и разъеденные средствами. Грудная клетка над ним судорожно сжимается. Сердце по аналогии забилось чаще, и Серёжа улавливает то, что распирает её изнутри.
— Марш на кухню! — командует мать.
Серёжа срывается с места, но на пороге оборачивается: она так и стоит посреди его спальни, загипнотизированная лаковым провалом. Ей тоже страшно.
На улице по-настоящему морозно: волоски в носу схватывает мёрзлый воздух и дышать становится труднее. Да и ступни начинают неметь, подошва кед дубеет и поскальзывается на покрытом корочкой льда асфальте. Мальчик кутается глубже в пуховую куртку и стягивает ниже рукава — перчатки остались дома, а чувствительная кожа рук мгновенно краснеет и заходится мелкими трещинками.
Волосы щекочут веки, липнут к губам, он поворачивается в сторону и отплёвывается, смахивает назойливую рыжину. Если бы у него каким-то образом появились деньги — вот так, просто, нашлись на лавочке за углом дома или пришло извещение о вступлении в наследство такого-то родственника из богом забытого города N Псковской губернии, — он бы без раздумий схватил бы её сухую руку и запрыгнул бы в первый же вагон остановившейся напротив дома электрички.
О, она бы оказала сопротивление. Она бы примагнитилась пятками к линолеуму в коридоре и потянула его назад, сильнее во мрак. Ещё бы, ведь он, как Троянский конь, вшивается в её стабильную, пусть и слабо функционирующую, программу и уничтожает файлы «Что скажет отец», «Так нельзя», «Здесь наш дом», «Больше некуда идти» и «Скоро всё станет как прежде».
Разумовский зло сглатывает острую иголку в горле и почти срывается на бег. Ему так часто хочется схватить мать за плечи и вытряхнуть из неё всю эту вредоносную ересь! Очнись, он не определяет твоё существование!
В ларьке заметно теплее и пахнет гнилой древесиной. У окошка кассы индивид в засаленных трениках пошатывается, точно маятник Фуко, и пересчитывает на ладони мелочь, но получается у него плохо — пластиковый пакет постоянно съезжает с запястья и оттягивает его руку книзу. Серёжа пережидает в углу и греет ноги у пыльного радиатора. Индивид вдруг дёргается, крутится и беззубым ртом мямлит в сторону мальчика еле разбираемое:
—У-у-у ибя тицати… Э-э-э… ублей… нибует?
Мужчина колеблется под давящей силой тяжести Земли и мутными невидящими глазами пытается сфокусироваться на Разумовском. Как он это ненавидит. Как он всех их ненавидит! Дыхание сбивается, его начинает потряхивать — пьяница лишь заговорил, а чувство, будто грубые пальцы с въевшейся между кожными чешуйками грязью трогают оголённые участки тела. Это из-за таких, как этот, страдают слабые и маловольные люди, как мать.
— У меня собственных нет, — твёрдо отрезает Серёжа. — С какой стати я должен отдавать деньги, с трудом заработанные родителями, тому, у кого нет будущего?
Индивид пучит глаза и механически вращает челюстью. Убогий щелкунчик. Кассирша в синем чепчике показывает из окошка своё круглое, суровое лицо и гонит нахлебника прочь. Он пятится спиной, отступает, точно подстреленный, спотыкается о порожек. Наверное, что-то прощёлкнуло в мозговых извилинах, сдвинулась давно застрявшая шестерня. Но пьяница лишь бессвязно мычит, машет рукой — хер с ним, с будущим-то, никому не дано его знать, важно ведь то, в какой точке он выклянчит чужую зарплату здесь и сегодня.
Серёжа идёт вдоль ободранной теплотрассы по мёртвой листве. Поролоновая обшивка вывернута наружу. Внизу — он соскальзывает в овражек, хватаясь за гибкую ветку вербового куста, комья зачерствелой земли ссыпаются под ногами — когда-то томилась детская площадка, о которой напоминают перекошенные железные качели и ржавые перекладины ракеты. Под самым спуском, за остатками садовой ограды мальчик наклоняется к ящику из-под фруктов и осторожно сдвигает кусочки газеты. Слышится слабое воркование.
В сине-сером безобразном существе едва узнавалась птица. Облысевшее, с островками полупрозрачного пуха на маленьком тельце, оно мигом проковыляло на своих тонких, коротких лапах к протянутым человеком рукам. Серёжа знал, что грачик ждал его, и видеть это странное доверие в измученном людьми животном было почти невыносимо.
