Глава 23. Он видит
6 октября 2024 г., 22:47
Голос агента Скалли в наушнике похрустывает: слишком сильно заламываю провод, наматывая на указательный.
Краем свободного уха слушаю, как Складчиков сюсюкается с Тимошкой, втыкая в него булавки.
Я чуть не обосрался ночью, врезавшись в его нового дружка по пути в туалет. А Складчиков что? Включил свет, смиренно внял монологу на русском матерном и радостно сообщил, что Тимошка будет жить с нами, пока Складчиков не перешьет на нем восемь костюмов для концерта.
Немного беспокоюсь за кукуху Женька, который придумывает имена мягким манекенам. И хочу воткнуть пару булавок в зад умнику, разрешившему Складчикову упарываться подготовкой круглыми сутками. Пусть даже им окажется Горыныч.
Время, типа, поджимает.
По этой же причине Складчиков утром субботы по-прежнему торчит здесь, а не снег чистит в деревне у бабушки. Чуть позже днем нас ждет первый черновой прогон полностью собранной программы.
Я все еще должен Роме с АТПП сведение пары треков для танцевальных номеров, но главная головная боль это свет. По старой доброй схеме «инициатива наказуема», стоило нам сдуру почистить линзу одной лампы, на нас с Ромой тут же щедро повесили задачу вычистить всю монтажную ферму с прожекторами над сценой.
Есть, впрочем, и плюсы. Горыныч подсуетился и через профсоюз договорился, чтобы работу полностью оплатили по смете.
Бабки никогда лишними не бывают.
Но до выхода еще полчаса.
И думаю я, валяясь в кровати, не о делах.
«Секретные материалы» вещают в одно ухо, Складчиков с его передачей про кройку и шитье — в другое. А я покусываю шарик отвердевшей за час жвачки и вспоминаю, как вспыхнул вчера на первой паре Пряник, когда я зашел в аудиторию.
Вечер четверга пролетел во внепланово нагрянувшем загрузе.
Мать где-то достала мой новый номер.
Неожиданно трезвый голос меня сначала нехило напряг. Опять прокатилась в карете скорой помощи и валяется в больнице под капельницей?
Серьезно, в такие моменты тошнить начинает, будто я с ней за компанию залпом всосал чекушку водяры.
И мысли кругом.
Насколько серьезно на этот раз, сколько денег я потрачу на поездку туда-обратно и сколько мне там оставаться? А как же сессия? Кто мне с первой же позволит пойти на пересдачу сразу по всем предметам?
Но нихуя. От сердца отлегло.
Мать минут пять помариновала меня этим серьезным тоном. Спрашивала, что ем и как живу. Как учусь в своем городском модном университете и одеваюсь ли тепло.
А тебе, спрашивается, не насрано?
Хорошо, жизнь меня десятком-другим горьких уроков отучила даже мысленно заикаться на тему наивного «Ну а вдруг на этот раз… все?».
Слово «Завязала» у нас в семье из разряда сказочек про единорогов.
Когда мать не добухалась до цирроза стыда, я еще на него надеялся. Перед соседями, моими учителями или перед отцом ее покойного мужа. Передо мной хотя бы.
Потом надеялся, что в узде ее будет держать начальство на работе. Страхом лишения копеечной, и все же премии, угрозой увольнения за постоянные пропуски и дикий перегар на рабочем месте.
Хуй да нихуя.
Первые два раза она еще велась и тряслась за место, страдая перепадами бешенства, слезами и обещаниями никогда больше не притрагиваться к бутылке. Когда срыв пошел за срывом, а дело встало на конвейер, менять работу каждые пару-тройку месяцев вошло для нее в привычку. За кассой колбасного отдела только продержалась целых четыре. Пока ее не поймали на краже сырокопченой, разумеется.
Надежда на здравый смысл матери давно сдохла в конвульсиях. После трех первых реабилитационных программ, куда ее запихивал дед.
Остался только страх однажды оказаться у ее койки в больнице и услышать от врача, что мать с нее никогда больше не встанет.
До удушья ненавижу больницы.
Капельницы, белые халаты и гнилой душок смерти.
Но да, отлегло.
И в этот раз мать прокололась быстро.
Откинула светский тон и пошла в лобовую атаку.
