***
Саша вдумчиво водил гребнем по мягким светлым волосам, находя в этом приятное успокоение. Он ждал весны всегда ради этих моментов — после уроков и лекций Михаил Юрьевич разрешал ему помогать с линяющей шерстью. Пусть Меншиков со своей аллергией помер много-много лет назад, линька всё ещё доставляла хлопот каждый год. Он бросил мундир висеть на спинке стула, чтобы не оставить на нём множество маленьких летящих шерстинок, закатал рукава рубашки, забрался с ногами на кровать, как делал это ещё в детстве. Михаил Юрьевич сидел в расслабленной позе, скрестив ноги по-турецки, и читал какую-то книгу, будто совсем не обращая внимания на сидящего за его спиной юношу. Саша провёл гребнем ещё раз, вытащил застрявший между зубчиками мягкий подшёрсток, скатал в маленький шарик и сложил в горку таких же комков. Перед ним во всю длину раскинулся пушистый, идеально вычесанный хвост. У Саши теперь немного болели руки, но ему нравился масштаб проделанной работы. Как он справлялся с этой тяжёлой задачей, когда был ребёнком? В детстве ему это занятие нравилось, просто потому что с учителем было приятно проводить время — он красивый, умный, интересно что-то рассказывал своим приятным голосом, иногда мурчал. Теперь что-то спокойное и нежное крылось в этом ритуале, но, кажется, только в Сашиных глазах. Что чувствовал Михаил Юрьевич? Делая вид, что он старательно вычёсывает длинную шерсть на самом кончике хвоста, он рассматривал ладную спину и широкие острые плечи Москвы. Они давно не сидели настолько близко. На нём, точно так же, как и на Саше, была тонкая белая рубаха — из-за наступающей тёплой весны все стремились снимать с себя тяжёлую зимнюю одежду. Пусть потепление и грозило Петербургу новыми наводнениями, Сашу сейчас это не волновало. Через тонкую белую ткань легко проглядывалась красивая светлая кожа Москвы, маленькие веснушки на плечах и румянец. Михаил Юрьевич не был аристократично бледным — Великий Новгород охотно рассказывал, что Москва родился и вырос деревенщиной, потому от природы не был награждён возвышенной белизной. Кожа у него светлая, матовая, со здоровым румянцем, даже выглядела мягкой и тёплой, пахла тёплой чистой шерсткой и солнышком. Любуясь его веснушками на плечах, пробивающимися крапинками на заднюю сторону шеи, блуждающий взгляд Саши перекинулся на глубокие борозды загрубевшей кожи на лопатках. Под ложечкой неприятно засосало от вида старых никогда не сходящих шрамов. Саша знал об их существовании, пусть и не от самого Москвы — очень давно между строк обронила выпившая Камалия Мухамадовна, что мол, не такой уж он и красивый, твой Михаил Юрьевич! Видел бы его изуродованную, искалеченную спину, сразу бы забрал свои наивные восхищения. Интуитивно Саша тогда понял, что это вовсе не тема для обсуждений с самим учителем, потому всегда и помалкивал. Шрамы и шрамы, раз молчит — значит, не Сашиного ума дело. Мальчика разве что оскорбило, что Казань назвала это уродством, калечащим его первозданную, естественную красоту. Но прямо сейчас он смотрел так близко на едва просвечивающиеся под тонкой белой тканью глубокие борозды — не до конца понятно, чем оставленные, и на языке вертелось множество вопросов. Михаил Юрьевич настолько расслабился, что будто его и не замечал — его глаза с полуопущенными веками лениво бегали по строчкам, он лишь неуютно повёл плечами, когда ветерок из приоткрытого окна прошёлся по его шее. Рука Петербурга дрогнула, потянувшись было к его спине, не то чтобы взять мягко за плечо, не то чтобы коснуться лопаток, но он вовремя остановился. Он не сможет стереть все эти шрамы, даже если погладит Москву по спине. Ему нельзя. Учитель для него — всё ещё учитель, недоступный, преступно красивый и колючий, к нему нельзя было приблизиться. Саша вернулся к вычёсыванию шёрстки, но понял, что закончил ещё десять минут назад, и теперь просто бесцельно гладил гребнем и перебирал. Ему бы стоило уйти, но сердце ныло от желания растянуть их странные посиделки на ещё долгие - долгие часы. Его нельзя было касаться как-то неправильно, но Саша представлял, как мог бы сейчас