Бедный друг, истомил тебя путь,
Темен взор, и венок твой измят.
— Владимир Соловьев.
Это был очередной солнечный, просторный в своей лёгкости денёк, когда в забытой деревушке не было никого, кроме двоих — падшего ангела, некогда угроза мира, и его врага, в сердце которого ненадолго поселился покой. Клауд прибирался в доме своей подруги, поражаясь, насколько он походил на её настоящий дом. Шин-ра всегда были старательны в своей лжи… Их главное творение лжи, Сефирот, сидел в кресле у не горевшего камина, смотря вперед не пустым взглядом, но совершенно равнодушным. Парень иногда к нему подходил, с тенью беспокойства и недоверия заглядывая в его лицо, будто ждал, что тот заговорит надменно и злодейски, но ничего не происходило, только тот иногда перевёдет ничего не выражающий взгляд на его лицо. — Сиди тихо. — только буркнул в какой-то момент Страйф, и оставил мужчину в покое, которому от чужих слов ничего. Парень подмёл скрипевший пол, протер пыль с полок, от которых пахло ароматно дубом, прогнал всех жучков и паучков на улицу, вытряхнул их через окно, заодно впустив свежий воздух в дом. Сефирот, пусть и был слаб разумом, захотел взглянуть, что делает этот назойливый, грубый человек, потому обернулся через плечо. Клауд стоял у окна, нагнувшись и высунувшись из него, уперевшись руками об подоконник. Солнечные лучи лимонным светом легли на его плечи, и его волосы вспыхнули ярко. Его лица не было видно, но по тому, что он без всякой надобности глядел в оживший зелёный сад, слушав переговоры птиц, можно было сказать, что был парень спокоен. Но то было не ленивое спокойствие, присущее тем, кому выпал шанс ни о чем не думать, а то спокойствие, что дано тем, кто жив и этому рад. Сефирот медленно отвернулся к камину с легким угольком удивления в глазах. Но и оно быстро потухло. Он не знал, сколько времени прошло, пока вдруг Клауд не встал рядом с его креслом, листая какую-то книгу, иногда кидая взгляд на него. Падшего бога это даже заставило почувствовать нетерпение, и вскоре он поднял взгляд на парня. Они в полной тишине смотрели друг на друга с каким-то скептицизмом, словно думали, достоин ли человек напротив разговора, пока Страйф не сдался, и простодушно вякнул: — Смотри, что нашёл. Забыл даже о таком. На людей хоть посмотришь. Он положил книгу на его колени. Это оказался фотоальбом, и Клауд, наклонившись к мужчине поближе, начал переворачивать страницы и что-то кратко говорить про то или иное фото. Поначалу в его голосе можно было прочитать скуку, некоторую меланхолию от безделья, но чем больше он рассказывал, тем оживлённее на вид становился, и можно было заметить на его лице слабый намек на улыбку. Сефирот, не поменявшись в лице, равнодушно смотрел на расклеенные тут и там фото, с которых на него взирали миролюбивые простые люди. Больше всех были запечатлены девочка с длинным черным хвостом, часто скромно улыбающиеся, и парнишка со светлыми и непослушными волосами, часто глядевший на того, кто рассматривает фото, с какой-то хмуростью в чистых голубых глазах. — Это я и Тифа, если что. — с опозданием объяснил Клауд, продолжая листать. На одном фото Тифа стояла в окружении мальчишек, на белых майках которых было криво черным написано «фан-клуб Сефирота», и рядом с девочкой, приняв крутой вид, стоял Клауд в такой же майке, только с новым словом — «основатель». Страйф тут же рывком отнял фотоальбом у Сефирота, не совсем понявшего, что увидел, и, вырвав фото, убрал его к себе в карман, после чего с некоторой злобой заявил, — Это ты не видел, понял? Они всё равно продолжили смотреть фотоальбом дальше, потому что больше никаких дел и забот у Страйфа не было, а помереть со скуки он не хотел. Вскоре они дошли до самого конца, и на последней странице Сефирот вдруг оживился, и слабой рукой