Две недели назад там, наверху, Разумовский вырвал птицу из рук беспризорной пацанвы. Сами ещё неоперённые, с молочными зубами и мокрыми носами, но с возрастающей жаждой к власти. Мелкие уродцы, иначе их никак нельзя назвать, жгли спичками грачику крылья. Серёжа никогда не забудет крики о помощи. Тогда, услышав этот чистый звук чужой боли, он вдруг понял — это и о нём тоже.
У грачика ультрамарин в глазницах, такой же, что и у него самого. И та же изрезанность линии судьбы. Может, это осколок его души случайно поразил птицу, когда та пролетала над его четвёртым этажом? Теперь они оба не могут летать.
Ржаные сухарики мальчик размачивает водой — грачик плохо владеет клювом. Глядя на то, как птица скручивается набок и пытается заглотить пищу, Серёжа ощущает нечто нежное, покровительственное, отдалённо схожее с любовью. Наверное, так должны чувствовать себя родители в нормальной семье.
Сзади доносится треск. Близко! Серёжа интуитивно оборачивается, пряча спиной ящик и отрывая пятки от земли, чтобы в случае — защищаться и защищать. Прямо напротив него сидит огромный белоглазый хаски и капает слюной на грудь. Он чует, что где-то рядом теплится живой и съедобный вороновый. Разумовский осторожно перебирает землю пальцами, пытаясь дотянуться до булыжника. Собака засекает это тихое движение и правильно принимает его за угрозу — она пригибается, скалится и лает. Серёжа хватает камень и сжимает его в кулаке.
— Алиса, назад!
Хаски разочарованно скулит, подпрыгивает и бежит к хозяину. Такой же, как и Серёжа, мальчишка лет четырнадцати-пятнадцати, в чёрной джинсовке на меху и огромными наушниками на шее, с пытливым выражением лица подходит со стороны гаражей. Разумовский так и сидит на стылой подстилке из листьев, измазанный, точно рудокоп: голубые джинсы посерели от грязи и влаги, а ладони больше похожи на кошмар трипофоба. Это приниженное, уязвимое в своей сути положение порождает внутри ребёнка гнев.
— За собакой следи, на людей кидается! — Серёжа поднимается с земли и нервно отряхивается.
Парень наматывает на ладонь поводок, и Серёжа подрезает косой взгляд мимо своих ног. Скорее всего, он ещё издали видел, что Серёжа сидел над ящиком, и теперь, когда он уйдёт, они с псиной непременно выпотрошат содержимое. Мальчик отступает к грачику, показывая: «Не твоё дело, катись к такой-то матери!».
Незнакомец сузил чёрные глаза и облизал ими Разумовского с головы до пят — неуверенно, но будто с отблеском превосходства. Наверняка, как и у других, при виде тощего невротического подростка в потрёпанных шмотках, да и к тому же безобразно рыжего, у него мелькнула мысль о брезгливости к слабому сверстнику. Собачник шмыгнул, чтобы замёрзший нос оттаял. И чтобы прилипшие друг к другу губы успокоили.
— Прости, не хотел тебя пугать. Алиса, вперёд!
Собака вскочила на подъёмную тропу и, резво работая задними лапами, вскарабкалась наверх. Серёжа уткнулся в желтоватые носки своих кед, глубоко вбирая свежий ноябрьский воздух. Как это обычно и бывает — за импульсом следует спад, и мальчишка (почти) жалеет за срыв перед случайным прохожим. Он тут ни при чём. Вообще, никто не причём. Всё дело в нём самом. Собачник хватается за тот же куст, и Серёжа оглядывает его спину с нашивкой пулевых ранений. Почти что упрёк.
Перепуганный грачик перебирает опалёнными крыльями и не может перевернуться со спины на живот. Разумовский бережно подсаживает животное, гладит по крошечной голове и уносит фруктовый ящик дальше, к порослям сушёного борщевика.
Снежная мякоть прекратила облеплять город. Он совсем превратился в тень. В окнах многоквартирников стали зажигаются огни и маячат суетливые фигуры. И на его четвёртом этаже, в кухне, горит медовая лампочка. Наверное, мать домывает за ним посуду и готовит на всю семью ужин, жертвуя коротким свободным вечерним временем не на себя, а на неблагодарных мужчин. Серёжа сглотнул подкатывающее сожаление.
