I
Музыканты от изумления сбиваются, нестройно бряцают по струнам, а после и вовсе фальшиво тянут мелодию, затихая в разброд. Все сидящие вскакивают, а танцующие нестройным рядом к вошедшим оборачиваются, суетливо скидывая шапки и кланяясь. Хозяин хаты опомнился первым, подскакивая к княжичу и голося зычное приветствие. Радушно в комнату провожает, пытаясь незаметно знак подать, чтоб почётное место для новых гостей освободили. Музыканты без слов ретируются к печке. — Что ж вы умолкли? Али играть более не хотите? — смеётся Ференц, доставая длинную трубку и шёлковый мешочек с ароматным табаком. — Гряньте нам что-нибудь — остальные ногами подрыгают. А я посмотрю, потешусь. Сандомир на друга смотрит недовольно, пока остальные переглядываются непонимающе: такой грубости ни от кого из гостей отродясь не слыхивали. Но кто они такие, чтоб панам своим перечить? Каждый своё место знает и супротив никогда не пойдёт. И потому опешившие музыканты снова берут инструменты и с задором ударяют по струнам, выводя новую мелодию хоровода. Хозяин хаты суетится меж дорогих гостей, чарки перед ними ставит и отменной наливки плещет. Ференц пьёт с удовольствием, требуя ещё, и странно так смеётся, будто-то больно ему внутри. Глазами своими нежно-карими на омег молодых смотрит, а словно не видит никого. Сандомир же только на одного смотрит, покуда остальные размытыми лицами мелькают. Он тоже от наливки не отказывается, что в действительности не хуже мускатного вина — сладкая и обжигающая. Совсем как зайчонок его пугливый… Княжич Арана взглядом чёрным повсюду провожает, примечая рядом с ним только рослого омегу, и тем доволен. Столько лет прошло, а будто вчера это было. Тогда, ещё совсем мальчонкой, княжич омежку увидел у витражей в своём замке. И именно тогда внутри него проснулся альфа — совсем молодой щенок, но сразу уверенно вставший на лапы. Судьбы провидение или Божье знамение, но омежка сам пришёл к нему и должен был остаться там же. Так думал десятилетний мальчик и сделал так, как умел, так, как считал правильным. И разве его вина, что юный альфа принимал силу лучшим способом удержать? Разве его одного порок, что принуждением брал то, к чему сердце стремилось? Нет, не его. Ибо сызмальства к этому и приучен. Не человека суди, а его пестование. Аран дышит через раз, от взгляда княжича ему не скрыться, хоть в какой угол не забейся. Перлина на груди огнём горит и до сердца прожигает. И зачем только нацепил он её, будто нечисть призвал — альфу красивого лицом, но страшного душой. В один миг он чувствует, как крепко сжимает его руку Тиварда, хоть взгляд его обращён в сторону. Аран знает, куда тот смотрит — испепеляет яростным взглядом княжича, словно лавку под ним поджечь хочет. А княжич сам будто из камня, и не мелькнёт на его красивом лице ни черточки волнения. — Уйдём, Тивард, — шепчет Аран. — Устал я. — Кружочек ещё сделаем, Арани, а потом уйдём сразу. День сегодня был суматошный, хватит с нас танцев. Аран кивает согласно, а княжич будто подслушал их: с лавки подскакивает и к ним стремительно идёт. В глазах омеги испуг неприкрытый, и замирает он перед надвигающимся альфой, словно заяц перед волком. Тивард его загородить не успевает: Сандомир руку протягивает и омегу к себе прижимает, тут же в хоровод рядом с ним вставая. Оттого все снова застывают, во все глаза смотря на княжича и сына наместника — будет о чём посудачить на завтра! — Сбежать удумал, — не спрашивает, а изъявляет альфа. — Не уйдёшь, покуда со мной в хороводе не пройдёшь. — Простите, господарь, поздно уже, до хаты нам пора. — Ты не помнишь моего имени? — словно с укором звучит. Аран вскидывает изумлённый