подцепил фото. Его враг за этим без слов наблюдал, терпеливо ожидая, когда тот рассмотрит фотографию поближе. На фото был изображён парнишка Страйф в черном смокинге и с белой бабочкой на шее, смотревший себе под ноги и слегка красный в лице. По бокам от него стояли самодовольный жених, и смущенная, светло улыбавшаяся невестка. — Это была свадьба брата моего друга, за неделю до того, как я покинул Нибельхейм. — тихо, с какой-то особой тоской произнес парень, не отнимая фото из рук Сефирота, внимательно глядевшего на изображение. — Я им заявил, что ничего в свадьбах не понимаю, и зачем их только устраивают, а они рассмеялись с моих слов, прямо перед тем, как нас сфоткали. Я тогда стоял и думал — вот вернусь СОЛДАТОМ первого класса, влюбится в меня толпа девчонок, может тогда и пойму, в чем вообще смысл свадьбы. — …Для невесты. — А? Сефирот, побледневший от вдруг навалившейся усталости, обернулся на Клауда, пару раз постучав пальцем по изображению девушки. Страйф, удивлённый тем, что его враг вновь заговорил, поначалу не понял смысл сказанного и того, что ему показывают, но постепенно до него дошло, и он, желая удержать огонек жизни в больном человеке, продолжил тему, поддавшись вперед и заставив себя звучать громче, заинтересованнее: — Может, ты прав. Невесты всегда красивые, в этих дорогих платьях, их к алтарю и подводят. Он ждал, вдруг ослабленный в разуме человек что-то ещё скажет, но тот уронил руку с фото себе на колени, как-то грустно повесив голову. Тогда Страйф понял, что этим всё и закончится, и к своему удивлению осознал, что испытывает горечь от этого. Он забрал фотоальбом и фото из рук мужчины, не увидев, как тот поднял взгляд вслед ему. Клауд поставил фотоальбом на место, бросив взгляд на мужчину. Тот равнодушно смотрел на камин, постепенно закрывая глаза. Тогда он понял, что тот опять ослаб, и больше с ним не развлечёшься. — Ладно. Сиди здесь. Ещё вернусь. — только бросил парень, чуть поднявшись по лестнице. Он обернулся, в последний раз наградив проигравшего врага взглядом недоверия, и дал наказ, — Никуда не уходи! Спустя время, Сефирот, складывая в своей голове неразборчивые для него образы с фотографий, провалился в глубокий сон, пока со второго этажа доносилась до него игра Страйфа на пианино.***
Если и существовала когда-то в мире самая красивая роза небесного благословения, то вряд ли кто видел её, вряд ли кто касался её, даже солнечные лучи, кроме хозяина её же. Такая роза, стало быть, требовала большей заботы, любви и внимания, чем любой другой цветок на белом свете, и хозяин должен был лелеять её до умалишения, до безумия переслащенного, как варенье. Такая роза, стало быть, была и самым печальным творением природы, захваченная в жадные человеческие руки. До чего же жадность и стремление к красоте вещи свойственные человеческой природе — вряд ли муравью есть дело до того, под каким цветком он каждый день мимо проходит, неся веточку. У муравья не возникнет желание остановиться, взглянуть на предмет природы с восхищением, и вдруг осознать, как же хочется эту вещичку заполучить и быть единственным, кому она принадлежит. Вряд ли настоящим богам, как наивысшим существам, есть дело до красоты того, что смертно, ведь любой цветок быстро увядает, не успев запомниться толком. Что богу с того, есть в его руках красота, или нет, если он сам идеален? Красота требует не жертв, а лихорадочного поклонения ей. И только человек может сходить с ума по ней. Сефирот эту мысль не воспринимал. Не смог бы воспринять, потому что давно якобы верно рассудил, кто он. Другие боги и насекомые для него — всего лишь идиотские концепции, к которым он относился с высокомерием, не желая задуматься над тем, что он от них отличается отнюдь не тем, что «выше» их. Хотя, казалось бы, одна подсказка