обнять его со спины, сложить голову на плечо, коснуться беззащитной шеи. От таких фантазий в груди заболело от невозможности их осуществления, хоть цель и была так близка. Но единственную пакость Саша мог себе позволить. Он взял пушистый хвост в руки — он был тяжелее, чем казался на первый взгляд — убедился, что спина у Москвы расслаблена, и что он всё ещё не обращал внимания на Сашу. Чувствуя себя малолетним хулиганом, Петербург воровато нагнулся и на одну лишь секунду, чтобы не оказаться замеченным, коснулся кончика хвоста сухими губами. Москва не шелохнулся, только дёрнул одним ухом, будто отогнал от головы надоедливую мошку. Не заметил? — Михаил Юрьевич, я всё. — уложив хвост на кровать, сказал Саша, чувствуя себя настоящим преступником. Сердце в груди стучало бешено, будто он вышел стреляться. — Спасибо, можешь идти. — не глядя на него, спокойно отослал его учитель. Чуть не забыв мундир, Саша, не веря в то, что его трюк прошёл незамеченным, покинул покои почти бегом. Он захлопнул за собой дверь как-то слишком резко, прижался спиной к стене и уставился в пространство. На губах всё ещё осталось щекочущее тёплое ощущение шаловливого украденного поцелуя. Миша в своих покоях встал с кровати, подошёл и запер дверь на ключ, потом выбросил вычесанную Сашей шерсть. На губах сама собой возникла улыбка — мальчишка правда думал, что Москва не заметит? Как Миша должен был понимать этот странный поступок? Весеннее обострение, не иначе. Он, значится, ломает голову над тем, как из плоскости учитель-ученик им перерасти в обычную крепкую дружбу, чтобы со временем прекратить его всему поучать, а Саша просто так берёт и незаметно распускает руки? Ругаться на него и злиться не хотелось — всё-таки Сашка молодой и глупый, и Москва по доброте душевной решил, что мальчик просто ошибся, не справился с эмоциями и собственным юношеским пылом. Ему, Москве, стоило взять его воспитание в такой нежный период в свои руки — объяснить ему, как вести себя с придворными дамами и как держать руки при себе. Подумаешь, забылся и чмокнул учителя: наверняка задумался о какой-нибудь княжне или хорошенькой служанке, что скоро и так начнут за ним толпами бегать. Завтрашним уроком Миша обязательно проведёт с ним серьёзный разговор! У него как раз где-то завалялся старый учебник по этикету.Дела весенние
24 февраля 2026 г., 21:55
Миша долго не мог уснуть — за окном уже луна вскарабкалась на самую верхушку чёрного неба, а он всё ворочался с боку на бок, то накрывая голову подушкой, то сбрасывая с себя одеяло.
Весна близилась, в мёртвой тишине уснувшего дворца он отчётливо слышал лёгкий перестук капели о его подоконник. У Миши слух поистине кошачий, и он настолько привык к своему чуткому мироощущению, что уже и не замечал все те шорохи, что постоянно улавливал.
Замучившись бездельем, Москва встал и, беззвучно ступая по холодному деревянному полу, открыл окно, впуская прохладу и свежий воздух. Тело под тонкой ночной рубахой обдало нежным ранним мартовским ветерком. Он покрылся мурашками, шерстка на хвосте распушилась и встала дыбом.
Миша зажёг две свечи, поставил их на стол, выудил из ящика неразобранные за день бумаги. В соседнюю дверь Нева поскрёбся коготками, где-то что-то тяжёлое упало из рук служанки и разбилось о пол, тихими низкими голосами переговаривались охранники: какая нежная благодать.
Давно Миша не чувствовал себя таким спокойным — сам не заметил, как начал мурчать себе под нос.
Неделю назад приезжала Камалия, и встретив в коридоре бегущего на фехтование Сашку, удивлённо округлила глаза, спросив у Москвы: «Чем вы его тут кормите? Век прошёл, а он уже вон какой жених!». Миша тогда удивлённо замер и пропустил мимо ушей всё то, что тараторила ему подруга после этих слов.
Он, кажется, сам всего этого не замечал раньше: и того, как Петербург вытянулся, как стал чуть самостоятельнее, как в его словах и принятых решениях появлялось всё больше взрослой осознанности. Детскую наивность и доброту сменил юношеский максимализм, он больше не думал скромничать и стеснительно мямлить перед другими столицами.
Саша вырос?
