один
21 августа 2024 г., 02:45
Видят боги, Тата не хочет быть той, кто разбрасывается словами, — злыми, опасными, пустыми, — сама не понаслышке знает, что слова чаще ножа ранят, чаще и сильнее,
не хочет быть лишь еще одним жестоким голосом в перепуганной и оттого безумной толпе,
не хочет бояться глаза поднять, только бы не столкнуться взглядом с чужими — темными, как ночь, затягивающими, как туман,
но Лада первая заговаривает с ней о Сирин и, кажется, совсем ни о чем не беспокоится. Тата даже задуматься не успевает, — тело будто само действует, ее не слушаясь, будто совсем ей не принадлежит, — хватает тонкое ладино запястье, ее кожа горит под собственными ледяными пальцами, и говорит:
— Она ведьма, — тихо-тихо, хоть изнутри отчего-то едва ли не крик рвется, такой, что мог бы всю деревню перебудить, да только Ладу ведь им не вразумишь.
Лада хмурится; Тата разжимает пальцы, не дожидаясь ответа, отпускает, дергается, будто от огня. Отворачивается поспешно, вглядывается в кромку леса на краю деревни. Пальцы дрожат, когда Тата обнимает себя за плечи.
Что ей сказать, чтобы Лада услышала? Пропадет ведь иначе, за сестрой вслед отправится, в глаза колдовские засмотревшись; как Тата пропадет.
Ту ночь — истошный, едва ли человеческий крик Лады, и застывшее в вечности лицо Вереи, белое, как ее праздничное платье, и занимающаяся над лесом заря, алая-алая, как кровь на чужих руках — хочется забыть, вымарать из памяти совсем; рассказать шепотом да позволить воде все смыть, позволить туману все поглотить.
Тата знает: она не одна, они все забыться хотят — и Лада, и Драган,
да только ни Лада, ни Драган к ведьме не ходили.
Тату к ней ноги сами принесли. Солнце взошло и село, тело Вереи унесли с первыми лучами, но Тата все равно лицо ее видела, улыбающееся, смеющееся в жарком неровном свете костра, даже когда глаза слезы горькие застилали, даже когда зажмуривалась крепко-крепко, как в детстве, когда бабушка перед сном про волколаков, мавок да шули́кунов рассказывала. Видела, будто Верея все так же рядом была, под руку держала, а вспомнить, над чем та смеялась в последний раз, Тата никак не могла. Смех ее правда в ушах стоял, не замолкая.
Тата помнит, как через всю деревню до своего дома добрела, как тяжело осела на разваливающееся, полусгнившее крыльцо, закрыв лицо руками, пальцами в волосы вцепившись, как слезы лились, и лились, и лились, пока не перестали — глаза жгло, раскалывалась голова, а Верея обнимала ее за плечи и ее смех превратился в неразборчивый шепот. Темнота опускалась вместе с туманом.
Помнит, как поднялась, себе же не доверяя, но в дом зайти не смогла. Помнит, как туман тянул к ней руки, как Верея звала с собой. Как сильно за ней хотелось пойти; как тяжело было отпустить ее руку; как кто-то окликнул ее, раз, другой, пока Тата, не оборачиваясь, возвращалась туда, где все началось, — туда, где Верею нашли на холодной земле.
Как свернула не там, как ушла на другой конец деревни — не помнит. Ноги сами принесли ее туда — в избу на отшибе. К ведьме. К Сирин.
Сирин, накинув платок на плечи, ждала у двери. Знала уже — и про Верею, и что, выплакавшись, Тата придет, как приходит всегда; Сирин всегда все знала.
Она ничего не сказала, лишь повела плечом и скрылась в доме. Тата нехотя оглянулась и вошла следом, поплотнее притворяя дверь,
(Верея осталась за маленьким забором — не улыбаясь, не протягивая руки).
В доме знакомо пахло травами — вересом, змееголовником, миртом, полынью, — и воском тлеющих свечей, Сирин зажигала еще, и огонь лишь сильнее очерчивал тени под ее усталыми черными глазами. Сирин молчала, покончив со свечами, молчала, пока ловко собирала развешенные пучками по окнам травы, — немного оттуда, немного отсюда, немного со стола, — пока заваривала, по чашам разливала.
