ещё один, упавший вниз
на полпути вверх.
архангельский всадник смотрит мне вслед;
прости меня за то, что я пел так долго.
«ещё один, упавший вниз» аквариум
Кривые плитки кафеля — ломкая карамель — играли в пятнашки с тихими всхлипами. Эхо мягких, кошачьих шагов глушила природная поступь. Поражённый, Чонсу с осторожностью пумы подошёл к кабинкам и вслушался в чей-то плач. Он, третьеклассник, шёл в туалет с чрезвычайно взрослым и серьёзным намерением: отдохнуть от нудной математики. А невзначай напоролся на чьи-то чувства. Тонкий голос сиротливо подвывал, совсем по-детски хныкая. Какая-то несчастная душа закрылась в дальней кабинке, и Чонсу искренне было жаль. В его груди ворочалось нечто инородное: удушливое, разбухающее, угрюмое. Встав перед запертой дверью, разрисованной подростковыми непотребствами, он тихо произнёс: — Я могу помочь? Голосок за неприступной стеной расхлябанной щеколды вздрогнул и заглох. Неизвестный всё ещё давился всхлипами, но старался скрыть своё присутствие. Даже ноги в потёртых туфельках поджал. — Эй, в этом нет ничего такого, — снова попробовал поддержать Чонсу, — мальчики тоже плачут. Вообще все люди плачут. Ещё когда они только рождаются на свет. Ну и глупость он сморозил! Кто его просил? Эта неловкая речь выглядела ужасно нелепо! Но ведь — потянуло. Он даже не видел заплаканного лица, а инородное в груди неприятно зашевелилось и само потянуло за язык. Вдруг из-за крепостной стены послышалось: — А я не рождался. С такой горечью и обидой, что можно было бы перетравить всех тараканов в школьной столовой. — Это как? — брякнул Чонсу, прежде чем осечься. — А вот так! — голос слезливо шмыгнул. Хотелось… обнять, что ли. — У меня нет мамы. И папы тоже нет. Так что я ни от кого не рождался. Чонсу чуть не хлопнул себя по лбу. Дурак. За лето успел забыть, что в их школе учились ещё и ребята из ближайшего детдома. — Всё равно, — он решил гнуть свою палку. Пусть этот безымянный мальчишка хоть на секунду улыбнётся. — Даже небо умеет плакать, так что тебе тоже можно. Этот аргумент, видимо, убедил. Всхлипы замерли далёким созвучием в сливе раковины, и в прорези между дверью и полом появились две спичечные ноги. Брюки были явно коротковаты и торчали на уровне голеней, обнажая странные светлые пятна. — Может, выйдешь? — робко предложил Чонсу, боясь спугнуть мальчика. В ответ раздался оглушительный для напряжённой тишины щелчок. Скрип проелозил по ушам. Кабинка выплюнула наружу — сущее чудо. Зарёванные глаза раскосо моргали чуть снизу, прикрываемые отросшей чёлкой. На худом, лишённом детской пухлости лице выделялся нос — покатый, как ледяная горка, и острый, как нож, которым его старший брат Сынмин чистил картошку, помогая маме готовить. Из-под приоткрытых губ, подрагивающих постфактум, поблёскивали умилительно кривоватые зубы. Мальчишка походил на взъерошенного воробья, поджимая лезвенные плечи к ушам и ни капли не заботясь о выбившейся из штанов рубашке. Изрядно помятой. Таких людей не существовало. Наверное, он и вправду не рождался — снизошёл откуда-то с облаков. — Как тебя зовут? — проблеял Чонсу, изо всех сил стараясь не так очевидно таращиться. Умопомрачительное существо со спутанными волосами и оленьими ресницами гордо задрало необыкновенный нос: — Джуён. Имя легко скатилось с языка и прострелило насквозь. Чонсу пообещал самому себе никогда его не забыть. — Я Чонсу, — неловко представился он, и пухловатая рука машинально вскинулась в воздух. Острые щели глаз недоверчиво сузились, осмотрели его с ног до головы. А через мгновение ладонь ощутила холодное прикосновение тонких костей. — Кстати, — с силой пожав тщедушную руку (хотелось запомнить навсегда), Чонсу спохватился, — у меня есть штука, которая поднимет тебе настроение! Порывшись в карманах клетчатых брюк, он выудил шуршащий фантик