Но она встречает сына не на кухне, а выходит из гостиной и встаёт посреди коридора, безвольно развесив руки вдоль тела. Мрак, исходящий из нутра квартиры, превратил её в излом, углубив подглазины и брыли на уставшем лице. Мальчик замирает в прихожей, ужаленный холодом — нет, холод исходит не из подъезда, не из квартиры, он пустился бежать по венам, освобождённый из сердечного клапана.
Кончики пальцев онемели, ноги кажутся совсем худыми и неподвижными. Мать медленно скрылась за углом, поглощённая тенью. Серёжа поворачивает голову в сторону кухни — он там. Отец сидит за тарелкой супа, и непонятно, что происходит внутри этого человека. Стёкла очков бликуют, скрывая истинные эмоции.
— Привет. Я думал, ты на дежурстве, — говорит Серёжа замёрзшими губами и опирается ладонями о дверной косяк, чтобы спрятать ногти. Голени заметно потряхивает. Он упадёт.
— Сядь.
Голос отца звучит трубно, плотно и придавливает и без того оцепеневшего мальчика к табурету напротив родителя. Мужчина этикетно подворачивает под ворот рубашки (он всегда почему-то ужинает до того, как переодеться в домашнее) салфетку и подносит ко рту дымную ложку. Серёжа инстинктивно задерживает дыхание, вжимается подбородком в шею и прячет руки в рукавах толстовки.
— Почему матери не помог? — спрашивает отец.
—Я бы после улицы это сделал, — отвечает подросток, но не слышит собственного голоса, вместо него — в ушах шум моря, оно хочет спасти, утянуть мальчишку к себе на побережье, но водная страна слишком далеко от этого подъезда.
— Врёшь, — гудит трубный голос. — Мать всё сделала за тебя.
— Не вру, — еле слышно произносит Разумовский и… бессознательно проводит пальцами по щеке.
Свет в стеклянных линзах бежит за оправу, открывая ребёнку въевшуюся жёсткость за ними. Серёжа бы поверил и в ненависть, не будь Вениамин ему роднёй. Мужчина хватает узкое запястье и большим пальцем сдавливает косточку, трясёт безвольной кистью у самого серёжиного лица — в отражении чёрного лакового глянца он совсем маленький и совсем беспомощный.
— Это что? — тембр отцовского голоса понижается, делается громче, мощнее и в купе с его мёртвыми глазами вводит в настоящее оцепенение.
— Это просто… Я смою. Сейчас!
— Снимай кофту и на колени.
Сейчас, вот сейчас всё начнётся снова. Серёжа рефлекторно дёрнулся, но руку держат крепко и тянут рывком на себя. Комната сужается и рябит экранными помехами, а отец всё увеличивается и увеличивается и — вдруг — темнеет, придавливает маленького к полу, и только стёкла блестят до рези на роговице.
— Папа… не надо…
У Серёжи сушит горло; слова, жалкие, бесполезные слова, произносятся с колющей болью. Распухший язык притвердевает к нёбу. Он вглядывается в того, кто когда-то гладил его по голове, на чьём лице появлялась ласковая улыбка, дарящая надёжность. Кто уверенно спорил с врачами и доказывал — Серёжа Разумовский, как и любой ребёнок на планете, достоин быть счастливым по определению детства!
Счастье сверкает тяжёлой металлической бляшкой крупного ремня. Отец высвобождает его из шлёвок и натягивает упругую кожу на кулак. Мальчик трясущимися руками стягивает толстовку и опускается на колени, отворачиваясь к стене. Его тонкая тень дрожит на ромбических обоях. Он напрягает мышцы, сжимает пальцами бёдра и зажмуривается. Потому что терпеть придётся долго.
Серёжа слышит, как бренчит металл у самого уха — отец замахивается. А она… Она где-то там, пережидает во внутренностях квартиры, он её понимает: если женщина сунется, ей будет хуже, чем ему. И вопреки логике вместе с первой ошпаривающей болью на рёбрах и позвонках в голове, будто хомяк в колесе, закрутилась обида. Почему та, что называется матерью, отдала его на растерзание?..
