я вижу признаки великой весны,
серебряное пламя в ночном небе.
у нас есть всё, что есть.
пришла пора, откроем ли мы дверь?
«партизаны полной луны» аквариум
Март становится кардиограммой человека с аритмией. Тянущиеся будни перемежаются с аномальными вспышками, переворачивая сознание вверх дном. Или, наоборот, поворачивая его в привычное алогичное положение. Прежде всего весна тонет в снегопаде, подтаявшей слизи и подготовке к отчётному концерту. Последнему. Сынмин вовремя вспоминает, что заканчивает последний год музыкалки и для получения диплома нужно в последний раз выйти на задрипанную сцену, рассыпаться кучкой нот и уйти навсегда. Март — это уже не декабрь. И тем более не сентябрь. Теперь уже не страшно готовиться к концерту, потому что от него, в сущности, ничего не зависит. Красный диплом с пятёрками за все дисциплины (сольфеджио, виолончель, музлитература, хор и прочая ересь) миловидно лыбится кровавыми зубами и позволяет немного расслабиться на финишной прямой. Главное, совсем не завалить выступление. А уж когда от него не зависит внезапная дружба-жалость-любовь, принципиальность и мамина сердечная боль — Сынмин справится на раз плюнуть. Будни мутируют в частокол из подготовки к школьным экзаменам (вообще-то, всего лишь контрольным по всем предметам, но учителя предпочитают запугивать бедных детей), отчётному концерту, вступительным испытаниям в университете, подработки и старых-добрых прогулок в нежнейшей компании. О Джуёне не говорят. Только — переглядываются. Изрезанные слезами белки глаз красноречивее любых слов. Вместо пустых сожалений друзья пропитывают дворы и закоулки небылицами, смехом и скромными взглядами в небо. Всё медленно возвращается на круги своя: никакой связи, кроме ментальной, случайные находки вслепую, экспедиции от чудаковатой лавки до края земли, сигареты в тонких пальцах, металлический блеск пирсинга (Гониль в пятый раз прокалывает левое ухо), тёмно-синяя форма и обновлённая ржавчина на макушке. Сынмин понимает, что очень не хочет с этим всем расставаться ни на мгновение. Поэтому приглашает Гониля, Чонсу и Хёнджуна на отчётный концерт, получив — на удивление — согласие всех троих. И теперь в празднично украшенном актовом зале Сынмин пытается выискать их лица, стоя за кулисами. Пока на третьем ряду, на привычных местах, находятся только родители: мама в нежно-розовом платье (здоровой, пышной, не измученной голодом и нервами маме оно наконец-то снова как раз) и отец во всё том же старом клетчатом костюме. Других у него нет. Но Сынмин не расстраивается — он рад, что они пришли. Оба. В последнее время дома становится спокойнее. Многолетняя ненависть склоняет голову на плаху милосердия. Сынмин привыкает мыть три тарелки, иногда (пытаться) готовить блины по выходным и даже смотреть «Что? Где? Когда?», коллективно решая головоломки. Не то чтобы обиды забываются или всё это легко. Конечно нет. Зубы порой скрипят, и непонятное раздражение раскалёнными волнами бродит по артериям. Но это кажется преодолимым. Ради мамы. Ради семьи в целом. Особенно в такие моменты, когда по глазам обоих родителей видно, как они волнуются. Часто переговариваются, ёрзая на неудобных стульях — нарядные, предвкушающие, трепетные. Они слышали, как весь месяц их сын сдирал кожу пальцев о концерт для виолончели Баха. К счастью, для последнего отчётного концерта им разрешили выбрать композицию самим. Сынмин радостно взялся за Баха, потому что от Дворжака тошнило, а Франк казался слишком тоскливым. Пришлось попыхтеть на занятиях и домашних репетициях, но стоило только вспомнить, что больше никогда не придётся проходить через эти