давно существовала перед его глазами. Подсказка, которой он забавляется, продолжая всё дальше заходить в собственные бредовые рассуждения о своей сущности. У самой красивой розы, если такова и была в мире, надо отметить, был бы самый несчастный хозяин, не способный этого осознать. …Клауд сидел за туалетным столиком и смотрел безрадостно в пустоту, чуть опустив голову. Он уже и не мог вспомнить, когда в последний раз видел солнце. Хотелось думать, что он всего день или два заточен в абсолютной тьме зла, но что-то подсказывало ему, что времени утекло больше, может, неделя уже, и спорить с этим чувством было бесполезно. У него совсем не осталось сил цепляться за призрачную надежду и глупые теории. Он же сдался. Да-да, кивнул он самому себе рассеяно, он же сдался, зачем опять думать о счете времени, о солнце?.. — Не замечательно ли тебе быть здесь, скрытый ото всех, зная, что мир где-то там жив, благоухает? Что все, кому ты желал счастья, теперь заполучили его, благодаря твоей жертвы? Твои милые друзья, твои милые глупые знакомые, что встретились на твоем пути — все они будут жить в этом лживом мире, как в красивом аквариуме, о котором позабочусь я, пока нам обоим это не надоест. Страйф внезапно раздавшемуся голосу не удивился. Наоборот, ждал в этой тьме, когда услышит его снова. Но отвечать не собирался — его собственный голос потух, как свеча. Чужие холодные руки, полные нежной заботы, с лаской легли на его плечи, как бы требуя ответа. В голосе не читались зло или гнев, но что-то похожее на убаюкивающую, как рассветный туман, ненависть. Ненависть остывшая, как некогда железо, ставшее мечом, спокойно лежавшим в стороне после множеств убийств. Парень только слабо кивнул собеседнику, чувствуя его пристальный взгляд. Тогда чужие руки оставили его в покое. И голос, да, голос, единственный голос, что он слышал вот уже, казалось, за всю предыдущую вечность, с внезапными нотками солнечного тепла и какого-то беспокойного умиротворения, вновь раздался позади него, сменяя тему: — Я рад, что теперь всегда могу с тобой поговорить, больше не ощущая твоего желания меня убить. Непривычно это, должен признать, я даже начал скучать по твоему злому лицу. Вот, кстати, я принес тебе, желая отвлечь нас от скуки… Клауд услышал шелест, приятно щекочущий слух, и, почувствовав нечто легкое и чуть колкое на своей голове, медленно поднял взгляд на зеркало. В нем отражался его враг… Нет, больше он не имел право так его называть… В нем отражался теперь единственный, кто был рядом с ним, и он сам — бледный и чахлый — с пышным венком из добрых желтых ирисов, усыпляющих алых маков, и чуть печальных иссохших листьев крыжовника. На лице мужчины позади него дрогнула добросердечная улыбка, та, которая, казалось, канула в небытие вместе с его чистым героизмом. И он заговорил дружески, явно желая без причины поболтать с ним, озвучить свои мысли: — Цветы. Самое красивое, что сделала эта проклятая планета, Клауд. Потому что для её красоты не нужно никакое уродство, как у животных, понимаешь? Красивые, и их легко растоптать ногами, в отличие от человечества, с которым у меня вечно проблемы. Я хотел бы когда-нибудь с тобой вновь… — он внезапно оборвал свою мысль, словно чуть было не сознался в нечто глупом, и на миг скривился от самого себя. Но, вспомнив, что он должен всегда быть безупречен, заставил себя вновь улыбнуться, но с холодом, и продолжил говорить, но иначе, с каким-то жутким, пугающим и омерзительным спокойствием, — А впрочем, ты и сам когда-нибудь покроешься цветами. Я для этого даже раствор вывел — сколько я с ним мучился и сколько экспериментов ставил, ты не представляешь. И мне не придется собирать тебе букет — это ты им будешь для меня. Страйф его слышал. Понимал. Но чужие слова никак в его душе не