***
Разумовский не слушает. Разумовский рисует красной пастой на полях крест, обвитый плющом, и думает, что его родители, в отличие от Базаровых, не будут ходить к нему на могилу. По ощущениям — у него высокая температура: тело выламывает и перекручивает с ноющей медлительностью, по лицу стекают холодные капли, он то и дело отирает ладонью взмокший лоб.
— Эй, ты что, заболеваешь? — соседка по парте тихонько кладёт ладонь на его плечо и пытается заглянуть ему в лицо, но Серёжа закрывается рукой.
— Да, немного…
— Сходи в медпункт. Мария Ивановна, а можно…
С освобождающей справкой ему пойти некуда. Он с полчаса сидит на корточках в вестибюле, спрятавшись между вешалок с соцветиями осенних курток. Пальцы не слушаются, вода из бутылки льётся на подбородок и грудь. Но так лучше — Серёжа дышит какими-то странными урывками, будто кипяток из ран на спине испаряется, проникая вглубь тела, и ледяная вода, размазанная по лицу и шее, сбивает жар. Часы над ним тикают слишком громко, предвещают окончание урока, и слишком громко на него смотрит подозревающая что-то вахтёрша.
Сейчас домой он ни за что не вернётся. Он там, в квартире, и уйдёт только в вечер. Царапины первыми схватывает холод, стоит только выйти на крыльцо школы. Под майкой всё влажное и неприятно зудит, раны неохотно затягиваются. Ежесекундно сукровят напоминанием вины.
Отец говорит, что его непослушное поведение - прямое следствие болезни. Он обещает, всегда только обещает, что ещё немного — и всё закончится. Семья, вернее, её подобие, завершит стадию психоза и вступит на спокойную и наконец-то нормальную стадию ремиссии. Серёжа чувствует в себе протест против. Против вкусов родителей в моде/еде/музыке, против детской мебели в комнате, против распорядка дня и ночи, против выбора школы и не своих одноклассников, против вечной зимы и короткого лета, против всего! Порой эмоции переполняют его настолько, что он глупо воет в подушку. Его сознание слишком громоздкое и не вмещается в выстроенный отцом и матерью каркас.
Но разве любой подросток не переживает юношеский максимализм? Разве бунтарство против ограничивающей взрослости не положено восьмикласснику? Нет, говорит отец, в связи с твоей особенностью ты не справляешься с эмоциональной нагрузкой и подвергаешь опасности меня, мать, других детей, а главное — свою жизнь.
Серёжа идёт под мелкой и раздражающей моросью к качели на школьном дворе. Проводит по размокшей древесине сидушки; острые кусочки облезшей краски впиваются в кожу. В кармане куртки скручен открытый пакет вчерашних сухарей для грачика. В животе пустота, поэтому снэк хоть как-то тормозит подкатывающую от голода тошноту.
Вокруг — почти сверхъестественная тишина, и хруст еды в ней инороден, чересчур обнаруживающий для того, что в ней таится. Сотни окон теплятся и создают горожанам уют, ощущение защищённости. Все они, там, загружены в бетонные блоки, чтобы наполнять мир. Чем они живут? Серёжа часто гадает, чем заняты люди за раскрытыми шторами. Его всегда пожирает интерес, ведь каждое из этих окошек — чья-то живая и чувственная история и, наверное, всегда заканчивается любовью.
Слёзы непроизвольно сдавливают носоглотку. Разумовский верит отцу, но иногда кажется, что тот не заботится о нём. Ему нравится делать мальчику больно.
— Эу, растафарай, Разум!
Что-то лёгкое задевает Серёже затылок и падает в мокрый песок белым комом. Скомканный лист, вырванный из чьей-то домашки. Старшеклассники обступают качели и чавкают тяжёлой подошвой суглинок. Отвратительный звук, от которого хочется спрятаться в мягкости капюшона.
— Чё молчишь, не здороваешься?
Кто-то из них бьёт кулаком в его плечо, проезжается по затягивающимся ранам. Кровь приливает к лицу накатывающей волной. Жжётся. Он молчит, не хочет провоцировать. Сейчас эти мелкие ублюдки вдоволь посмеются, им быстро надоест паясничать перед молчаливым туловищем. Но, кажется, в этот раз «просто» не получится.
Вадим, долговязый, с белоснежно-светлым ликом ангелочка, в чёрных мешковатых одеждах смотрится до нелепого смешно, и Разумовский проржался бы ему прямо в лицо, не будь в этом щуплом теле заточена стальная грубость. Парень обхватывает клешнями подвесы сидения и тянет на себя, Серёжа съезжает и упирается носками в землю, чтобы не упасть.