взгляд, тут же, словно по колдовству какому, вспоминая имя, — Сандомир. Но молчит, губы сжимает, хмурясь, а альфа всё по глазам понимает. И потому расплывается довольной улыбкой, крепче сжимая руку омеги. — А твоё мне вовек не забыть… Аран, — шепчет тихо, наклоняясь ближе. И пусть спина чуть ли не дымится от яростного взгляда Тиварда, Сандомир напором берёт. — Встречу нашу не так представлял, как в лесу было. Думал я, что приду к твоей хате и на свиданку у бати твоего упрошу, но то не поздно ещё. От слов альфы Аран воздухом давится, пылающее смущением и волнением лицо отворачивает, но слушает, затаив дыхание. — Я ещё тогда, мальчонкой понял: мой ты! И всегда будешь моим… — Но как же так, господарь? — не выдерживает Аран, смотря ошарашенными глазами и не скрывая своего интереса: сам жаждет знать, отчего княжич его выбрал. — Внутри меня в тот самый миг, как увидел тебя, родилось что-то, сильное и горячее, и одно только в голове было: ты должен быть рядом. Но тогда удержать не смог, а сейчас я всё поправлю. — Насильно мил будешь? — хмурит брови омега, всё ещё в изумлении. — Да, — прямо говорит альфа. — Ты сам будешь этому рад, вот увидишь. Возможно, Аран и сказал бы что в ответ, но тут альфа подхватывает его за талию и над собой поднимает, кружа вокруг себя. Аран и забыл, что танец продолжается, а кружение то хоровод требует. Сандомир его прямо перед собой ставит и взглядом пронзительным смотрит, а омега замирает, видя то, чего не ожидал совсем. На груди альфы, переливаясь холодным белым светом, сияет серебряная брошь в виде цветка колокольчика. Сердце вновь трепещет в груди от странного довольства и волнения: это ведь его цветок, его аромат. Осознанно ли альфа выбрал именно это украшение? Знает ли он об аромате омеги? Сандомир отвечает на все вопросы разом: — Я велел изготовить её в точности, как тот белый колокольчик, что ты подарил мне при нашей первой встрече. И я уже тогда знал, что благоухаешь этим дивным цветком. Голова кружится в тот миг, как альфа слова эти произносит. Аран опору теряет и готов упасть, но сильные руки подхватывают за тонкую талию, крепко держат, к себе прижимая. — А мой?.. Мой аромат чувствуешь? — совсем тихо и хрипло затекает в ушко омеги, заставляя колени задрожать. Аран в тот миг забывает обо всём, — где он и кто эти люди вокруг — так скручивает его от слов альфы. Он в глаза княжичу смотрит, видит, что ждут ответа его более, чем пришествия божьего. А он молчит, потому как не знает, не чувствует: среди толщи ароматов людских не различает. Он лишь качает головой, тем ввергая сердце альфы в пучину ревности и гнева. Омега опомнился лишь оттого, что тихо стало вокруг: все смотрят на них любопытно, настороженно, кто с испугом, кто насмешливо. Аран из объятий освобождается, стремительно убегая из комнаты. За ним Тивард устремляется, на миг яростным взглядом вцепившись в княжича…*
Они идут молча: Аран всё ещё во власти слов и облика альфы, Тивард в смятении от собственных чувств. Он чувствует, что на грани. Что ещё чуть-чуть и сорвётся, скинув с себя маску друга. Не описать, чего творилось с ним, пока Арана в объятиях другой альфа держал, пока кружил его в танце и слова тихие шептал. Пока до хаты дошли, Тивард ни слова не проронил, ни разу не бранился и не попрекал ничем. Аран лишь у калитки опомнился. На друга смотрит с тревогой: — Что с тобой, Тивард? Отчего молчалив так? — Ничего, — выдыхает тот, глаза потемневшие и подозрительно увлажнившиеся прячет. — Устал только. — Пойдём скорее, ляжешь, отдохнёшь, — взволнованно тянется к другу Аран. — Ты иди, я постою тут, воздухом подышу немного. Аран не спорит, кивает согласно и