отзывались. Он попросту смотрел на собственное отражение с безразличием. Не с безразличием уставшим, а с таким, с каким умирающее животное, не издавая ни писка, сурово ждет своей кончины. Сефирот застыл на месте, любуясь своим невольником. Он хорошо знал каждую едва заметную родинку на лице Клауда, знал, что у того слабые морщинки под глазами, сохранившиеся от недосыпа, помнил, где и какой шрам ему он своей же рукой оставил. Ему было достаточно лишь взглянуть на своего врага, чтобы вспомнить, как его тело ощущается в бою. И вряд ли кто поймет, как это было важно помнить Сефироту, пытаясь прогнать прочие ужасные воспоминания, когда это тело мучило его душу. Он всё хотел сказать ему, что давно испытывает, но никак не мог пересилить себя и заставить произнести нечто сентиментальное. Не было слов у него, чтобы описать непонятную тоску по их светлым дням, что они провели вдвоем, тоска, усилившиеся после его победы. Тоска эта в нем вызывала отторжение не только потому, что делала его слабее, но ещё и потому, что тогда это был другой он, потому что Страйф не ведал, какой монстр в нем самом хранится, ожидая желания мстить. Словно те добрые дни — ложь, которая становится такой, стоит только её таковой осознать. И мужчина нахмурился, нервно стучал пальцами по спинке кресла, смотрел то на Клауда, то в сторону, надеясь, что его сломанная кукла всё сама поймет. Страйф, действительно, уловил его беспокойство, и медленно обернулся на него, не поменявшись в лице. И вдруг скромно, успокаивающе улыбнулся. — …Спасибо, что принес. — слабо произнес он, коснувшись венка, как доказательства, что мир ещё остался цел. Враг мира улыбнулся на слова благодарности, но это была какая-то неправильная улыбка, слишком грустная для него, но не добрая, не нежная, с которой обычно отвечают на улыбку любимого человека. Она была отторгающая, призрачная и ломкая. Он, смягчившись в лице, мирно предложил: — Пойдем, прошу. Я устал от зрителей и других персонажей истории, и хочу провести время только с тобой. Я уверен, ты и сам устал находится здесь в одиночестве. Страйф неуверенно кивнул, и позволил Сефироту взять его за руку, поднять с места и начать уводить в ещё более насыщенную тьму, в которой вдруг оказалась дверь. — Видишь ли, мой проигравший враг, я давно не занимался чем-то человеческим, вроде простых бесед. Нет ни одного существа, с которым я хотел бы быть наравне, будто я всего лишь человек, но вот с тобой, говоря честно, я совсем не против попробовать. Так что я сделал это место лишь для нас… — почему-то тихо объяснился мужчина, толкнув дверь и обернувшись на Клауда, добавив со странным огоньком печали в глазах, — Ведь ты для меня, в конце концов, всё то, что я нахожу в людях слабым. Страйф пару раз проморгался, привыкая к свету, которого давно не видел. Это была просторная комната, в которой всё было белым — от стен, до мебели — и залитая хмурым, безжизненным светом из панорамных окон. По ту сторону окон не было никакого вида, только беловато-серое ничего… Сгруппировавшись, в середине комнаты стояли два больших белых кожаных диванов, и между ними стеклянный столик с двумя чашками кофе, вазочкой мармелада, и тонкой вазой с желтыми ирисами. Чуть поодаль от диванов стояло громоздкое, но утонченное пианино, отражавшее крышкой свет. Единственный предмет иного цвета, кроме белого — он был черный, и золотая надпись на нем гласила:«Для моего падшего героя, от Т.Н.»