— А-а, думаешь, что никто не заметит, как ты обчистил наши карманчики? — школьник склоняется к самому уху — Разумовский отворачивается, скрываясь за рыжиной растрепанных волос, и чувствует запах голодного ацетона чужих зубов — и срывает капюшон. — Вахтёрша сказала, чтобы мы проверили тебя, малой.
— Я не… — предпринимает попытку отговориться мальчик.
— Хоп! — Вадим щёлкает пальцем у Серёжи над виском и раскрывает ладонь — в ней смятая фиолетовая купюра. В жёлто-мозолистых толстых пальцах с ссадинами и грязью под ногтями деньги вызывают утробную тревогу. Словно через микросекунду последует инцидент, и именно эта шершавая и лживая бумажка, криво приклеенная к досье, станет главным обвинителем. — Воровать нехорошо, Серёженька. Тебя родственнички не обеспечивают, что ли?
Подросток поднимается с качели, чтобы послать их всех и сбежать, но Вадим хватает его за локти и усаживает назад, давит на плечи и разворачивает за подбородок к себе. Серёжа изворачивается, нога проскальзывает во влажном песке, но рука старшеклассника сжимает крепко так, что лузгают позвонки под черепом. Парни рядом только фоново похрюкивают, довольные разворачивающимся спектаклем, и не собираются вмешиваться. Белоснежная харя скалится крупными и острыми зубами, а глаза — странно на выкате застывают.
— Что-то ты бледный, Разум, — бесцветные брови жалостливо изгибаются, и лицо Вадима принимает приторно-сочувствующий вид, как и голос — капает на мозг унижением. — Температуришь? Коматозишь? На, возьми денежку, купи таблеточек в аптечке.
Серёжа втягивает щёки и сплёвывает в мерзкое квадратное рыло: оно щурится, скручивается в воронку. Разумовского бьют в живот и он отлетает копчиком в жижу, пачкая чистую одежду. Липкий песок въедается в ладони и забивается под рукава. Но мальчик не успевает ничего сообразить — ужасной резкости боль выстреливает в переносице, он впечатывается затылком в землю. Сидение качели отскакивает и весело раскачивается по инерции взад-вперёд.
— Его папаня — главврач психушки, сечёте? — слышится так, будто Разумовский погрузился на дно глубоководной впадины и улавливает бульканья с поверхности.
Кто-то из них говорит что-то ещё, но слов уже не разобрать. Серёжа пытается вздохнуть, но не может. Носовые пазухи раздувает какое-то шевеление, верхняя челюсть неестественно твердеет и тут он сглатывает и неожиданно начинает захлёбываться. Подросток перекатывается набок, красная раскалённая кровь пятнами впитывается в ткань куртки и просачивается сквозь песчинки. Голова неимоверно тяжелеет и тащит наземь своим весом, как стопудовая гиря, а пришкольная площадка — размазывается кольцом сверхзаряженного коллайдера. Сейчас вырвет…
Вадим задевает ногой его щиколотку, несильно, но по косточке особенно чувствительно. Серёжа поворачивается — он тяжело дышит, часто моргает, в попытке разглядеть хоть что-то за занавесью из радужных мух перед глазами. Сплёвывает вязкую слюну со вкусом металла.
— Ну, так ты правда больной? — веселятся пацаны.
— Да… — шипит мальчик, пытаясь сконцентрироваться на поджарой фигуре Вадима, но получается с трудом — боль от переносицы расползлась по лбу и заплыла на веки. — Сейчас плюну — и заражу.
Белое пятно вадимова лица внезапно чётко вырисовывается в мутном бульоне окружающей действительности и пугает больше возможного сотрясения.
Конечно, правда. Папочка ставит над ним эксперименты и накачивает всякой дрянью. Об этом все говорят.
Он дёрнулся на первобытных инстинктах: бей или беги. Вот только бежать он больше не намерен. Идиоты невольно сковырнули что-то колющее в его груди, отчего ладони без указки хозяина сжимают холодный песок в кулаки. Серёжа летит в ноги обидчику и валит его на спину, забирается ему на живот и впивается клыками в левую бровь. Вадик вскрикивает и вздёргивает его за волосы, но челюсть Разумовского судорожно сжата.