ириски. До этого чуть надменные и холодные зрачки оживлённо заблестели. — На, это тебе. С ободряющей улыбкой Чонсу угостил Джуёна ириской с рыжим котом на обёртке. Бережно развернув конфету, тот закинул себе её в рот прямо с ошмётками бумаги — так вкуснее. Они уселись на подоконник. Синхронно. Даже не сговариваясь, запрыгнули на холодный насест и прижали детские коленки к груди. Странные светлые пятна снова выглянули из-под брючин. Джуён, задумчиво жуя липкую ириску, вдруг сказал: — На тебя похож, — и ткнул в бережно разглаженного пальцами кота на обёртке. — Почему? — Чонсу замигал. Его раздражала эта привычка, вшитая в подсознание, но ничего поделать с ней он не мог. — Такой же мягкий и добрый. Не то, что они… Зловещее «они» застыло гримасой боли на аристократическом лице. Чонсу не нужно было спрашивать, чтобы понять — дурная компания хулиганов не давала покоя детдомовцам. Они донимали даже — подумать только! — шестиклассников, что уж говорить об изнеженном Джуёне-первоклашке. — Неужели они думают, что могут тебя дразнить только потому, что у тебя нет… Чонсу вовремя умолк. Дважды дурак. Ну как, как он мог постоянно забывать и делать больно милому и красивому Джуёну? Тот лишь хмыкнул, прищёлкнув ириской. Она приторно сковывала зубы, подслащивая горечь несправедливости. — У меня нет родителей, — спокойно согласился Джуён. Даже жутко стало. Он так просто об этом говорил… как если бы у него не было кроссовок, или попугая, или круглой хуба-бубы, или наклеек с самолётами. А тут — мамы и папы. Они оставались безликим воспоминанием, вычеркнутым из жизни. Чонсу бы точно так не смог, потому что слишком сильно любил родителей и своего самого храброго брата. — Зато у меня есть Шекспир. Это прозвучало с непоколебимым упорством. Джуён даже чуть вскинул квадратный подбородок, и Чонсу не мог не восхититься его необычной внешностью и незнакомым словом. — Шекспир? — удивлённо переспросил он. — А что такое «шекспир»? Джуён вдруг стушевался. Едва-едва заметно он потупил горящий взгляд, видимо, не зная, как объяснять непонятное слово человеческим языком. Подумав, снова выпрямился и значительно изрёк: — «Удел один: родившись — умереть, и в вечность душу отпустить без страха». Вот что такое — Шекспир! Чонсу поражённо хлопал ресницами, раскрыв рот. Звучало и вправду монументально. — Слушай… — задумчиво протянул он, прокручивая в голове величественную фразу. — А этот твой Шекспир — он один? Или их несколько? — Единственный и неповторимый! — решительно отрезал Джуён, мотыляя ногами. Всё в его тонкой, тощей фигурке кричало о преданности сокровенной тайне. Чонсу вдруг тоже захотелось иметь своего Шекспира. Поразмыслив, он неловко заломил пальцы и, помаргивая, пробормотал: — А ты… можешь им поделиться со мной? Хоть чуть-чуть? — с нескрываемой щенячьей надеждой. Всё-таки он не на сто процентов был котом, собачьи верность и нюх выдавали его с головой. Метнув обжигающий взгляд на Чонсу, Джуён нахмурился. Сложил руки на груди. Испепелил до ожогов своей ревностью, так что Чонсу потерял всякую веру. Но: — Хорошо. С тобой можно поделиться, я вижу. Только поклянись беречь его! Строгий приказ и длинный указательный палец упёрлись в осчастливленного Чонсу. Он чуть не пискнул от радости и тут же энергично закивал. — Клянусь! Клянусь беречь Шекспира и… тебя! Так Чонсу и Джуён случайно обрекли себя на дружбу до самой смерти. Одного из них.***