Тата молчала тоже. Молчала да ладони у огня грела. В этом доме всегда было темно и холодно, сколько бы свечей Сирин ни зажигала, но в ту ночь Тата мерзла особенно сильно. Ее тонкое платье не грело совсем, мурашки бежали по обнаженным плечам, пока их не накрыло платком и тяжестью чужих рук — Сирин задержалась всего на мгновение, Тата успела моргнуть, но не задуматься.
Сирин обошла ее, больше не касаясь, села на лавку напротив, толкнула чашу ей, Тате, поближе, из своей отпила да к травам своим вернулась, — пальцы умело вязали листья да стебли в пучки, — и, хоть Тата знала, что Сирин в этом удивительно хороша, что ей не нужно видеть, не нужно смотреть, чтоб управиться со всем, что есть на столе, на Тату она даже не глядела.
Тата не злилась — тогда. Тогда и слез больше не было. И слов тоже.
А злиться на Сирин всегда было глупо; Тата знала и это; знала и все равно злилась,
но не тогда, не в ту ночь.
В ту ночь Тата опустошила свою чашу слишком быстро, совсем не чувствуя успокоения, и потянулась за лежащими рядом листьями; платок сполз с плеч, Сирин едва скользнула по ней взглядом, головой покачала. Тата вздрогнула. Поймала края платка, в узел их собрала, и снова потянулась к листьям, перебрала расковник и зверобой, сон-траву и потаенницу, душицу и портулак. Сирин сунула вичку ей в пальцы, задевая своими.
Тата вздрогнула снова,
и еще раз, когда Сирин наконец подняла на нее глаза свои колдовские и сказала:
— Не торопись.
Больше они не говорили: Тата собирала листочек к листочку, стебелек к стебелечку, медленно, аккуратно, скрепляла их вичкой, руки ее почти не дрожали, мысли почти не путались, и все равно Сирин вязала быстрее, лучше. И она не поправляла, не перехватывала ладони Таты посреди движения, как могла сделать раньше Верея — повести иглу туда, куда нужно, а не туда, куда ее, задумавшись, вела Тата, — не подгоняла.
Свечи гасли, прогорали — Сирин зажигала их снова и снова возвращалась к работе. Полная луна за окном играла в прятки; отвлекаясь, Тата думала о звезде, скатившейся с неба перед смертью Вереи, думала о Верее, о том, как еще вчера она смеялась, водя хоровод у костра, и плакала у того же костра от слов Драгана, и держала за руку сестру и саму Тату, и смеялась снова, а сегодня Тата оставила ее за порогом, закрыла перед ней дверь и вернулась в дом ведьмы, одна. Думала о том, как Верея ловила ее запястье и просила сюда больше не ходить, как все повторяла и повторяла, мол, Сирин эта — ведьма, околдовала тебя, дуреху, голову заморочила, ты сама же знаешь, знаешь ведь, Тата, знаешь! Тата и правда знала, что Сирин ведьма, — так о ней говорили все, вся деревня шепталась, даже бабушка рассказывала о ней всякое, — знала и все равно в этот дом на отшибе, дом с покосившейся крышей, дом, где всегда горят свечи и где всегда холодно, а тьма тянется изо всех углов, всякий раз возвращалась. До того дня, как бабушки не стало; до того дня, как ее собственный дом, без души в нем, покосился; до того дня, как Верея сказала ей выбирать.
И до того дня, как тело Вереи, изломанное, застывшее, нашла ее сестра.
Верея сказала ей выбирать. Верея оставила ее одну.
(Верея ждала ее за маленьким забором, всегда готовая протянуть руку, за собой позвать, потянуть; Верея ждала ее за забором, так никогда и не решившись зайти в этот дом, сколько бы войлока не приносила второму его хозяину.