— Отвалите от него! Алиса — подъём!
Серёжу пихают в горло и он, откашливаясь, сваливается с ублюдка. Позади компании стоит черноглазый в джинсовке с пулями, тот самый, вчерашний, а рядом с ним скалящаяся хаски бесовски крутит хвостом, готовая к нападению.
— Ты ещё кто, персональный секьюрити? Папенька приставил, а, шиз? — Вадим поднимается с колен и поправляет съехавший по диагонали мешковатый прикид нарочито резкими движениями, показывая, что готов к стычке, но ни шагу не сдвигается с занятой позиции. Трусливый брехун.
— Я говорю, свалили живо, а то зашивать по кускам будут.
Парни отходят боком, и только длинный и несуразно-худой Вадим ещё долго бурит в спасателе дырку злыми глазами. Наверное, запоминает, виртуально обгладывает мясо с врага, упиваясь неслучившимся сценарием. Сплёвывает, прицениваясь к собаке и, в конце концов, проваливает прочь.
— Ты живой?
— Отстань от меня!
Разумовский отталкивает протянутую руку — это его позор и ему разгребать всю кашу, заваренную жизнью, а не первому подвернувшемуся лошку! Он подрывается с земли и шлёпает по топкому илу за рюкзаком, сваленным у качели, но не проходит и десяти шагов: его мутит, кровь снова хлыщет из ушибленного носа, мальчик валится в мокроту. Осторожные руки приподнимают его за плечи.
— Не выделывайся! Тебе нужна помощь. На, — собачник протягивает бумажный платок, и Серёжа, приметив в блеске внимательных глаз искренность, расслабляется.
— Ничего, бывало и хуже, — рубиновая жидкость быстро окрашивает светлый кулёк.
— Не знаю, что может быть хуже быть загашенным гопниками-малолетками. Пошли, отведу тебя в травмпункт.
— Не надо в травмпункт. У тебя есть деньги? Я бы одолжил.
Нового знакомого хотелось рассматривать. Было в нём что-то такое привлекательно-загадочное — он появился из ниоткуда ровно в тот момент, когда Серёжа окончательно перестал контролировать (если вообще к нему применимо понятие «контроля») ситуацию, и теперь послушно стоит в очереди на кассе с пачкой семечек и влажными салфетками. Коротко стриженные тёмные волосы разветвляются сзади на шее и чуть забегают за плюшевый ворот джинсовой куртки. Серёже почему-то сделалось щёкотно на загривке.
Разумовский сидит на крыльце магазина и аккуратно, чтобы не спровоцировать, гладит пушистую шёрстку Алисы. Она не чувствует в ребёнке агрессии и кладёт свою большую голову ему на колени. Расплатившись, парень выходит на улицу и как-то до неловкого долго смотрит на разбитый нос Разума. Садится на корточки, вытаскивает влажную салфетку и, не стесняясь, вытирает его уставшее лицо.
— Вроде, нос не сломан. Тебя как зовут хоть? — спрашивает он, избегая взглядов, сосредоточенно рассматривая ржавые узоры на измазанных щеках.
— А разве есть разница? — по привычке огрызается Серёжа.
— Ну, всегда есть разница, если ты человек.
— А, типа если ты не человек, то разницы нет? — верхняя губа припухла и проговаривать длинные фразы получается с трудом.
— Я думаю, ты понимаешь, о чём я. Собака, вот — как ни назови её, всё равно останется животным на инстинктах, привязанным к хозяину. С человеком так не работает, его не перекроишь под себя. Я считаю, что имя во многом даёт характер.
Перекройка. Десять букв одна за другой вонзились в сердце. Непроизвольно вспомнились скользкие намёки Вадима об отце… Мальчик отодвигается, кладёт ладони на поребрик и смотрит в серьёзное лицо напротив, смягчаемое капелькой забытой азиатской крови.
— И какой характер у имени «Сергей»? — наивно спрашивает Серёжа.
— Пока не знаю, — пожимает плечами юноша и тоже — мажет взглядом прямо по Разумовскому, приценивается. — А у «Олега»?
— «Олег»? Что-то про дачу и шашлыки, наверное, — забавляется тот.
Олег только слабо усмехается, пока Серёжа из-под отяжелевших век с отстранённым любопытством наблюдает за реакцией молодого человека.