После выстрела не слышно ничего. Это всё — беззвучно полыхающая «Девятка», гарь, пистолет, сумрачные тени — напоминает идиотскую немую сцену. Как из той скучной пьесы, которую проходят в восьмом классе. В ушах не звон, не эхо — пустота. Языки пламени корчатся, сглатывая звуки, и ночная глушь сжирает свист ветра без остатка. Никто не роняет ни слова. Всё зачарованно молчит. Сынмин не слышит даже пресловутого стука сердца, как это обычно бывает в книгах. Он просто стоит. Не в оцепенении или шоке, не ужасаясь или прячась, не думая, что делать дальше. Он просто — стоит. В голове воцаряется органичная пустота. Что-то чистое и незапятнанное. Наверное, Сынмин не слышит своего сердца просто потому, что оно перестаёт биться. И тут — идиллия апокалипсиса вдруг ломается. Тоненько хрустит шрам на стекле снежного шара, и весь мир разбивается вдребезги к чертям собачьим. На землю падает тело. — Горит… — ошарашенно сипит Хозяин, ловя мутными зрачками всполохи ревущего огня. — Горит! Паника срезает ему голову. Мясистые пальцы откармливают пожар комьями снега. Тело лежит на льду. А справа раздаётся нечеловеческий крик. Отдавливая пальцы ног, царапая схватившие его руки, толкаясь локтями, брыкаясь, словно дикое животное, в крепкой хватке Гониля — Чонсу нечленораздельно воет. Он изо всех сил рвётся к Хозяину, рыча смертельные угрозы вперемешку с матом. Тело индифферентно лежит на льду. Не Джуён. Тело. Безликий, грузный отпечаток, вдавленный хребтом в ледяную корку. В этот момент Сынмин чуть не глохнет от набившихся в уши звуков: одичалый рёв Чонсу, адский треск огня, сумасбродные шепотки Хозяина. Детонирует разом. — Выродки… — басовитые проклятия сыпятся из заплывшего потом рта. Огонь не собирается гаснуть от жалких попыток закидать его тающим от жара снегом. Сынмин вдруг осознаёт, насколько ему страшно. Чёрная ткань душит и стягивает каждый миллиметр тела, голова начинает кружиться от дыма, а ноги едва не роняют свинцовое туловище прямо рядом с… — Сынмин! — как сквозь вату. — Хватаем Джуёна и бежим! Это Джисок. Огромные стеклянные глазницы, все в трещинах от дымовых слёз, пронизывают насквозь. Обернувшись на спасительный голос, Сынмин кивает и ныряет к земле. За спиной шкворчит пожар. Грохочут старые трубы. Чонсу беспощадно мычит в стальную руку Гониля, утаскивающего его в темноту деревьев. Пыхтя, Хёнджун собирает все брошенные вещи и жмурится от боли в левой руке, когда хватает ящик с инструментами. На ощупь Сынмин нашаривает ногу. Вторую. Джисок в это время уже подхватывает Джуёна под мышками, и Сынмин быстро поднимает тело за ноги. Тело. Бледное и безжизненное. Или?.. В суматохе не разберёшь — куда стреляли, видно только кровавую лужу на снегу. Стараясь не думать об этом, Сынмин как можно бережнее перехватывает Джуёна и со скоростью гепарда пятится назад. Бегая взглядом со сжираемой пламенем машины на красного от напряжения и температуры Джисока, Сынмин пытается идти твёрдо и быстро. Нельзя допустить ни одной ошибки. Справа маячат силуэты. Два сплавленных (Чонсу всё ещё вырывается) и один скрюченный и обвешанный требухой. Комья дыма и огненные стрелы становятся всё дальше и дальше — антураж сменяется на редкий и голый лес. Окраина. Здесь кончается город. Карауля Хозяина ещё до этого судного дня, Сынмин как следует прошерстил эти места, чтобы иметь запасной план отхода. К сожалению, прямо сейчас он пригождается. Маленькое сверкающее пятно впереди немного затухает. И — разрастается в огромную вспышку. Значит, «Девятка» всё-таки рванула. Сынмин сбито выдыхает и надсадно окликает всех: — Стойте! Так быстро тащить Джуёна сил уже нет. Обычно воздушный и ангелоподобный, он превращается в железобетонную смесь в чёрном бесформенном мешке одежды. Джисок чувствует усталость Сынмина, и они синхронно опускают Джуёна на похороненную под снегом траву. Сбоку Хёнджун выпускает из рук все вещи и сдавленно стонет, растирая левое запястье. Гониль обессиленно отнимает ладонь ото рта Чонсу. — Гнида! Урод! — совсем сипло воет тот. — Я убью, убью тебя! Вены на его шее набухают и пульсируют, а глаза выедает поволока ярости. Кажется, он не замечает плотного сумрака, мишурой обнимающего деревья вокруг. — Чонсу, пожалуйста, успокойся… — на