«Дом же твой, — она еще такой акцент сделала на слове “твой”, будто ей, что не исключено, очередной ебырь-собутыльник наплел в уши, что я последняя мразь, лишающая мать законного права владения, а завещание деда — бумажка, которой можно подтереться, — просто так стоит ждет. Предлагаю его сдавать, пока тебя нет. Деньги же нужны, Ванюш».
Охуенно придумала. Деньги ей, блядь, нужны.
Решила с водочки попроще перейти на пойло по среднему ценнику?
Бросил трубку, не дожидаясь, когда оттуда польются проклятия.
Набрал тут же Баранникова, и мы еще долго мусолили с ним, что делать.
«Может, собаку сторожевую заведешь?» — спросил Баранников задумчиво.
«Да ты кладезь охуительных идей, Глеб. И кто ее кормить будет? Играть с ней? Зима. Вдруг будет минус дохрена. Она че, в будке будет торчать?»
«Допустим, я это все делать буду».
«Угу. Проще тебя попросить в доме пожить и последить, не нагружая собакой».
«Серьезно думаешь, твоя мамаша припрется и незаконно туда кого-то поселит?»
«Я не удивлюсь».
«Ключи-то только у меня и у тебя».
«Глеб, когда я говорю “не удивлюсь”, я имею в виду и взлом, и смену замков, и притон, который она там заебенит».
«Ну давай реально я поживу. Один хрен мне до работы одинаково от себя и от тебя. Снег заодно почищу. Приедешь на Новый год, перетрем, как дальше».
«Ты святой».
«Ха, бля! Повторяй это почаще».
Вечер четверга прошел в каком-то тумане и закончился головной болью. До домашки добрался поздно. Как рухнул в кровать, уже не помню.
Мог бы даже подумать, что мне приснилось, что было до.
Но как только я в аудиторию вошел, а Пряник, уставившись на меня, покраснел и уткнулся в тетрадь для конспектов, все пронеслось перед глазами так живо и ярко, будто я снова там оказался.
На его кровати. На нем. С его красноречивым молчанием и неспособностью отказать.
Снова дрочил в туалете под шум воды из-под крана и ток крови в ушах, вспоминая, как он ерзал и терся головкой о мой язык, скуля в рукав толстовки.
Пряник весь день ходил как пришибленный.
Если я поднимал голову на его взгляд, он тотчас его отводил и делал вид, что ему интересно читать учебник вверх ногами.
Курил как паровоз, судя по запаху, который я улавливал, оказываясь за два человека от него на выходе из аудитории.
Но я ни слова не сказал. Оставил его в покое на время. Очевидно, он не рвался обсуждать по свежим следам, как ему, и продумывать отзыв.
Ха. С Лео станется.
Кашин через Бубенцова сослался на больное горло и не маячил на горизонте, отлеживаясь дома.
Пряник переваривал то, что с ним случилось, будто ни разу не кончал. Плавал по университету, как вмазанный, и с удивлением реагировал на каждый оклик преподавателей по фамилии.
Я переваривал тоже.
Настроение неумолимо ползло вверх.
Странная, сложно объяснимая хуйня.
Чувствовал себя, как после долгого, путаного сна, оставившего после себя легкое шевеление в районе солнечного сплетения.
Вроде волнения, что ли. Какого-то резкого открытия, на котором я зациклился, откинув посторонние мысли.
Я не собирался помогать ему ртом. Если честно, я вообще не думал, куда нас заведет поцелуй.
Обычно ведь заводят они только меня.
Но недвусмысленный отклик Лео и его упрямое «Не скажу, догадайся» меня как с цепи сорвали. Мои руки потрогали все, что было нельзя. Волосы, шею, живот, его вставший член, тяжело легший мне на ладонь. И в мыслях не было остановиться. Но и заходить так далеко — тоже. Я просто смотрел на его открывшуюся головку, сжимал его, пока он вскидывал бедра и позволял ему дрочить. Решил добавить немного слюны, а дальше…
Дальше я уже сосал его член.
Мне бывало раньше любопытно, что чувствуют девушки, когда делают это. Приходится ли им терпеть в процессе? Сложно ли? Морально типа. Взять его в рот и провести по нему языком.
Где были эти вопросы в четверг?
Когда я мочил его слюной.
Облизывал гладкую головку и уговаривал себя, что вот-вот продолжу рукой, но не смог остановиться, когда услышал глухой стон Лео и почувствовал горький вкус его смазки.