уходит. Ему самому о многом стоит подумать и разобраться во многом. Едва в комнату входит, ленточку из-под сорочки тянет, в кулачке зажимая бусину-жемчужинку. Смотрит на неё, будто она может ему объяснить, отчего его сердце до сих пор колотится и отчего вину за собой чувствует, что аромат альфы услышать не может. Омега комнату шагами меряет и задумчиво косу расплетает, смотря на жемчужное мерцание в свете луны. А перед глазами брошь серебряная с сияющими холодными камнями в виде колокольчика. Снова дрожь непонятная, сладкая по телу проходит, и так хорошо становится, что плохо совсем. В окошко робко стучат. Аран вздрагивает легко, и к оконцу робко идёт. Чуть шторку льняную пальчиком отодвигает, а под окном Тивард стоит, бледный и задумчивый, в свете луны. Аран оконце растворяет: — Ты чего, Тивард? Случилось что? Тот к раме припадает, лбом об тёплое дерево чуть трётся, будто думы какие стереть хочет. Глаза голубые с поволокой тревоги и странной ласки, которую Аран понять не может. Но смотрит на друга, понимая, что мается тот чем-то, а выговорить не может. — Арани… — выдыхает Тивард, руку протянутую обхватывая и маленькую ладонь к своему лицу прикладывая. — Прости меня, Аран, — и в самую середину целует, ввергая друга в отторопь. — Чего удумал, Тивард? Что с тобой происходит? — Аран не на шутку пугается, но ладони не отнимает и пылких поцелуев не отвергает. — Я у тебя одно только спрошу, — голос дрожит, а бледное лицо ещё белее становится, и видит Аран в голубых глазах друга слёзы трепещущие. — Ежели бы я… — Тивард ком болючий сглатывает, на миг глаза отводит, но вновь пронизывающим взглядом смотрит: — Ежели бы альфой я был, скажи, был бы тебе люб? Принял бы такого, как я? Аран вздрагивает весь от услышанных слов, глазами огромными смотрит, в которых непонимание и испуг. Он медленно отбирает руку, ещё пуще страшась такого серьёзного пронизывающего взгляда. — Бог с тобою, Тивард, — выдыхает омега. — Какой ты альфа? Ишь, чего удумал! Не пужай меня, — в шутку всё пытается обернуть и улыбается, хоть и неискренне. — А ты всё же ответь, — голос друга бархатом переливается, и руку теперь сам протягивает, пытаясь коснуться любимого лица. — Только честно мне скажи: принял бы меня? — Чего же ты от меня требуешь?! — в сердцах шепчет омега, тревоги своей уже не скрывая. — Какой ты альфа? И думать о таком не смей! Ты эти речи оставь! — Так не принял бы?.. — в голубых глазах неприкрытая боль, и сам он весь тянется через окно, пока Аран отшатывается от него. — Неужто мой нрав не по душе? Или лицом не вышел? Чем же я хуже других? — Ты самый лучший, Тивард! И ты мой друг, омега, с которым я чуть ли не с пелёнок! О другом я думать не хочу. Не выдумывай того, чего быть не может! Аран голос повышает на друга. Надоели ему эти непонятные речи. К чему все эти слова? Чего Тивард выпрашивает? Но тот смотрит потемневшим взглядом, в котором злая решимость. Длинными тонкими пальцами створку сжимает, да так, что дерево под пальцами трещит. — Когда я приду… — на мгновенье Тивард умолкает, прикрывая глаза, будто сдерживает себя, но вновь смотрит огненным взглядом: — ты дашь мне ответ. Помни только: никто мне на этом белом свете не нужен, окромя тебя. Аран с испуга створки захлопывает громко, да так, что стекло дребезжит, и мигом шторку запахивает. За сердце громко стучащее хватается и на лавку оседает, ног не чуя. Что за бес вселился в его друга? И слова его не иначе, как от чёрта.*