выдохе молит Гониль, еле сдерживая его за плечи. Тот резко оборачивается, как фурия. Ноздри трепещут и режутся жаром о ледяной воздух лесополосы. Обезумевшие шары глаз рассекаются о четыре лица, перекошенные усталостью, и наконец с размаху расшибаются об обмякшее тело. Чонсу замирает — нейтронная звезда. Почти сверхновая, напичканная желанием взорваться. — Джуён… — сорванный криками голос оседает шёпотом на сугробы. Секунда — мерцание сверхновой кидается вниз. Прямиком к белым щекам и распахнутым в ужасе глазам падшего ангела. Сынмин валится на колени рядом, тут же чувствуя тепло Джисока под боком. Руки Чонсу панически трясутся над молчащим Джуёном, разрывают куртку, чтобы нащупать пульс. Чуть повернув квадратный подбородок, Сынмин замечает смрадную кровь на виске. И сквозное. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… — Чонсу звучит незнакомо, как демон из преисподней, хрипя мольбы. Мелко дрожащие пальцы не чувствуют биения жилки. В спине копошатся. Джисок молниеносно влезает в рюкзак Сынмина и достаёт фонарик. Склонившись над Джуёном, включает его и проникает острым лучом прямо в испуганные глаза. — Пожалуйста… я же не переживу… — Чонсу сжимает ледяные руки. Бегая фонариком по идеальному лицу, Джисок приподнимает веки и внимательно вглядывается. Вся их инсталляция из пяти измученных тел синхронно затаивает дыхание. Все до единого сейчас желают отдать глоток своего воздуха Джуёну, чья кожа купается в холодном свете фонарика. Чонсу сипит: — Меня не останется, если… Зрачки не реагируют. Бледнющая кожа сливается с белым снегом и пачкает отпечатками крови. Сынмин осторожно зачёсывает длинные волосы наверх и произносит: — Пуля прошла навылет, — в уголках глаз что-то щиплет. — Шансов не было. Воцаряется молчание. Оно, как первоклассный шпион, спрыгивает с веток елей и наваливается на искривлённые в дугу позвоночники. Вздрогнув, Чонсу окончательно падает на ввалившийся живот и прячет рыдание в провонявшей гарью куртке. Ощущая ледяные дорожки на щеках, Сынмин бегло утирает слёзы. Поднимается на шаткие ноги-соломинки. Реальность плывёт акварельной кляксой. Джуён — мёртв. Вот так прямо. Без шекспировских цитат, эвфемизмов и метафор. Просто: Джуёна убили. На глазах у них пятерых. Они отныне не целые. Уже не «все». Их — пятеро. Витальная недостаточность ощущается вопиюще. — Почему я лишаюсь брата второй раз?.. — прогорклые слова глухо вонзаются в бездыханный живот. — Сначала Сынмин, теперь ты… ты был мне как… как… младший… Дальше всё тонет в водопаде слёз. Тихо подвывая, Чонсу захлёбывается горем и совсем не напоминает привычного себя — сдержанного, спокойного и непоколебимого. В этот момент Сынмин ясно понимает, что ничего не будет как раньше. Вещи не смогут встать на свои места, потому что эти места превращаются в бездонные чёрные дыры. Обводя друзей рассыпанным на осколки взглядом, Сынмин еле держится на ногах. Это неправильно. В корне аморально. Джуён не мог… — Нам нужно уходить, — Гониль тяжело дышит, старательно отводя взгляд от тела на сугробе. Трупа во гробе. — И как можно скорее, — продолжает он, озираясь. Близоруко щурится на Сынмина (пошёл без очков, чтобы не мешались). — Сможешь нас вывести? Тот кивает, не найдя сил сказать ни слова. Голосовые связки будто атрофировались. Гониль улавливает движение и ныряет к Чонсу, присаживаясь на корточки: — Эй, Чонсу, — тихо зовёт. — Нам нужно идти. Опасно здесь оставаться. Сведённые болью лопатки беспрестанно дрожат. Русая макушка медленно поднимается и смотрит в душу зарёванными радужками. Губы искривлены. — Мы возьмём Джуёна с собой, — утешает его Гониль и похлопывает по плечу, — и найдём для него хорошее, тихое место. А сейчас нужно позаботиться о себе. Он бы не хотел подвергать тебя опасности, верно? Как заколдованный, Чонсу судорожно