Олег идёт впереди, лишь изредка оборачиваясь и уточняя верное направление. Алиса бодро бежит за ними следом и всё время отвлекается на обочины, обнюхивая интересующие её артефакты. Нашивки черных кругляшков с алыми подтёками на спине вместе с ноющим черепом вызывают дополнительный дискомфорт. У тебя тоже не всё в порядке, да?..
Грачик радостно хлопает заживающими крыльями, когда мальчики насыпают семечки к нему в ящик. Серёжа ласково здоровается с птенцом и гладит его по маленькой головке. Собака лезет мордой под локтем Олега, чтобы подсмотреть, но он отстраняет её, и Алиса разочарованно фыркает.
— Знаешь, о нём ведь никто больше не знает, — вдруг начинает Разумовский и останавливается, замирает над зверьком.
Парень рядом мерно дышит, спокойно проживая вместе с Серёжей этот мучительный день, и подростку приходит на ум болезненная в своей правде мысль — а ведь кроме этого грача и Олега с его хаски у него на самом деле никого больше нет.
— Почему ты… вмешался, помог мне? — прямо спрашивает мальчик, ожидая услышать всё, что угодно — про жалость, про справедливость, про закон, но только не:
— Потому что людям нужны люди. Поверь, я знаю, что это, когда ты один.
Нет, ты не знаешь. Вряд ли ты когда-нибудь просыпался в ночи и прятался под кровать, потому что казалось, что чьи-то руки тебя душат. Вряд ли тебе было плохо настолько, что твой собственный мозг удалил из памяти информацию о раннем детстве и ты даже не можешь вспомнить лица самых близких, как бы ни старался. Вряд ли эти пули под лопатками — следы от любви твоего отца; это что-то про переходный возраст, про «мам, я теперь совсем взрослый, ты не поймёшь». А у Серёжи отцовская забота всё ещё саднит под курткой.
Как это бывает, вопреки зарождающейся тяге к подобному, человек намеренно раздражается и отталкивает от себя: боится подпустить слишком близко из тревоги быть отвергнутым, если тот, другой, узнает глубже и оттеночнее. Так и Серёжа испугался — его одиночество монструознее. У тебя хотя бы есть Алиса.
— Я не один, — Серёжа поднялся на ноги и отряхнулся. С чего ты решил, что можешь за меня называть мои чувства? С чего вдруг возомнил, что хоть чуть-чуть понимаешь меня? Только потому что раз помог?! Ха… — Мне пора домой.
—Тебя точно не нужно проводить к врачу? — уточняет Олег.
—Забей, не нужно, мой папа — медик, — бросает, не оборачиваясь, мальчик.
— Стой.
Белые цифры на чёрном экране протянутого мобильного кажутся зашифрованным спасательным сообщением. Запиши, вдруг, пригодится, хотя бы долг вернёшь, говорит Олег, и Серёжа записывает номер соломинки.
Лифт медленно ползёт на четвёртый этаж и скрипит. Разумовский успевает проверить своё состояние в зеркале. Опухоль от переносицы сползла на лоб и левый глаз, налившись бордовой гематомой. Ворот и рукава светло-синей куртки заляпаны коричневыми разводами. Он причёсывает волосы пальцами и заправляет за уши. Будто этот скорый марафет хоть чем-то поможет.
Ключ в замке проворачивается тихо, и мальчик незамеченным проскальзывает на кухню. Всё тело уже совершенно невыносимо колотит. Кипячёной воды в графине нет, горстка обезбола запивается молоком. Серёжа неслышимо ползёт по стеночке, чтобы прошмыгнуть в ванную, но замедляется, заслышав гул голосов за стеной.
— …тебе сказал, чтобы ты проследила… почему ты никогда не можешь выполнить элементарных вещей, Софа?
Это отец. Он поднимает голос на мать, а она что-то мямлит в ответ. Живот скручивает неприятное ощущение чужой беспомощности. В квадратах рифлёного дверного стекла двигаются беспокойные тени.
— …да потому что нужно давать ему порошок трижды в день, иначе вся моя работа уйдёт под хвост! — орёт отец.
Мать что-то возражает, но слышится шлепок. Мальчик вздрагивает — сердце опускается по артериям к ступням и словно тянет его за собой. Он на четвереньках прокрадывается в ванную комнату, запирает щеколду, сбрасывает с себя грязную школьную форму и заползает на керамическое дно. Оно холодное и подобно репетиции смерти.