Клауд медленно вошел в комнату, не столь внимательно изучая её, словно невнятный горизонт. На стенах висели яркие картины, выполненные акварелью, то с грубыми карандашными линиями, то, наоборот, тонкими, и на них были изображены странные образы — например, дева с зеленными волосами и бантом на макушке, сидящей на огромном железном роботе… Парень вскоре присел на диван, кинув слегка удивленный взгляд на своего… Уже нельзя было называть врагом, но точно тот ему не друг. — Я на славу постарался, не так ли? — спросил его с довольной улыбкой Сефирот, присаживаясь напротив него, и, взявшись за чашку кофе, отпив совсем маленький глоток, с не разгадываемым спокойствием произнес, — Здесь самое то, Клауд, чтобы забыть ужасное… Страйф медленно пил кофе, предложенное врагом мира, и слушал его, мирно рассказывающего свои злоключения в Лайфстриме, в космосе, и где бы то ни было ещё. Говорил про далекие вселенные, с гордой важностью упоминая раз за разом, что парень, конечно же, не мог их помнить и знать. А тот был не в ладах с собой, запутавшийся, потерянный, сокрушенный проигрышем, что позволил себе совершить, и потому слушал без оценки, не говоря ничего, не перебивая, и не споря, что не могло таких вещей быть. — Это в некотором роде ностальгия для меня, видишь ли. Потому, для меня большое удовольствие рассказывать тебе. Но позволь спросить… Не хотел бы ты поделиться со мной, от чего в нашей борьбе щемит в твоей душе тоска? — прерывая собственный рассказ, спросил Сефирот, обаятельно улыбнувшись, подталкивая парня признаться. Он увидел, что Страйф был пойман врасплох этим вопросом, но по тому, как тот с робостью опустил взгляд на поверхность кофе, можно было прочитать, что ему есть, чем ответить. Мужчина, хмыкнув с довольствием, дружески заявил, — Я спрашиваю не для того, чтобы над тобой насмехаться. Это вопрос того, кто вечно сражается, тому, кто тоже вечно сражался. Страйф смотрел в свое отражение на поверхности кофе. И не было за его спиной фигуры Сефирота, не виделось ему ничего, ведь тот сидел напротив него. По какой-то причине, это убаюкивало парня, и в то же время, пугало. Ведь раньше он прогонял назойливый образ врага, злясь на него, а теперь они вместе. Да, вместе. Могут прикоснуться друг к другу, когда пожелают, и говорить всё, что вздумается. Страйф продолжал пустыми глазами смотреть в своё отражение, вспоминая давнее, как нечеткие образы снов, иллюзий, бреда. Они колкими клочками бумаги проносились перед его взором, растворяясь вскоре в красные пятна, ведь во многих его воспоминаниях проливалась его или чужая кровь. Но они не вызывали в нем грусти или тоски — не в этом месте, где любая история превращалась в простой рассказ, которым хотелось поделиться с собеседником. Это его оживило, воскресило, и вскоре он промолвил невозмутимо, плавно и мирно такие откровения, в которых раньше боялся бы признаться самому себе, произнес четко и с той твердостью, с которой говорил, когда был прежним собой, наполненный ненавистью к врагу и желанием сражаться: — Я думаю, Сефирот… Что мне иногда казалось, будто ты на моей стороне. Я не знаю, как это объяснить… Я прекрасно помнил твои мотивы, и как ты мной пользовался, но почему-то мне всё хотелось спросить тебя, почему ты, как одержимый, со мной сражался. Кто-то бы сказал, что ты мне мстишь из-за самовлюбленности, но я не думаю, что дело только в этом. Ты будто бы хотел, чтобы я когда-нибудь по собственной воли сражался за тебя, а не против. Или, ну, вместе. Иногда складывалось впечатление, словно ты хотел бы, чтобы я был достойнее. Типо того. Парень поднял взгляд на однокрылого ангела, не зная, как тот отреагирует на такие слова. К его ошеломлению, у того на лице была некая настороженная смятённость, вперемешку с легким радостным удивление, словно Страйф в чем-то был прав, но он не желал, чтобы тот нашел правду, сущность вопроса, смог хотя бы пальцем к ней прикоснуться, как к глубоко зарытому корню. От этого Клауд мгновенно заволновался, и, тут же опустив голову и звонко поставив чашку с кофе обратно на столик, пролепетал в своё оправдание: — Ну, это лишь мои глупые догадки, не имеющего ничего