Замок встречает редкими огнями и давно позабытым холодом, к которому примешивается запах тоски. Давно это место одичало, хоть всё так же утопает в богатстве и достатке. Прежний его хозяин давно похоронил здесь своё сердце, скоро и душу тут же испустит. А будущий хозяин, кажись, совсем без него и родился, ибо в первый же день своей жизни забрал чужую. Сандомир гул собственных сапог слышит, эхом проносящийся по длинной галерее, и чувство, будто он один во всём огромном замке. За окнами темень и витражи окрасились в чёрный, скрывая все свои цветы. Но Сандомир свечку ближе подносит, лёгкой копотью покрывая старинный узор, и среди всей яркости и буйства цветов один-единственный ищет. Не находит. Видимо, старый художник посчитал лесной колокольчик слишком простым для Другетского замка. А для альфы он бесценен. И потому перенесёт его сюда, под каменные своды — вырвет с корнем и здесь посадит… Шорох какой-то со стороны послышался. Сандомир в сторону прохода смотрит, в темноту его всматривается, но ни зги не видно. Голоса снова слышатся. Кажись, знакомые. Княжич к проходу крадётся — ни воров, ни приведений он не боится, а разобраться следует. — Ференц… То явно голос Радимира. Неужто до сих пор их дожидается? Уж думал Сандомир обнаружить себя — к друзьям выйти, но слышит шорох возни, будто борется кто с кем. Затем короткий полупьяный смех Ференца и торопливый шёпот, пылкий, страстный. Сандомир замирает. Решает не вмешиваться и уйти, покуда не обнаружен. — Дурак ты, — снова Ференц смеётся, а словно плачет, — но я тебя… Последующих слов Сандомир не слышит, но слышит звуки поцелуев меж тихих вздохов и томного шёпота. К чему уж теперь объяснять, что порой с его близкими друзьями творится? Творится то, что меж альф не должно быть, а есть меж двух влюблённых. Но укорять их этим, винить в грехе и потворствованию дьяволу он не смеет. Сам с ним крепко дружит. И потому княжич лишь улыбается довольно, в глубине того вместилища, что душой должно именоваться, радуясь за своих друзей.II
Конец мая — самое начало, когда дневная духота набирает силу, напоминая, что впереди знойное лето: солнце после полудня пригревает, пуская седьмой пот с тела. Но к вечеру прохлада опускается за раз, летняя молодая листва шелестит зеленью, а соловей заводит свою птичью песнь. Ко времени, когда с холмов спускаются стада коров, а петухи с изогнутыми, словно серп, длинными хвостами, своим громким криком возвещают о приближении вечерней зари, каждый в поселении занят своим делом: кто в хлеву, кто по дому. И потому мало кто примечает всадника верхом на вороном коне, неспешно едущего вдоль улицы. И уж тем более никто не прознал в нём молодого княжича, в простых по крою, но дорогих по тканям одежде и круглой войлочной шляпе, украшенной цветами. Сандомир едет медленно, но по сторонам не оглядывается: перед глазами желанный образ хрупкого омеги, которого он непременно заполучит. Слова, услышанные от него накануне, не имеют для княжича никакой силы: Аран будет принадлежать ему, хочет этого сам омега или нет. Раз уж альфу не остановила его собственная гордыня, то не остановит ничто другое. — Вечор добрый, пан наместник. От услышанного голоса Добран вздрагивает, а завидев, кто говорит, поспешно втыкает вилы в стог сена и, поправив соломенную шляпу, семенит к калитке. Княжич не спешивается, смотрит своим тёмным взглядом, чуть кривя губы в подобии улыбки. Конь под ним едва гарцует нетерпеливо, так княжич узду крепче тянет, вмиг коня усмиряя. Добрану в тот миг показалось, что молодой княжич вот так всех может усмирить, взяв своей сильной рукой под уздцы. Потому как чудится ему — в руках Сандомир страшная сила, бесовская. — И вам доброго, господарь Дагмар. Добро пожаловать. Будьте гостем. — Некогда мне в гостях рассиживать. По делу я, пан наместник. — А-а, ну то понятно, — сникает Добран, обидной