Нет, вовсе нет: он всё ещё не был способен потянуть эту империю в одиночестве, он всё ещё нуждался в крепком плече своего учителя, но что же изменилось? Миша всегда вёл его, брал крепко за обе руки, чтобы мальчишка не оступился (а он охотно творил глупости, стоило Мише отвернуться лишь на минуту), и тот послушно, как козлёнок, во всём Москву слушался, заглядывая ему в рот, доверчиво впитывал, как губка, каждое слово и повторял.
Теперь Саша старался идти сам, пытаясь нагнать его и быть на равных, но ему всё никак не хватало ни опыта, ни столичной мудрости древнего города, которым он ещё не успел стать. Миша его не торопил, но ему становилось теперь не по себе, когда он смотрел на свою маленькую столицу и видел перед собой статного обаятельного юношу.
Миша нервно выдохнул сквозь зубы, уткнулся лбом в письменный стол и зарылся пальцами в волосы, массируя кожу головы в попытках унять разбежавшиеся мысли. Лет пятьдесят назад он чуть ли не молился о том, чтобы надоедливый мальчишка поскорее вырос, и у него появилась бы возможность быстрее уехать в Москву.
Теперь он внезапно оказался к этому не готов.
Саша рос вышколенный дворцовыми манерами, и больше не обнимал с разбегу своего учителя, как это делал в детстве. Москву это сильно раздражало на первых порах, он ведь никому не позволял к себе прикасаться. Но Саша не спрашивал, потому что был привязанным ребёнком, и его детским наивным очарованием Миша оказался обезоружен. Как можно было оттолкнуть кудрявого пухлощёкого мальчишку, смотрящего на него с земли своими серыми искрящимися восхищением озёрами?
То, что раньше вызвало у него лёгкое раздражение, теперь отзывалось тоскливым теплом в сердце. Больше Александр себе такого не позволял, хотя каждый видел, что он очень хотел.
Миша любил прикосновения — может, то была его кошачья натура, а может ему просто нравилось согреваться о других людей. В детстве Митька часто гладил его по голове с силой, так что у Москвы уши к макушке прижимались, но он не был против — руки у его старшего брата были большие и тёплые, он легко ими маленького Мишутку подсаживал на шею чтобы катать.
Когда он был маленьким, в принципе, желающих погладить котёнка было множество, людей забавляло его мурчание или писк. То было солнечное, беззаботное детство, и, пусть ему не всегда удавалось быть сытым, он каждый день чувствовал себя счастливым и наглаженным. Тогда он и доверчивым был — обычно никто не хотел причинить ему зла, незнакомцам всегда было любопытнее его приласкать и подкормить, чем как-то обидеть.
Потом Миша подрос, узнал про войны, почувствовал огонь каждым камешком и дощечкой своего маленького города, и чужая ласка стала единственным способом хоть как-то отвлечься от постоянной непрекращающейся боли.
Когда была возможность спрятаться и отдохнуть, он накрывал себя толстыми шкурами в несколько слоёв, чтобы одеяло было очень тяжёлым, сворачивался под этими слоями комочком, и так спал, накрыв кончиком пушистого хвоста свой нос, мурчал сам себе и грелся, представляя что его греют родные обнимающие руки старшего брата.
Долгие десятилетия это был его единственный способ отвлекаться от всего того ужаса, что его окружал. Днём его снова били, таскали за хвост и унижали, заставляли спиливать острые кошачьи клычки, тупили ногти и всеми способами надламывали его дикую натуру. Монголы плохо относились к таким как он — обычно рабов с чудоковатыми звериными чертами сплавляли на запад — там их охотно скупали за целые состояния. Мишу продать было нельзя, он не был смертным, так что держали подле себя. Орде было интересно развлекаться с таким необычным мальчишкой, как с какой-то диковинкой.
Потом в жизни тогдашней столицы появился Смоленск, и отвыкший от привязанностей Миша его сторонился, паясничал, но всё равно сдался нежности старого города, решившего его защищать. Мишу снова гладили по голове, грели и защищали с отеческой любовью и теплом. Он не считал, что нуждался в заботе, но быть для кого-то ценным — очень приятно.
Поразительно лёгкой и надёжной оказалась дружба со Святославом; его не пришлось брать войной, он очень быстро понял московские границы и перенял его тактильность. Миша познакомился с крепкими братскими объятиями и запомнил ещё после проклятых поляков, что нет плеча надёжнее и крепче, чем у лучшего друга.
Камалия тоже гладила — приятно. Иногда издевалась и от скуки дёргала за хвост — больновато, пусть и терпимо, он начинал шипеть и отбиваться под её злодейский хохот, сразу вспоминал все бранные слова на татарском и напоминал ей, что она всё ещё противная басурманка.