общего с реальностью. Я догадываюсь, что мои слова тебя на смех пробивают, ага. — …Меня рассмешили не эти слова, Клауд. А другие, которые ты мне когда-то озвучил откровенно. Тихо произнесенные слова обволакивающей речкой протекли к парню, и он от них ещё больше смутился. Было что-то настораживающее в тоне голоса мужчины. — Какие, тогда? Враг мира заметно напрягся, сведя брови к переносице, с разбитой улыбкой на лице, но пытаясь выдать её за уверенность. И он дал ответ с горечью, которая сжигала его изнутри: — Я их прекрасно помню, да и ты, может быть. Что ты всегда был влюблен в мой образ. Не значит ли это, что я для тебя идеал, от которого ты зависим? И произнес ты эти сладкие мне слова после того, как воспользовался мной, как грязной сукой. Клауд не хотел поднимать голову, и ему нечего было сказать. Ему напомнили то, о чем он всегда будет сожалеть, сколько бы вечности за вечностью ни прошло. Потому, постепенно душа его, откликнувшиеся на вопрос своего некогда врага, потухла, и он на время стал вновь безличным, таким же лишенным цвета, как и всё вокруг. Сефирот это понял, и, медленно закрыв глаза и устало вздохнув, произнес настойчиво самому себе, зная, что парень больше его не слышит: — Но всё в порядке, ведь в итоге я победил… Они ещё некоторое время сидели в тишине, невольно наслаждаясь безжизненным светом, который за собой не нес никаких чувств, кроме опасной безмятежности. Двое будто уснули в месте, где нет никаких грехов прошлого. И помалу, неторопливо, Клауд чувствовал, как нечто, давно выросшее в его душе, больно царапало ему сердце изнутри, не давая окончательно забыться, рассыпаться в невольности, в которой он позволил себе оказаться. Это трепещущее чувство, потребность, осколок стекла, как давняя рана, не могла позволить ему окончательно испытать вечный покой, и от этого он хотел, как можно поскорее избавиться. Для этого ему нужен был единственный, кто остался с ним — Сефирот. Уют, который был создан между ними, хрупким стеклом отделял их от всего остального в мире. Клауд то смотрел в одну точку с совершенным равнодушием, то с намеком поднимал взгляд на Сефирота, и в нем можно было прочитать просьбу, мольбу, которую мужчина легко уловил. — Хочешь мне в чем-то ещё признаться, но не можешь? — подал голос он, смотря, как его враг теряется в невозможности произнести хитросплетенные чувства и мысли. Невольник с беспокойством покрутил головой, словно ища взглядом что-то, и приоткрыл рот, чтобы хоть слово издать, но, вновь не справившись, лишь опустил голову, и покосился на своего врага в ожидании, что тот на это скажет. — Всё в порядке, Клауд. Я понимаю, что ты смятен до сих пор своим поражением, и от этого легко забыться… Мне это знакомо, сознаюсь. — Сефирот говорил нежно и любовно, вскоре присев к нему рядом, взглянув в лицо парня внимательно, дотошно, и, увидев, как его собеседник невольно поддался вперед, успокоил, — Я терпелив, и подожду, сколько нужно. У нас есть целая вечность, с которой мы вольны делать, что угодно. Клауд услышал его, поджав губы и мучительно нахмурившись, как бы показывая, что всё равно постарается не затягивать с молчанием. Он, в надежде удержать себя, не забыть, что именно его мучает, с жарким требованиям вложил свои руки в руки мужчины, и тот их принимал с трепетом, пусть по какой-то причине нахмурившись, заглядывая в глаза парня в поисках любого колебания души. — Я… — Страйф нервно сглотнул, чувствуя легкое волнение, ведь, стало быть, наконец, он избавиться от колючего сорняка, давно заключившее его сердце. Когда это произошло? Он не помнил, но с мольбой взглянул на врага мира, прося о помощи, готовый признаться таким тихим голосом, едва шевеля губами, — Я люблю те… Удар, четкий и выверенный. Клауд лишь от боли закрыл глаза, судорожно