досады за грубость княжича не показывает. — Знамо, что по делу. Как здоровье вашего батюшки? Давно я в Другетский замок не хаживал. — Век свой доживает мой батюшка, — ухмыляется княжич, ввергая в оторопь Добрана. — Ты у меня про него не спрашивай, а то, что в замке давно не был, я исправлю, — ещё шире улыбается Сандомир, хоть смысл его слов до Пакоши не доходит. — К делу, пан наместник, — строго итожит княжич, хмурым взглядом смотря на Добрана. Тот весь замирает в ожидании его слов, и совсем не замечает вышедшего на крыльцо взволнованного Арана. Но видит Сандомир — приосанивается в седле, вновь ухмыляется и огнём чёрных глаз опаляет. Омега в руках тревожно фартук теребит: то ли руки влажные от мытья посуды вытирает, то ли от волнения не знает, куда их девать. И мысли, зачем княжич к его дому подъехал, ни к чему хорошему не приводят. — С сыном твоим на свидание сходить имею желание. Отпустишь его со мною? От услышанного Добран застывает и смотрит ошеломлёнными глазами, моргая непонимающе. Но расслышал он всё ясно. И, кажется, не он один. Позади Добрана послышался вскрик тихий, и кажется, упало что-то. То Аран плечом коромысло задел, к стене прижавшись. Отец смотрит на сына, обернувшись, видя явное волнение омеги. Не понятны ему ни слова княжича, ни тревога в глазах сына. Но как отказать княжичу, что о свидании с его сыном просит? Да и просит ли? Что-то уж слова его совсем не похожи на просьбу. Скорее на приказ, которому перечить себе же хуже. Но родной сын дороже. Ежели Арани не по нраву, то пусть хоть королевич про свиданку просит, не даст он своего согласия! Решительно обернулся Добран к молодому альфе, да рта своего раскрыть не успевает… — Батька! Аран вскрикнул как-то высоко и взволнованно, чуть подавшись вперёд. Он бегло осматривается по сторонам, взглядом зацепившись за упавшее коромысло. — К колодцу пройду, батька. В хате воды не осталось. Аран стремительно коромысло на плечо закидывает, сбегает с крыльца, у стены два пустых ведра за крюки цепляя. На отца более не смотрит, в тревоге убегая за калитку. Знает, что княжич за ним пойдёт и отцу не нужно будет отказом своим оскорблять того. Добран смотрит вслед сыну и переводит хмурый настороженный взгляд на княжича. Тот хмыкает, насмешливо глядя вслед омеге, довольный его смекалкой, и отъезжает с лёгким поклоном от хаты наместника. Аран дышит через раз, до побеления пальцев вцепившись в коромысло. Вёдра мерно покачиваются в такт его шагам. Да и к колодцу ему особо и не надо — воды в бочке ещё вдоволь есть, но отвадить княжича от хаты как-то нужно было, а Аран ничего другого не придумал, как за коромысло схватиться. Сандомир всё так же едет следом не спеша, покуда к колодцу не сворачивают, глаз не сводит с тонкого стана, длиной светлой косы и точёного омежьего профиля. Глаза помимо воли косятся к бархатному жилету, и омежье сердце трепещет, когда замечает знакомую брошь на груди альфы. Уж сколько Аран думал-передумал об этом драгоценном цветке — белом колокольчике. И снова воспоминания из детства встают перед глазами: как он живой цветок альфе протягивал, а тот ему витражные показывал. Мысли, что альфа всё это время помнил о нём, будоражили, а то, что княжич колокольчик белый в драгоценном камне увековечил и на груди носил, ввергало в жар. — Не стоило, господарь, к хате нашей приходить и встречи со мной искать. Я… я своё уже сказал вчера. — Кто и сколько стоит — я сам решу, — вроде грубо отвечает, но голос ласково звучит. — Ты стоишь многого. И я готов заплатить. — Не продаюсь я, — резво оборачивается Аран, гремя вёдрами, вздёрнув гордо подбородок, хоть и дрожит сердце в груди от испуга. — Ни