Ему нравилось.
Хуже.
Это возбудило меня до жаркого прилива крови к собственному члену и желания потереться о Лео и впитать дрожь его удовольствия до капли.
И пока Складчиков возится с серебряной тряпкой на Тимошке, а на фоне идет очередная серия «Секретных материалов», я все думаю, толкая языком зажатый в зубах комок жвачки, о своем открытии.
Мне нравится сосать член.
Отличная мысль для позднего утра субботы.
— Пойдем? — спрашивает Складчиков, сняв с Тимошки все, что успел пришить. — О, возьми вот эти сумки, пожалуйста.
«Этими сумками» оказываются два огромных тюка готовых, уже не требующих переделки тряпок. Еще один баул Складчиков взваливает на спину и чуть не падает, сложившись пополам, под весом утрамбованного внутрь тряпья.
— Дай сюда, — злюсь на него.
И на его шизу с подготовкой костюмов.
Кого-то мне напоминает эта манера «Либо все идеально и по линеечке, либо никак».
Кого-то, кто вчера был прелесть каким обычным.
С загонами простыми и человеческими.
Кто кончает, судя по тому, как его таращило вчера весь день, строго по расписанию, и если кто-то вмешивается в устоявшийся порядок, это уже повод отпустить парочку зажимов. Расслабить лицо настолько, что оно, оказывается, и искреннее изумление способно показать дольше, чем на несколько секунд.
Складчиков, пошатнувшись и взбледнув, тянет:
— Сейчас-сейчас… Сейчас, я просто перехвачу по-другому. Вань, я сам! — Он возмущается, тряхнув русой челкой, когда я отнимаю у него третью сумку и кое-как устраиваю на плече: — Ну я что, не мужик?
Я бы сказал, кто эта фея-портная, но как-то жалко чувства Женька.
Навьючив на себя все, отпихиваю его деликатно в сторонку и выхожу из комнаты поскорее.
Пока Складчиков, обнаруживший, что лучше бы сначала обуваться, а потом хватать вещи, не успел зашнуровать зимние ботинки и не кинулся в погоню.
— Я же сказал, — огрызаюсь на лестнице, когда он пытается сдернуть у меня с плеча третий баул, — донесу!
Сумка все равно валится, выскользнув из задубевших пальцев, мне за спину.
Он ловит ее на подлете к ступеням со сдавленным «Ух».
Звучит не как Складчиков.
Обернувшись, насколько позволяет узкая лестница и две большие сумки, которые перехватываю удобнее, я натыкаюсь на тяжелый взгляд темно-серых глаз.
В груди дергает.
Я моментально вспоминаю его не одетым в куртку и шапку, как сейчас, а с растрепанными каштановыми волосами и задравшейся толстовкой, из-под края которой торчит его твердый, налившийся кровью член.
Блядство.
Как же он до обидного хорош, когда с его лица слетает выражение «Вы все меня заебали. Идите нахуй».
Пряник кривит губешки и отводит взгляд первым, лениво поводя плечом, через которое перекинут ремень гитарного чехла. Бурчит куда-то в стену тихо, прижимая сумку к груди обеими руками:
— На репу?
— Ага.
— Ну иди, что ли, не создавай пробку, — предлагает ворчливо, тщательно выдерживая свой обычный пассивно-агрессивный тон.
О, ясно.
Мы выбрали тактику оттопырить мизинчик и делать вид, что не случилось ничего, что требовало бы, прости господи, обсуждения, но случилось нечто такое, из-за чего мы козлимся и готовы крутить нервы.
Бодрит.
Лучше кофе, сука.
Мне напомнить тебе, как ты кончил со мной, или это ту мач?
Подозревал, что так будет.
Что подумает денек и вернет мне Пряника с непробиваемой коркой глазури. Не добраться до тягучей начинки из сгущенки.
Но все равно бешусь из-за отката.
Как будто каждый шаг, который Пряник делает, заставляет его тут же трусливо сунуть голову в песок. Будто пространство и время, нахер, схлопнутся и сожмут его в плоский блин, если он признает, что я могу сделать ему приятно — и это не приведет к концу света.
Ну кто сказал этому комку вселенского недовольства, что он проиграл просто потому, что не отказал себе разок дать мне за щеку?
Спускаемся по лестнице в натянутом молчании.