выдохнув, чувствуя, как его собственный сок жизни затекает ему в рот. Удар по лицу был такой сильный, что он согнулся пополам, и, как только он послушно выпрямился, с испугом и настороженностью покосился на мужчину. Тот жестоко улыбался. В его глазах заиграл недобрый огонек, и он, приблизив лицо к парню, переставшему дышать от волнения, томно растекся в изречениях: — Не стоит такими громкими словами разбрасываться, дорогая кукла. Спросишь, почему? Потому что меня это злит. Моей ненависти к тебе нет конца, и сколько бы ты ни говорил о гневе на меня, как бы ты мне не сопротивлялся и не мстил в прошлом, это всё ничто по сравнению с моей. Страйф оборвано вскрикнул, когда рука Сефирота оказалась на его шее, и тот угрожающе надавил подушечками пальцев на кожу. Сердце громко стучало от страха, и парень чувствовал, как снова теряет самого себя, теряет своё «я», потому что ему напоминают о его неволе. Их лица оказались напротив друг друга — бледное и испуганное лицо проигравшего, и лицо злодея, полное больного безумия в глазах, больной сердитости в крепкой хватке, жаркого желания в уголках полуулыбки. — Вот и как ты смеешь говорить такие вульгарные сентиментальности после всего того, что сотворил со мной? О, или хочешь, чтобы я вновь показал тебе, как умею любить? Сефирот подмял Клауда под себя, продолжавшего в молчаливом страхе смотреть ему в глаза и дрожать, и приблизил своё лицо ближе, прошептав в самые губы: — Но знаешь, твоё признание всё равно заставило моё сердце пропустить удар… Он готов был накрыть губы парня своими, чувствуя круживший голову жар чужого дыхания, как тут… Его прервал громкий грохот, и на лице мужчины тут же отразилось неприятное удивление. Что-то разноцветное с огромной скоростью и криками влетело в комнату, пролетело над ним сверху, грохнулось в стенку, роняя картины, упало на пианино и прожало все клавиши, а в конце издало неразборчивый смех, свалившись на пол. И Сефирот мгновенно угадал, кто их прервал, и он, выпрямившись, медленно обернулся на пришедшего, наградив того холодным взглядом с явным недовольством на лице. Оставив в покое Клауда, чьи глаза давно потухли, он недоброжелательно заговорил с грубой обходительностью, предупреждающей о том, что лучше его не злить: — Уходи отсюда, зритель. Зрителю полагается быть где угодно, но не на сцене и не за кулисами. И уж тем более ему не положено тревожить актеров. Гость в ярких одежках и в белом гриме, тот самый, что всегда любит паясничать и шутить, вскочил на ноги. — Ой-ой, простите, что прерываю фансервис. — он громко фыркнул с вызовом, заложив руки за спину и беспечно гуляя по комнате. Сефирот лишь следил за ним взглядом, равнодушно ожидая, что тот ещё провернет, лишь бы взвести его. И, чувствуя взгляд виновника торжества, гость выдал надменно — Я, между прочим, выполняю работу за твоих ребят, но никак не мешаю тебе совокупляться с твоей музой. Вот, письмо тебе принес, а ты даже не поблагодаришь! Пришедший зритель резко обернулся к Сефироту, подскочил вмиг, и поднес конверт. Однокрылый ангел протянул было свою руку, чтобы забрать его, но наглец, походивший на клоуна, резко одернул свою руку в сторону, и засмеялся довольно, видя, что затея удалась, и жертва его шутки в возмущении поджала губы. Так и держа письмо в стороне, кривя ртом и смеясь, он чуть громче от хорошего настроения заговорил, — Но захочешь ли ты читать, крылышко моё одно, но захочешь ли ты читать! Это вмиг тебе испортит аппетит, и у тебя не будет желания накинуться на сытного цыпленка, только-только из печки, хи-хи! — он метнул взгляд на Страйфа, лишенного всякой воли, который, казалось, ничего не слышал. Сефирот половину его слов попросту проигнорировал. Он относился к сумасшедшему зрителю, как к ребенку, которого вынужден терпеть на семейном