один омега честь свою не погубит, ни за грош, ни за чины. Такому учили меня тата с батькой, и тебе, княжич, того следует знать. — Ты за других не говори, — Сандомир спешивается, с ухмылкой смотря на побледневшего омегу. — От серебра ещё никто нос не воротил. Но не о том я вовсе: не о злате-серебре, а о чувствах. — Чувствах? — изумлённо смотрит омега, отступая от наступающего на него альфу, крепко вцепившись в коромысло. — Самые что ни на есть чувства, — шире ухмыляется Сандомир, подхватывая с земли упавшее ведро. — Пылкие и глубокие. Я готов заплатить своим вниманием, заботой и лаской. Готов отдать своё имя и титул. Разве этого мало? — Мало для того, кому всё это не нужно! — храбрится Аран, смотря, как княжич к колодцу подходит, ставя пустое ведро на край. — Не нужно? Сандомир с грохотом сбрасывает привязанное пустое ведро в глубину колодца, гремя цепью подвесной, отчего Аран вздрагивает, всё так же не выпуская коромысла из рук. — Не будь таким уверенным, Арани. Ежели я попрал устои и гордость дворянскую, то и тебе нечем прикрыться. У каждого цена своя есть. И у тебя тоже, — Сандомир каждое слово чеканит, пока ручник методично крутит, позвякивая цепью. — В замке моём будешь жить, с серебряных блюд есть и пить, и слуг у тебя будет, сколько захочешь. В ноги тебе будут кланяться и шелка перед тобой стелить. А если и этого будет мало — рудники серебряные тебе отдам… Едва княжич о шахтах сказал, тут же перед глазами омеги воспоминания предстают: хмурое небо в дыму, грязные и смурные дети с корзинами, полными руды, грохот тележек, и всё это сквозь пелену собственных слёз. От них тошно становится, что смотреть на княжича нет никаких сил. Но всё ж глядит хмуро и с вызовом в чёрные очи, а в голове одно только — до чего красив молодой альфа! — Оставьте рудники себе, господарь. Так же, как и чувства, о которых вы говорите. Не нужно мне ни того, ни второго. И к хате нашей дорогу забудьте — нежеланный вы для меня гость. Сандомир в ответ на дерзкие слова ничего не говорит, неспешно воду переливает из полного ведра в порожнее, и снова колодезное ведро опускает, вновь грохоча цепью. Арана молчаливость княжича больше пугает, нежели слова грозные. Грудь его высоко и часто вздымается, словно бежал он долго, и стоит с коромыслом в руках, не смея шелохнуться. — Я-то, может, и не приду, но сватов жди. Отказа я не приму. И не смей глядеть на кого другого. Последнее сказано недобро, с затаённой яростью во взгляде, так, что Аран теряется на миг и коротко кивает. Но, опомнившись, сам смотрит с вызовом. — Глазам моим вы не указ, княжич, хоть и господарь вы над всеми. И сватов понапрасну не утруждайте, ибо получат они от ворот поворот. Я своё сказал, княжич. Прощайте. — И я своё сказал, мой строптивый цветок, — широко улыбается Сандомир, хоть в глазах до сих пор огонь ревности не угас. — И встречать ты меня будешь у распахнутых ворот с рушниками и венчальным венком в волосах. Так и будет. Более Сандомир слов не говорит, подхватывает коромысло из ослабевших рук омеги, ловко цепляя наполненные вёдра, и себе на плечо накидывает, выходя на дорогу. Аран за ним семенит в слабых попытках отобрать ношу, но на него даже не смотрят. За ним конь вороной неспешно шагает, лениво жуя зелёную травку придорожную. И так чудно и одновременно гармонично они смотрелись: высокий крепкий альфа в чёрной парчовой рубахе и лакированных чоботах и маленький хрупкий омега в белых льняных сорочке и юбке, что все кругом диву давались. Уж теперь ни от кого не укрылось, что сам княжич за сыном наместника ухлёстывает. А как по-другому назвать, когда альфа омегу до калитки провожает, на себе неся коромысло с полными ведрами от самого колодца? Будет теперь о чём посудачить на седмицу вперёд.*