На улице нас нагоняет Складчиков, и пропадает шанс, если он вообще был, сказать Прянику, что все, блядь, нормально. Я не собираюсь давить на него и требовать каких-то признаний и сделок с совестью.
Лица, разве что, попроще.
Эти двое тащат одну сумку на двоих и говорят об очередной сценке.
Отстаю от них на десяток шагов по обледенелой тропинке в снегу по направлению к учебному корпусу.
Наверное, к лучшему, что в актовом зале на меня налетают Рома и Горыныч и с порога, только успеваю сумки сгрузить на сцену и куртку расстегнуть, начинают гонять в хвост и в гриву с сотней разных поручений.
Свести звук. Убрать со старшаками завал старых декораций в углу. Перетащить стремянку. Нет, давай сюда, хуево свели, переделываем. А стремянка где? Тащи!
— Где Кашин? — орет на весь зал Горыныч.
— Заболел!
— Как заболел?! У нас все должно было быть готово еще вчера! Лео! Лео, иди сюда, помоги ребятам с подводками к викторине, мы переписываем три строчки на пятой странице.
Все носятся, как в жопу ужаленные.
Мы не успеваем ничего прогнать и два часа подряд разбираемся тупо с порядком смены декораций, фоновой музыкой и слайдами викторины.
— Ну мы будем танцевать? — возмущается кто-то из девчонок, которые в сценических тонких тряпках уже зубами стучат и разминаются по десятому кругу, наивно полагаясь на «Через пять минут!» взмыленного Горыныча, тоже звучащее в десятый раз.
В этой запаре я даже рад залезть по стремянке до монтажной фермы и заняться лампой следящего света.
Внизу все носятся, орут друг на друга и обмениваются правками вперемешку с претензиями. А я себе на высоте в блаженном одиночестве чищу от пыли кулеры и натираю линзы.
Приходится спуститься, только когда Рома окликает меня, задрав голову и показав мой телефон.
— Тебе звонили!
Прикидываю примерно, кому я нужен.
Срочно и желательно в рублевом эквиваленте.
Спускаюсь, отхожу с телефоном к «яме» у сцены и сажусь, спуская ноги.
В стоящем вокруг гвалте и из-за грохочущей сбоку колонки, которую Рома проверяет на тяжелые басы, вообще не вариант с матерью трепаться и что-то доказывать.
Но, пожалуй, стоит предупредить, прежде чем я ее заблокирую.
Что в следующий раз она свяжется со мной только «Почтой России», если продолжит в том же духе.
— Ты что, — шипит мать, когда прикладываю телефон к уху, — пустил в дом своего…
Из-за колонки, шума голосов и ее заплетающегося языка непонятно, она обозвала Глеба или все же вспомнила имя.
Может, не забыла даже, что в моем детстве он часто у нас гостил. До того, как квартира превратилась в бомжатник. Когда даже лучшего друга, который знает, в какой ты жопе живешь, стыдно пустить на порог.
Она нам пиццу пекла.
И смотрела, улыбаясь, как мы ее едим перед теликом.
Странно.
Большую часть времени я предпочитаю просто в прошлое не оборачиваться.
Там, куда ни плюнь, либо слишком хуево, либо, если поглубже и поближе к отцу, слишком хорошо — и поэтому больно.
Когда понимаешь, что с каждым годом пропасть между настоящим и теми неплохими временами становится все шире и чернее. Легче забыть. Оторвать тупорылое желание пожалеть себя.
Но порой воспоминания на меня сами выскакивают.
О, прикольная антенна у телика, который мы долго не могли сменить на более современный вариант. Пицца с нарезанной на нее колбасой и сыр, смешно застрявший у Глеба между зубами. Какой-то мультик. Мама сидит неподвижно в кресле, нас спугнуть боится, и все смотрит, смотрит.
Как будто мы с Глебом интереснее того, что на экране.
— Снега нет, — продолжает мать, мыча и еле слова выговаривая. — Машина его стоит. Это че?
— Это че? — передразниваю ее.
От ледяной улыбки рот сводит.
Не слышу уже того, что творится за спиной.
Как ты могла?
Ну как же, сука, ты могла превратиться из той, кто следит, затаив дыхание, с маленькой улыбкой, как дети смотрят гребаный мультик и жрут твою домашнюю пиццу, в быдловатое, бухое к трем часам дня субботы «Че»? В какой момент тебе стало все равно на твой любимый пушистый ковер? На полку с фотками, где мы с тобой в парке собираем желтые листья? На чистую прихожую?