празднике. Увы, при всем желании всадить ему Масамунэ в живот, он не мог такого себе позволить, ох, но если бы не обстоятельства, он бы это давно сделал!.. Медленно встав, он с нетерпением в голосе потребовал: — Отдай письмо мне, и проваливай. — Но я хочу вас тревожить, в том и дело, дурак! — Ке!.. — Сефирот прикусил губу, вовремя остановившись, прежде чем назвал бы имя пришедшего. Это было негласное табу среди негодяев, встречавших негодяев из других миров. Гневно нахмурившись, слыша, как клоун рассмеялся с того, что смог разозлить его, он с раздражением отнял злосчастный клочок бумаги, быстро открыл конверт, и пробежался глазами по строчкам. Постепенно его злое лицо разгладилось, стало выражать сосредоточенность, и он, устало фыркнув, спокойно произнес, — Вот в чем дело. Раз праздник не закончен, мне не будет покоя от гостей и тех, кому не понравился сюжет… Пока он читал письмо, зритель присел к одному из персонажей истории, финал которой оставил его разбитым и полым, полез к нему с усмешками: — Ах, парень, я уже представляю, что про вас двоих пишут и рисуют. Нелегкая судьба популярных, но что мне знать-то! — он, недовольный своим положением, развел руками, полностью игнорируя то, что Клауд его не слушал, сохраняя мертвое молчание, но всё равно, громко фыркнул, будто его слова вообще могли парня задеть, и продолжил — Меня любят только истинные ценители, знаешь ли, а не любители порнушки. И сексуальных мальчиков, фу-фу-фу. Вот, меня даже не затягивает особо в новые вселенные, ты понимаешь? А у вас сколько временных линий и приключений, я хочу такого же, чтоб больше разрушать!!! Гость собирался было ещё что-то добавить, но тут почувствовал чью-то руку на своем плече — это был крайне недовольный Сефирот, из глаз которого метали молнии. — Не лезь к нему, грязь. Ты возвращаешься к остальным. И он по полу за плащ потащил вырывавшегося клоуна, кричавшего, что когда вернет себе божественные силы, обязательно наиграться с однокрылым ангелом, что тому смерть покажется подарком, пусть тот только дождется. Но его и не слушали, вскоре выпихнув из комнаты, и хлопнув дверью перед его крючковатым носом. — Я будто проклят терпеть сумасшедших из других вселенных. Один лишь я адекватный и достойный, остальные — грязь из-под ногтей, идиоты с манией. — в раздражении жаловался себе под нос Сефирот, и обернулся на сохранявшего молчание Клауда. Из его носа продолжала капать кровь, единственным напоминанием того, что тот живой, и, казалось, он отцвел, потеряв всякую волю говорить и двигаться. Однокрылый ангел к нему подошел, взял за руку, и нежно улыбнулся. — Ты ведь помнишь, какие пытки тебя ждут, когда я вернусь? — Сефирот, наклонившись чуть, приблизил своё лицо к лицу парня, и тот, отведя взгляд в сторону, закрыл глаза. По его щекам вскоре потекли робкие слезы, и этого было достаточно для него, как ответа, и он отпустил его руку. Выпрямившись, он внезапно потеплел во взгляде, чего Страйф не мог увидеть, но тот удивился его услышанному тихому голосу, звучащему с какой-то доброй поучительностью, с дружеским намеком и бархатной злодейской заботой — Всегда помни, мой драгоценный раб мести, что ты сам виноват. Но если вдруг ты захочешь всё изменить… У тебя есть шанс. Тебе даже готовы помочь те, кто разочаровался в тебе. И я буду ждать, приняв любое твоё решение. Страйф, резко присев и обернувшись на Сефирота, успел только взглядом поймать, как тот вышел из другой двери, не закрыв ту до конца. Так и остался сломленный, давно опустошенный Клауд, в абсолютном одиночестве белого пространства, и, не способный до конца решится на чудо, ибо огонь в его душе погас, смотря на оставленный врагом подарок, непонятный, странный, как они оба — чуть приоткрытая дубовая дверка, на которой гласила надпись:«В фойе номер 4»