У крыльца Желька стоит, тревожно комкая в руках край фартука, а Добран в саду небольшом меж деревьев ходит, на улицу посматривает: за сына сердце неспокойно. — Добран, Тивард куда-то запропастился! Не видал ли? Кум совсем обыскался его. — Спозаранку видал, — не глядя отвечает альфа, не доТиварда ему сейчас, но и он им не чужой. — Смурной какой-то был. Спрашиваю: приболел али чем, а он отмахивается. Куда ж мог запропаститься? — Милан сам не свой тоже, — Желька к мужу подходит, многострадальный фартук поправляет. — Странное у них с сыном происходит, Добран. Уж сколько раз я кума на откровенность подбиваю, а он крепко держится и над Тивардом трясётся, будто страшное с ним случится, ежели оставить хоть на минуту. — Да погоди ты с кумом-то! — нетерпеливо машет руками Добран. — У тебя у самого сына из-под носа уведут, оглянуться не успеешь! — Как это? Кто ж на такое горазд? Но оба умолкают, едва завидя светлую макушку сына. Когда ж Аран показался у калитки, кинулись было оба, но завидев, как дверь перед княжичем распахивает — замерли как вкопанные. Сандомир же вёдра до кадки несёт, кланяется хозяину-омеге и коротко кивает поглядывающему из сада хозяину-альфе. По его широкой довольной улыбке и по бледному лицу сына те поняли: княжич глаз на их сына положил, и, кажись, серьёзно.***
Острый нож быстро и ловко режет кудри, и юноша, наконец, избавляется от ненавистной косы. Он смотрит на волосы, вспыхивающие в пламени костра, отправляя в след за ними косынку и фартук. Сорочку вышитую к груди прижимает, по ярким цветам трепетно рукою проводит — папа его с любовью вышивал и сыну-омеге подарил. Но даже её не жалко — пусть пеплом станет и в землю сырую золой сгинет! Нет более сил его никаких! Тивард позади себя плач слышит надрывный. Он к омежке оборачивается и смотрит ласково, как на меньшого брата, к головке темноволосой руку протягивает, проводя мягко. — Не плачь, Бранко. Ведь не сгинул же я. Я хоть и не омега отныне, а всё равно братом тебе буду, ещё лучше, чем раньше. А Бранко вовсе не потому плачет, что брата-омегу потерял. А потому, что альфу своего сейчас видит. Того, по ком сердечко его маленькое трепыхается в груди. Уж как Бранко записку получил от Тиварда, тут же и помчалсяк нему, через сады к берегу Корытницы. А то, что в записке наказ был принести с собой одежды старшего брата Хоби, то за странную игру посчитал, никак не заподозрив неладного. А теперь омега плачет, горько и счастливо одновременно, ибо это ему первым Тивард открылся, ему свой аромат терпкий дал услышать. Перед ним скинул одежды омежьи и в чужие облачился, ввергая и глаза, и сердце Бранко в изумление. Но стоило услышать, что для другого всё то, что к возлюбленному Тивард спешит, сердце бедного юноши в бездну падает, разбиваясь на хрупкие осколки. — Беги к хате, маленький, — Тивард прижимает к себе плачущего омегу, совсем не подозревая причину его слёз. — Да отцу с братом скажи, чтобы ждали меня к вечеру. Разговор есть у меня к ним. Бранко лишь кивает, роняя слёзы, не в силах и слова произнести, и за рубаху на груди альфы цепляется. А столько слов невысказанных на сердце, сколького хочет сказать он, глядя в глаза любимые. Да только перед голубым взглядом альфы образ другого омеги, и на него, поди, не взглянут так. — Тивард… — смотрит он вслед альфе, покуда не исчезает его статная фигура с закатными лучами уходящего солнца.*