кивает и, не особо понимая сказанного, снова сжимает чужие ледяные руки. Тонкие пальцы окоченело принимают посмертные ласки. Сынмин давится горем, стараясь не плакать. Нельзя. Нужно собрать волю в кулак и быть сильным ради всех — ради Чонсу, который снова потерял самого близкого человека. Семь с половиной лет назад в канализационном брюхе погиб его старший брат Сынмин. По вине отца другого, семнадцатилетнего и никчёмного Сынмина. А сейчас по вине того же семнадцатилетнего и ущербного Сынмина они все пошли на эту глупую месть и потеряли Джуёна. Джуёна — совершенство в винтажном кружеве. Светлые пятна на трогательных ногах. Цитаты Шекспира в безвоздушном пространстве. Искры в лукавых глазах и гордый профиль с поэтической горбинкой. Медовое созвучие голоса. Мальчишеский энергосберегатель на дурацкие споры, прогулки, шутки и розыгрыши. Самые изящные шаги. Они потеряли Джуёна — шестнадцатилетнее богоподобное чудо с тысячью заплат на сердце, переполненном любовью. Сынмин сглатывает. Напрягает горло: — Нам туда. Хрип срывается с гланд. Скашливая горечь, он указывает в направлении дороги к городу. С морозящего сухожилия снега поднимается Джисок, маленький и раскуроченный, шмыгая носом. — Нам правда пора. Нужно делать ноги, пока не стало поздно. «Поздно стало уже давно», — безмолвно виснет в воздухе. Но все соглашаются. Гониль с Джисоком подбирают брошенные вещи (ящик с инструментами, две издохшие канистры). Хёнджун треплет Чонсу по плечу неожиданно нежно, и тот, слегка оттаяв, подхватывает Джуёна на руки, как будто он не весит ни грамма. Хотя Сынмин знает — это самообман, потому что тело тянет к земле своей стотонностью. Камень на сердце всё равно тяжелее в три бесконечности раз. Собрав раскиданное, они бойким шагом движутся к краю редкого недолеса (в ночной гуще он кажется необъятным великаном вроде Амазонии). Хруст снега напоминает заполошный треск огня. Воровато вглядываясь в хозяйничий двор, Сынмин больше не видит оранжевого пятна. Тишина, гладящая печень ножом-бабочкой, назойливо вибрирует в затылке и грозится прирезать при лишнем вдохе. Идут молча. Траурно. Как панихидная процессия. Выбравшись наконец к большой дороге, Сынмин, шедший впереди, останавливается — осмотреться. Вокруг ни души. Время давно переваливает за полночь, и лишний, проклятый день февраля сменяется первым марта. Над ватной головой луна плещет волнами слабого света сквозь рваное кружево облаков. — Чисто, — шепчет Сынмин. И они — больше не двенадцати: рукое, ногое и глазое, но всё ещё единосердное — с белым флагом убегают по белой дороге в никуда. Маленькие, глупые, ущербные. Пугаясь каждого шороха и движения, они жмутся к краю, как будто могут спрятаться на безлюдном пустыре. Вдали мерцают редкие головы городских фонарей, а знакомый до боли в поджелудочной двор маячит слева. Чтобы перестраховаться, Сынмин уводит процессию вправо и через самый опасный отрезок они прокрадываются за полуразваленными пристройками, будками и деревьями. Бесконечное молчание затягивается петлёй на шее. Идя первым, Сынмин боится, что если обернётся, то не увидит ничего, кроме пустоты. Холодной и бесприютной. Но они в десять ног доходят до спящих мёртвым сном дворов, закоулков, проспектов и проездов. И как-то незаметно груз ответственности спадает с плеч, потому что вести начинает Джисок — дитя проходных комнат и уличных калиток. Он безмолвно подходит вплотную. Шагает нога в ногу. Не задумываясь, совсем привычно. И — берёт за руку. Сынмин слегка вздрагивает, чувствуя режущее холодом прикосновение. Бросив взгляд налево, натыкается на иссечённое печалью лицо, растрёпанные бурые волосы, сожжённые краской, и нежность на дне зрачков. Сынмин сжимает руку в ответ. И ничего не говорит. Так — легче. Единственным словом, отшелестевшим шёпотом за весь долгий путь, становится «помочь?». Гониль тревожно поглядывает на Чонсу и предлагает сменить его, чтобы тот отдохнул от веса тела. Но Чонсу лишь коротко мотает головой и продолжает нести Джуёна в сгибах чугунных локтей. Они толком не скрываются. Идут изученными за семнадцать лет маршрутами и лабиринтами, зарываясь в недра каменных джунглей, как отчаянные маугли. Скаты крыш и бусы проводов укрывают их спины, пряча от злых взглядов. Ведут к хорошему, тихому месту. Никто ничего не спрашивает. Все на инстинктивном уровне понимают, что идут они — к Пристани. Там, в плеске мутных волн и отголосках задорных песен, Джуён сможет спокойно уснуть. На сетчатку случайно падают едва видные палочки цифр, похожие на те, что в жёлтых коробках помогают детям разбираться в арифметике. Электронные часы. Мерцают — 1:29. Да, и правда, весна. Как хорошо, что мама не знает, где Сынмин сейчас. Накануне он выдумал действенную легенду о ночёвке у Гониля дома (неважно, что дома у него не было) и необходимости присмотреть за его маленькой сестрой. Мама тогда спокойно кивнула и лишь попросила заснуть не очень поздно. Спать этой ночью, однако, они не собираются вовсе. За часами мелькает поворот, а дальше — хозяйственный, продуктовый, ларёк прессы, гаражи-дворы-гаражи, снова ларёк, но уже с мороженым… По барабанным перепонкам ударяет тихий гул. Река. Они уже близко. Сворачивая на неасфальтированную тропу, Джисок крепче сжимает руку Сынмина, чтобы тот не навернулся на ледовом паркете. В омертвелой груди что-то всё же трепещет. Остаточное — рудиментарное. Сынмин надеется: вечное. — Посветите, пожалуйста, — окликает их Гониль со спины. Он, как слепой котёнок, идёт почти на ощупь без очков. Выудив фонарик из рюкзака (снова, чёрт возьми), Сынмин запрокидывает жидкий луч света наверх, под ноги спускающимся к берегу Гонилю, Хёнджуну и Чонсу. С Джуёном. Увесистые шаги хлопаются об снежный налёт. Зима в их городе жестокая, зубастая. Но даже она не способна до мякоти проморозить реку, больше смахивающую на море по ширине и глубине. Если смотреть с Пристани, ей вообще нет конца — ресницы погружаются в сплошную безбрежность, схваченную тонкой пластиной льда. Пять пар ног топчут слегка размытые сугробы, никем не тронутые. Здесь, кроме них, никто не бывает в принципе. Слишком уж укромное место: зарыто в слякоть, паводки, корневища и поддонную жизнь. Самое то для несовершеннолетних беспризорников. — Может, сюда? — не уточняя, предлагает Гониль и указывает на рыхлую кучу снега в глубине корявых сосен. Где-то там же сыреют их брёвна-лавки. — Выглядит сносно, — кивает Хёнджун. — И не так палевно. — Ему там будет спокойно, — Чонсу заключает тихо, не моргая. Он остекленело прижимает хрупкое тело к груди и говорит о Джуёне как о всего-навсего уснувшем человеке. А ведь всего-то пару месяцев назад здесь, на этом самом месте, сидя на импровизированной лавке и грея руки о костёр, Джуён обнажал душу. Рассказывал о том, как попал в детский дом. И даже не подозревал, что в последний день зимы сгорит, как мотылёк, от надежды на справедливость и глупой случайности. Промозглый ноябрьский вечер живо встаёт перед глазами. Сынмин ощущает себя путешественником во времени, готовясь вот-вот шагнуть в нежное, уютное, безопасное прошлое. Сожжённое заживо его же руками. — Поможем? — из лап воспоминаний его выдирает Джисок. Тянет за руку к сугробу. Отряхнувшись от наваждения, Сынмин идёт вслед за ним и (с сожалением отпустив измурыженную струнами и холодом ладонь) принимается рыть ямку. Снег стреляет искрами меж перепонок, обжигает, калечит, но эта сковывающая конечности боль не идёт ни в какое сравнение с трупом друга. Выкапывая могилу, Сынмин отчаянно желает побежать по тонкокожему льду на реке и утопиться к чертям собачьим. Чтобы не помнить. Чтобы не мучиться. Чтобы не знать. Чтобы не