мучения, как работа приносила в три раза больше удовольствия. Ещё подстёгивал чистый азарт — показать Джисоку свою лучшую игру. В прошлый раз он конкретно налажал и только расстроил его, но сейчас хотел загладить вину. Из клубящихся мыслей выдёргивает до боли знакомый шёпот: — Вон они, кавалеры, — воздушная усмешка щекочет ухо. Сынмин вздрагивает. Обернувшись, видит подкравшегося Джисока с выражением елейной благости на лице. Тот дёргает бровями, хитро щурясь, и кивает в сторону трёх неловких силуэтов у самого входа в зал. Потерянные котята с всклокоченной холкой — жмутся. Гониль явно находится в предынфарктном состоянии от душно-прелого запаха стен родной музыкалки и ощущения собственной ничтожности. Неправильности. На входе его широкой улыбкой встретила старая фотография пухловатого мальчишки — гитарной гордости школы. А сейчас этот мальчишка звенит не струнами классики, а десятками проколов и амулетов от сглаза, пряча мускулистое от тяжёлой работы тело в самом нейтральном свитере из всех имеющихся полосато-радужно-вырвиглазных. Некоторые преподаватели изучаще препарируют его заметную фигуру долгими взглядами, но никак не могут вспомнить, кого же он им напоминает. Рядом с чуть пришибленным Гонилем зияет смущённая гора нежности и стеснения с русым гнездом на голове. Чонсу прячет зрачки в дырявом линолеуме, очаровывает полубоком и ищет места для странной свиты двух музыкантов, прячущихся на сцене. Деликатно обращаясь к чужим родителям, спрашивает, где свободно, извиняется, внушая доверие форменными нашивками милицейской академии (еле отпросился в учебную субботу ради концерта друзей). Наконец выкраивает три стула на предпоследнем ряду и усаживается с ровной спиной. Умилительно. На фоне мягкого Чонсу Хёнджун выедает зрачки своей чернотой и скалозубостью. Словно грозовая туча, он напряжённо скрывается за мощными спинами и кутается в балахон с капюшоном. Прячет тощую грудь, хранящую в своём аквариуме прокуренные лёгкие, изредка щёлкает пальцами с нанизанными на них псевдосеребряными кольцами. Издалека Сынмину сложно разглядеть детали, но вроде бы сегодня Хёнджун решает не запугивать чужих слабосердных мамаш и папаш чёрной подводкой вокруг хищных глаз. Когда Чонсу находит места, Хёнджун рывком усаживается между ним и Гонилем, как будто депутат в окружении телохранителей. Полами кофты старается прикрыть явные дырки в а-ля модных штанах. Сынмин фыркает: ну прямо благородная девица. — Ты меня напугал, — заторможенно замечает он и возвращается цепким взглядом к Джисоку за спиной. Его дыхание шумит в затылке. — Прости, я специально, — парирует тот. Белая рубашка подчёркивает яркие волосы и хрупкие плечи. Обнять бы. — Только чтобы без поддавков! Указательный палец угрожающе вспарывает шрам на птичьем носу. Непоколебимо подставляя сетчатку под резь стеклянных глаз, Сынмин уверенно кивает: — Сегодня я покажу тебе, что такое виолончель, — с нахальной полуулыбкой-зазеркальем. Судя по искрам в радужках, Джисоку нравится. Он расправляет плечи, и слова падают с губ, как листья с осенних клёнов. — Если мне не понравится, с тебя поцелуй. Кажется, он даже не шепчет — только безмолвно проговаривает невозможные буквы. Сынмин едва ли не задыхается, ощущая кляксы жара на щеках и шее. Смущённо отпрянув, он оглядывается (как бы кто не услышал! а то: подворотня и весьма физические, стальные бабочки в животе вместо эфемерных), и всё бахвальство быстро теряется под половицами сцены. — Ты невыносимый, — свистяще вздыхает Сынмин. Джисок уже раскрывает рот, чтобы снова нанести удар по слабой выдержке, но допотопные колонки начинают рычать старческим