Почему на меня-то тебе стало все равно?
— Ты как, — тянет она в трубку, — с матерью… разговариваешь…
Я слышу, что на фоне мужской голос подвякивает ее пьяной бычке своим ценным «Говнюк».
Трясет. Хочу уебать его сквозь расстояние.
Вышвырнуть из квартиры и сделать так, чтобы забыл туда дорогу.
Мне уже не тринадцать.
Я могу спустить забулдыгу вниз по лестнице в один конец.
Я бы мог стоять на пороге квартиры и не пускать туда ее обожаемых обрыганов. Но мать найдет способ. Она же, сука, сплетет себе канат из простыней, чтобы удрать через окно.
Она всегда, хоть свяжи ее и паси день и ночь, доберется до бутылки.
В ней живет прочная тяга к саморазрушению.
И я боюсь, что в этом мы с ней похожи.
Оба ищем, чем бы убиться.
— Испугался, да? — тянет мать и хрипло смеется. — Вот так вот к матери, да? Ни гроша. Жмотяра гребаный. Дом проста… ивает… Но хуй тебе, мама, пущу, нахуй, туда охрану, чтобы ты, нахуй, мама, туда не лезла…
— Это мой дом, — напоминаю вкрадчиво. — Дед оставил его мне.
Хотя смысла в моих напоминаниях еще меньше, чем в лекции о вреде алкоголя.
До нее не достучаться даже на трезвую ее голову, а под синькой так точно.
На лоб и виски жутко давит.
Мне хуево, как если бы подскочила температура и меня уже лихорадило. То в холод бросает, то в пот от растекающегося по телу бешенства на грани с полнейшим бессилием.
— Старый долбоеб не должен был… — начинает мать, но в глазах страшно мутнеет, и я бросаю трубку.
Буквально, отшвыривая ее от себя, как кусок гнилого мусора, куда-то в недра проводов в «яме».
Что угодно.
Я могу выдержать что угодно, не мечтая при этом вырвать ей язык.
Но не про деда.
Она не посмеет.
— Ваня! — зовет Рома.
Отмахиваюсь не глядя, вылезая из «ямы».
Иду как пьяный, с темнотой перед глазами и с затуманенной башкой. Толкаю дверь за кулисами, ныряю в пустой холодный коридор и нащупываю выключатель сбоку.
Свет противно слепит обожженные слезами глаза.
Меня ведь реально тошнит. И кажется, я вот-вот выблюю завтрак под ноги, не успев и десяти шагов сделать.
Дверь позади хлопает, на несколько секунд впуская внутрь гул голосов.
И все опять смолкает.
Слышно только быстрые шаги навстречу.
— Ваня, — меня передергивает от его голоса. Сейчас-то что? В чем я на этот раз виноват, а?
— Уебывай, — шиплю, опираясь о стенку рукой.
— Вань, ты…
— Уебывай отсюда! — ору вне себя от хуйни, свалившейся на мою голову. — Хочу быть один!
— Нет, — отрезает. — Не сейчас.
— Сука! — Я разворачиваюсь и не знаю.
Опасаюсь, что сейчас его толкну, и он ударится затылком о стенку.
И все же стою неподвижно, дыша как на убой.
Лео смотрит на меня в упор, решительно, быстро шагая навстречу, будто не видит моих сжавшихся кулаков. Лица моего.
Но на самом деле он видит.
— Ты мне однажды сказал сделать так… — хрипло произносит Лео бледными, почти синими от напряжения губами, оказываясь на расстоянии вытянутой руки.
Стремительно, не успеваю понять, он замахивается и залепляет мне звонкую крепкую пощечину.
Мельтешение красок и далеких звуков останавливается сразу.
Замедляется.
Глохнет от удивления до спасительной трезвой тишины.
— …если снова, — заканчивает Лео, уставившись темными, круглыми от ужаса глазами на мою горящую щеку, — увижу это лицо.
А потом он делает то, чего я не просил.
Я помню.
Я сразу же цепляюсь за тот день в памяти, не думая больше про остальное. И меня издалека трогает что-то неплохое, чему я не дал затеряться в прошлом.
Шагая ближе и утыкаясь носом мне в горло, Лео меня обнимает.