любить. Чтобы не умирать в куда более изощрённом смысле. Со всех сторон слышно сопение от усердия и обжигающей мерзлоты. В семь рук (левую Хёнджун бережёт) они делают приличное углубление в сугробе и отлипают от медитативной сублимации. Безнадёжной, впрочем. Потому что вслед за их одышкой слышится треск тяжёлой — никак не мягкой и кошачьей — поступи Чонсу. Он встаёт перед ямой. — Удел один: родившись — умереть, — содранное воем горло смыкает и размыкает хрипящие связки шёпотом, — и в вечность душу отпустить без страха. После Джуён — всё ещё дьявольски красивый — ложится на рыхлую кровать. Чонсу (теперь невесомо) присаживается рядом и расстёгивает бесформенную чёрную куртку на нём. Под ней — ослепительно белая кружевная рубашка. Даже на такое дело Джуён нарядился как на бал. Глупый, любимый Джуён. Сынмина душит тоска. — Теперь я буду беречь Шекспира за нас двоих, — шепчет Чонсу. И целует Джуёна в лоб. Как бы благословляя. — Прости, что не смог уберечь тебя. Я отвратительный брат. Нервный смешок, перечёркнутый слезами, срывается с губ, и Чонсу так и остаётся сидеть на коленях у ног Джуёна. Сынмину хочется его поддержать, сказать, что он не виноват, сделать хоть что-нибудь — но. Он стоит. И молчит. К снежному гробу подходит Гониль: — И меня прости. Мне нужно было это всё остановить, пока не стало поздно. А я… — кривая ухмылка дробит металлическую маску лица, — возомнил себя важным и сильным взрослым. Хотя я всё ещё ребёнок похуже тебя. Нащупав в темноте спутанные волосы Джуёна, Гониль трепетно гладит их в тишине, объятой лишь речным гулом, и отходит ближе к кромке заледенелой воды. Будто освобождая путь для другого. Этим пользуется Хёнджун. Чуть скособоченный сколиозом силуэт приближается к бесстрастному трупу. Так теперь выглядит Джуён в глазах Хёнджуна. — Это неловко: распинаться перед тобой вот так, при всех, — неуютно хмыкает тот, — особенно, когда ты… ну, короче. Заминка в слове (в состоянии) вскрывает аорту. — Но, похоже, это что-то типа ритуала. В общем, я бы хотел… мне… — Хёнджун старательно ищет слова, но ни одно не подходит для такой откровенно безысходной ситуации. — Я дебил. Да. Ты был прав. Прости за мой идиотизм. В этом простосердечном признании заключено гораздо большее, чем он может выразить речью. У Хёнджуна в целом с этим проблемы, но сейчас каждая его запинка, каждое ругательство звучит как никогда искренне. Контрольным становится: — И вообще здесь должен был лежать я. Он просто перепутал тебя со мной, но я… я испугался. И ничего не сделал ради тебя. Такой вот я говнюк. Знакомую желчную и саркастическую ухмылку проворачивают через мясорубку, и от неё остаётся немощный призрак. Болезненное искривление, как при зубной боли. Хёнджун прерывисто вздыхает, запихивая слёзы в гортань, и треплет Чонсу по плечу. Смещается немного вправо, чтобы освободить проход. Вперёд выходит Джисок, и Сынмин остаётся совсем один. — Ты всегда говорил, что однажды я по уши вляпаюсь — и вот. Его голос — пенопластом по стеклу, как ножом по ребру. Цыплячьи руки ломано лезут в стороны, протыкая ночные обноски. Чуть оттопыренные уши (совсем детская примета) хаотично гармонируют с растрёпанной причёской в свете брошенного на землю фонарика. Чудовищные очертания сосен строят трогательные рожки. Настоящий театр теней. — Если бы не моё вот это «отомстим», ты бы… допел хоть.Как только про мгновения весны
кино начнется, опустеет двор,
ему приснятся сказочные сны,
умнейшие, хоть узок кругозор.
Как-то несмело, на ощупь вспоминается их долгая дорога, начавшаяся в последний день зимы. Кончающаяся в первый день весны. Джуён тогда надоедливо напевал один и тот же мотив, а Чонсу вдруг его оборвал на втором куплете.Спи, спи, покуда трескается лёд,
пока скрипят качели на ветру
и ветер поднимает и несёт
вчерашнюю газету по двору.