Крик нечеловеческий, а за ним и плач горестный пугают Жельку. Добран вскакивает из-за стола вслед за супругом, перепуганный не меньше. Оба поспешно из комнаты выбегают, видя, что не они одни в хате переполошились: домочадцы все выбегают, побросав все дела. Понятно только, что не в хате плачут и не горит ничего. — Что случилось, тата? — Аран выбегает перепуганный с копной распущенных волос, кутаясь в платок широкий. Те лишь руками разводят в стороны, покуда со двора кто-то голосит. Но до двери не успели дойти, как те распахиваются и в хату входит Тивард… Или не Тивард вовсе? Домочадцы во все глаза на омегу смотрят, а сами-то и не понимают, омега ли перед ними стоит. — Тивард? — Аран первым к другу бросается. — Где твои кудри длинные? И почему ты так… Более Аран и слова не говорит, пятясь назад от Тиварда, смотря на него неверящими ошарашенными глазами. Перед ним — альфа, с густым и терпким ароматом зверобоя, коротко стриженными вихрами каштановых волос. В рубахе и штанах, подпоясанный широким кушаком, вся его крепкая альфья фигура просматривается. Кажись, даже черты лица вдруг стали резкими, по-альфьи грубоватыми. Но глаза те же, огромные, голубые, в обрамлении длинных прямых ресниц. В них решимости через край, но на дне плещется волнение и нежность. Аран шарахается от него, как от чёрта. Позади него Желька с оханием на лавку оседает, а Добран аж перекрестился от худа подальше. С криком истошным Милан в хату вбегает. Это он всех переполошил: весь день сына искал, у калитки все глаза проглядел. Чуяло сердце родительское, что плохо его сыночку, а разумом понимает: не может он более тайны своей скрывать, видать, время пришло. А когда увидал Тиварда стриженного да одетого как альфе положено, так и не выдержал — вскрикнул горестным криком, рыданием исходя. Вот и сейчас на коленях ползает перед сыном: — Сыночек мой, родненький, почто ты так со мной? Почто мольбы и слёзы мои оставил? Уехали б мы с тобой, и позабылось бы всё! — Кум, Бог с тобой! Что случилось? — Желька к Милану кидается, пока все вокруг как вкопанные застыли, а тот в сторону наместника и домочадцев кидается, молит о прощении: — Простите, люди добрые, не сберёг я сына единственного!.. От солдатской службы проклятой уберечь хотел, и потому грех на душу взял — альфу за омегу выдал! — Не убивайся ты так, кум, — Желька Милана обнимает, утешить хочет, а тот сильнее руки заламывает. — Господь наказал меня! Людей обманул, а Бога не обманешь! Сыну моему единственному в сердце искру бросил, так что ни дышать, ни спать не мог. Измаялся он весь, как и я вместе с ним покой потерял. Отберут его у меня, люди добрые! — рыдает несчастный вдовец. — Отберут! В рекруты отправят!.. — Аран… Даже голос другим кажется, так что вздрагивают все. Тивард на страдания родителя не смотрит, да и людей вокруг, поди, не видит. Только с Арана глаз не сводит, не наглядится никак. Впервые он так смотреть может: не скрываясь, не таясь, глазами о любви своей говоря. Впервые он словами может сказать о том, что сжигает его все эти годы. И, казалось, руку протяни, и сможет он коснуться любимого своего так, как давно хотел… Добран холодный пот с лица утирает, когда Тивард к нему шагает решительно. Перед ним на колени опускается и голову кудрявую свешивает, а Добран ещё раз себя крестом осеняет. — Пан добрый, — взволнованно говорит Тивард, а все вокруг замирают, лишь Милан подвывает задушенно. — Знавал ты меня много лет, но как сына-омегу. Так прими же сейчас как сына-альфу. Отдай за меня Арана! Люблю я его без памяти и кроме как с ним жизни своей не мыслю! — Свят, свят, свят!.. — Желька на пол оседает от услышанного, а Добран к стене жмётся, за голову хватаясь. И только громкий крик омеги пронзает наступившую страшную тишину. То Аран кричит, лицо закрыв руками, под которыми слёзы горючие капают.