Всякие московские царевичи, когда были маленькими, тоже любили схватиться за пушистый кончик хвоста, погладить против шёрстки или отщипнуть немного мягких золотистых волосков. Миша на это тихо шипел, избегал прикосновений и хвост подбирал, чтобы детишки не наглели.
Саша, к счастью, даже маленький оказался куда обходительнее и воспитаннее. Он был первым, кому Москва позволил во время линьки вычёсывать лишнюю шерсть и перебирать её руками. Иногда его детские ручки всё равно тянулись потрогать без разрешения, и Миша делал вид, что не замечал — это было легче, чем снова его ругать и стыдить.
С его взрослением границы взаимоотношений «учитель - ученик» стали намного чётче и яснее. У Саши очевидно всё ещё сохранилось желание обнимать учителя, но это стало редкой и ценной наградой. Разница в социальных статусах тоже не позволяла ему как-то погладить Москву по голове, но Мише и не приходила мысль о такой ласке с его стороны. Можно Алёше, можно Святу, можно Камалии, или же кошке Москве боднуть его в лоб, но никак не этому мальчишке.
Миша не до конца представлял, как будут выглядеть их с Сашей отношения через какие-нибудь лет пятьдесят (а учитывая скорость его роста, Петербург к тому времени точно станет уже молодым мужчиной), когда наставничество и опека бывшей столицы не будут нужны.
Они будут друзьями?
Когда он был столицей, ему нужна была помощь — верные друзья и соратники были отличной поддержкой, прикрывающей тыл. Миша надеялся, что Петербург будет в нём нуждаться как в верном товарище.
Он и сам не заметил, как за этими тревогами о будущем занялся рассвет, наступило утро, а Москва всё так и просидел в одной позе за письменным столом, шурша пером и важными бумагами.
За окном раздался гомон и ржание взмыленных лошадей. Миша дёрнул ухом и выглянул в окно — весь двор уже был залит ярким солнечным светом, так и хотелось выйти понежиться. Шум стоял из-за вернувшегося с охоты царевича со своей свитой — мальчишка прихватил с десяток своих непутёвых друзей, и конечно, какая им охота без самого Петербурга!
Отыскав среди всех юношей кудрявую тёмную макушку, Московский внутренне порадовался его возвращению. Ишь ты, уехали три дня назад дичь загонять, вернулись наутро четвёртого. Стоило отпустить мальчишку отдыхать от уроков на праздники, так он в седло сразу.
Благородный какой — идеальная осанка, синий мундир в пыли, растрёпанные ветром кудри. Царевич и его товарищи на Сашу чуть ли не молились, каждое его слово с трепетом ловили: они Петербург обожали, так что и к его воплощению у них отношение подобающее, крайне уважительное. Юные романтики, выращенные слезливыми книжками, где каждый писатель и поэт старался расхвалить столицу один пуще другого, считали самого Александра Петровича эталоном.
Тушки, привезённые с охоты, сразу же забрали на кухню, чтобы освежевать и приготовить к обеду. Александр чинно спешился всё с той же прямой спиной, на ходу раздавая своим друзьям какие-то указания. Со своего окна Москва не слышал, о чём они говорят, но ему и без того было смешно от того, как Сашка задирал нос. Рисовался перед людьми, в полной мере наконец осознав всю ту власть, что попала ему в руки по праву рождения.
Миша пока не начинал тревожиться о том, что Саша рос гордым и эгоцентричным — все столицы имели такой характер. Может, он и сам всё время подавал мальчишке плохой пример.
Но стоило Петербургу привычно поднять взгляд на то крыло дворца, где находились покои его учителя, они встретились глазами. Саша так и замер с открытым ртом, сразу же забыл, какой он здесь важный, его острые скулы залило румянцем. Он сразу же чуть ссутулился и, как смущённый влюблённый мальчишка, потерял всю свою спесь.
Миша ему в лицо издевательски ухмыльнулся и отошёл от окна, махнув язвительно хвостом, после чего опустил штору. Спальня сразу же погрузилась в полумрак, он решил наконец лечь спать.
Настроение вдруг поднялось, после того как он увидел Сашу, на сердце стало как-то спокойнее. Москва поворочался ещё немного, потом свернулся под двумя одеялами и засопел. Он не видел, как во дворе царевич начал пихать Сашу плечом и расспрашивать про его прекрасного милого учителя — теперь над ним будут ещё долго насмехаться.