Никто ведь не знал, что захочется отдать всё, лишь бы снова услышать это назойливое пение. — Но это так, в сторону. Ты вообще такой… светлый, что ли. Возвышенный. Правда, как ангел! — Джисок щурится в скоблящей лезвием улыбке. Покачивается с носков на пятки. — Я всегда восхищался тобой на сцене. Твоё это. Уверен, ты бы и Гамлета однажды сыграл!.. Сожаление замирает на губах инеем. Гул горбатых волн подпевает унынию. Бесконечное условное наклонение перегибает поясницу в земном поклоне. — Прости, — сломлено шепчет Джисок. Разбитый на несклеенные осколки. — Это всё из-за меня. Поджав тонкие губы, он шатко прислоняется к сосне слева. Тишина сгущается в засахаренный мёд — настаёт очередь Сынмина прощаться. Правильно Хёнджун сказал, всё это действо смахивает на некий ритуал, который не обговаривают — нельзя. Нужно молча прийти к согласию и совершить таинство. Ноги предательски дрожат. Вдохнув, Сынмин делает шаг. Хрустящий. Наждачная пыль снега, вмешанная в мерзловатую грязь, лязгает клыками под подошвой. Джуён напоминает Спящую красавицу, умиротворённо лежащую в опочивальне. Невесело улыбнувшись сказочному совпадению, Сынмин сглатывает гравий сухости. И начинает говорить. — Мы все виноваты друг перед другом. Без исключения. И наша дурость привела к твоей смерти. В воздухе затягивается болезненный узел из пяти бьющихся сердец. Сынмин — первый, кто открыто называет Джуёна мёртвым. — Мне жаль, просто до одурения жаль, — язык бульдозером выталкивает горькие слова, — потому что ты, как никто из нас, знал, чего хочешь. Ты мечтал играть в театре, получать аплодисменты и цветы — и полностью этого заслуживал. Я вот не знаю, чего я хочу. К чему стремлюсь. Честность вспарывает глотку, и поток смердящей искренностью боли льётся прямо к пятнистым ногам. — Я думал, что хочу быть добрым и законопослушным, хочу вырасти непохожим на отца. И что? Сжёг чужую машину и сбежал с места преступления с трупом друга на руках. Его ногти всё ещё помнят свинцовый запах крови и лёд омертвевшей кожи. Вес хрупкого тела казался несоизмеримым, неподъёмным — нет такой величины, чтобы измерить вес человеческой жизни. — Мне страшно, Джуён. Нам всем страшно и больно, — взгляд скользит на четыре тени, изогнутые в бесстрастные пластмассовые фигурки. — Но если мы зароемся в страх, скорбь и вину, разве ты будешь счастлив? Разве ты улыбнёшься нам откуда-то оттуда, — кивок в бесконечность звёздного винегрета, — увидев наши слёзы? Под конец голос сходит на хрипящее восклицание. На мгновение кажется, что Джуён его слышит: налетает шумный, говорливый, шелестящий ветер, размётывая длинные волосы в нимб. Спокойствие белоснежного лица напоминает иконописные черты великомучеников, и мягкий свет, исходящий от посмертной улыбки, согревает лучше свитера. Хотя говорит Сынмин не для Джуёна — для всех остальных. Остаточных. Осадочных. Гониль, Чонсу, Хёнджун и Джисок внимательно прислушиваются к каждому слову, и — Сынмин надеется — их души тлеют маленьким угольком надежды. — Ты же будешь рад, если мы снова улыбнёмся? Вместо ответа снова оглушительно-насквозь пронзает ветер. И тут Сынмин наконец понимает. Как река может шуметь и перекатывать горбы вод, если всё тонкое зеркало поверхности сковано льдом? На самом деле рокот волн переселяется в кроны сосен. Когда ветер путается в сочленениях хвои, деревья шумят точь-в-точь как безбрежное море. Река и тонконогие сосны на время меняются ролями, отдавая друг другу частицу себя. Именно так и происходит прямо сейчас: душа Джуёна, возвышенного и ангелоподобного, занимает своё законное место, ютясь в горячей сердцевине всеведущего, молчаливого, таинственного, богопричастного, поэтичного и бело-курчавого ягнёнка, свернувшегося калачиком на небе. Пятиконечная звезда из набитых страхами и надеждами голов синхронно загорается на земле. Мерцает. Передаёт привет своему другу-небожителю, соседу луны. — Конечно, ты улыбнёшься вместе с нами, — за ягнёнка, не знающего человеческого языка, отвечает Чонсу. В его некогда потухших глазах отражаются сверкающие копытца. И это — правильно. Девять дрожащих совсем не от холода рук (левую Хёнджун бережёт) вновь погружаются в снег и создают чисто-белый холст поверх неподдельного произведения искусства. Иногда, чтобы нарисовать новый шедевр, художнику приходится перекрыть старый. Но никак не забыть. И на остове старого мира под лучами нового солнца теперь расцветает юный подснежник.И мальчик на скамейке одинок,
сидит себе, лохматый ротозей,
за пустотой следит, и невдомёк
чумазому себя причислить к ней.