Верея не боялась жреца, скрывавшего лицо за бычьим черепом, приносящего кровавые жертвы богам, что отказывались слушать, но боялась Сирин, редко говорившую без дела, оберегавшую лишь свои травы и маленький, старый, изнутри промерзший домик на отшибе;
Верея была солнцем, бесконечным как мир, и Тата не всегда ее понимала).
Возвращаясь к пучкам, Тата думала о словах Сирин, когда она еще привыкала с ней говорить, и они могли просидеть вот так же, весь вечер, и не сказать ничего, но со временем Сирин заговорила — о травах, собранных по росе, о травах, которые нужно собирать только в полдень, когда солнце стоит высоко и печет тебе голову и спину; о том, что боги оставили их, но они не одни, что леший ждет ее за третьим же деревом, стоит в лес ступить, что лихорадки ходят с ним под руку, что двоедушники с ней одними дорожками ходят; о том, что рыжие волосы Таты жгут ей пальцы. Думала о словах, что никто из них так никогда и не сказал; о словах, что не шли тогда, в ту ночь.
Сирин подвесила травы сушиться, заняла ими все окна, Тата без труда отыскала свои — Верея собрала бы лучше, собрала бы быстрее; может быть, Верея смогла бы посоперничать с Сирин; Верея была солнцем, Сирин — была ведьмой, Тата об этом, конечно, знала. Тата подожгла вновь потухшую свечу.
Солнце взошло;
солнце взошло и продолжит всходить, бесконечно как мир, подумалось вдруг Тате,
солнце взошло, а тебя едва не поглотил туман, подумалось ей, солнце взошло, а я снова осталась одна,
солнце взошло, и ты ушла к морю за огненной рекой, подумалось ей, а я пошла к ведьме, в едва не разрушенный домик, домик на отшибе, где всегда темно и холодно, неважно, сколько она зажигает свечей; неважно, сколько свечей зажгу здесь я.
Солнце взошло — и Тата ушла, не оглядываясь, прикрыла за собой дверь, зная, что Сирин даже не кинула взгляда ей вслед, только проследила, как мгновение назад загоревшаяся свеча потухла снова, зная, что Сирин оставит ее дымиться, больше не зажигая.
Вереи не было там, где Тата ее оставила;
Тата снова побрела домой одна. Черный платок покрывал ее плечи; волосы на нем казались настоящим огнем — огненной рекой, застеленной туманом, — Тата наконец поняла, о чем тогда, долгие месяцы назад, говорила Сирин; Тата могла вернуться, — не далеко совсем ушла, — оставить платок висеть на калитке, на разбитом крыльце, могла постучать. Могла вернуться,
могла, но не стала.
Дома с плеч стянула, поежилась от холода, да под подушку себе свернула. Что творит — не думала совсем.
На следующий день солнце взошло снова, и снова, и снова, и теперь, купаясь в его свете Лада заговаривает с ней о Сирин — не о Верее, которую вновь одели в белое платье, накрыли саваном, уложили в гроб, и заколотили за ней дверь избушки, не о Верее, которая была солнцем, а теперь оно продолжает всходить без нее. Нет, Лада заговаривает с ней о Сирин — о ведьме с глазами темными и затягивающими, как бездна, как туман, как морок. И Тата обнимает себя за плечи, дрожит от мнимого могильного холода и отчаянно ищет слова, такие, чтобы Лада ее услышала.
Верея бы знала, что сказать. Верея бы сестру за руку от ведьмы вытащила — и от ведьмы, и от лешего, и от лихорадок проклятых, и даже от Чернобога бы вытащила, если бы боги давным-давно их не покинули.
Но Вереи больше нет, — хоть она все еще смеется над тем, чего Тата никак вспомнить не может, смотрит совсем по-прежнему, пусть глаза уже не как златоискры, пусть глаза уже пустые совсем, с собой зовет, к морю за огненной рекой, к берегам, которых не найти на картах, — есть только Тата. И она говорит:
— Сирин — ведьма. Сама не заметишь, как она тебя околдует, как обморочит, сманит. Пропадешь совсем.
Лада не слышит. Тата об этом прекрасно знает.
И не говорит: как пропала я.