кашлем. Через пару мгновений по актовому залу разносится голос бессменной ведущей — преподавательницы по хору. — Добрый день, дорогие гости! Мы начинаем наш весенний отчётный концерт! И все торопливо убегают со сцены в миниатюрную гримёрку без гримёров, где в ядрёную смесь перемолоты арфисты, скрипачи, пианисты, гитаристы и прочие самоистязатели. Муторное ожидание Сынмин коротает повторением нот. Обычно он не берёт с собой щёгольский пюпитр и толстую пачку исшрамированных нотных листов на сцену. Во-первых, так повелось, что у виолончелистов всегда заняты две руки и возможности быстро перелистнуть ноты нет. Во-вторых, для отметки «отлично» (ради которой Сынмин убивается восьмой год) необходимо знать программу наизусть. Жестокие правила бессердечной жизни и школы искусств в их замухрышном городишке. Ощущая непривычную лёгкость, Сынмин вполуха следит за очерёдностью выступающих. Наконец приходит время струнно-смычковых. За хлипкой стенкой на разрыв аорты пищат скрипачи, а спустя минут двадцать вызывают виолончелистов. Выбегают за кулисы в четыре ноги — бесшумно и азартно. Напоследок Джисок коротко сжимает сутуловатое плечо Сынмина, подмигивает: — На кону поцелуй. И звенит шагами по сцене. — Квак Джисок, девятый год. Ведущий виолончелист. Выступал на рождественских гастролях в Праге! — ведущая восторженно перечисляет его регалии, пока он устраивается на чёрной табуретке. Разношёрстная публика в предвкушении переговаривается. Джисок неторопливо обнимает виолончель, расслабленно держа смычок, и ждёт, пока зал успокоится до гробовой тишины. Стоит последней женщине в леопардовой кофточке звучно высморкаться, всё замолкает. Даже старые стулья не решаются нарушить идиллию скрипом. И Джисок начинает. С глухо-дрожащего щипка струны. Обманывает, словно искусный плут, поражая с первого мгновения. Кажется, ему совсем не нужен смычок — он просто несерьёзно играется случайным сочетанием струн. Но тут же делает первый протяжный надрез, медленно ведя смычком, как ножом вдоль вены. Кровь своевольно бьётся прямо под резонирующим лезвием. Звук выходит безупречно чистым: идеально высеченный, безгрешный, томящий… И вдруг — прямо вразрез тонкой мелодии смычок захватывает и басовую струну. Она врывается кровожадным чудовищем в царство света и лёгкости. И снова щипки. Беспардонные, без сочетания. Правый локоть Джисока то медленнее, то быстрее витает в воздухе. Пальцы плывут по грифу, не забывая выдерживать вибрато даже на ломаных щипках и ударах по струнам. Сынмин без заминки узнаёт Лигети — сумасшедшая, беспрецедентно гениальная музыка. Под стать Джисоку. Если бы он никогда не слышал эту сонату для виолончели соло, Сынмин бы подумал, что она принадлежит тонкой игре чувств самого Джисока. Хрустальные плечи подрагивают — они, как крылья, работают вместе с вывернутыми запястьями. Кажется, ещё мгновение, и узкая белая рубашка разлетится в клочья от страстных пассажей. Внезапно размеренный, трагичный темп ускоряется. Правый локоть вспарывает воздух резкими вскриками струн, а измурыженные пальцы на третьей космической играют в классики на грифе. Прыгают, дрожат, сотрясают — нервно. Живо. А глаза-стекляшки так и остаются полуприкрыты, несмотря на сложность и быстроту мелодии. У Сынмина перехватывает дыхание. Такой Джисок — непосредственный в своей сосредоточенности, непоколебимый, всемогущий — раздирает сердце на куски рваными ножевыми каприччио. Смычок бешено и молниеносно мечется, ни на секунду не задерживается в одном изломе и бьёт по виолончели с остервенением. Игра Джисока напоминает битву. Сражение — не на жизнь, а на смерть. Каждый звук разгрызает перепонки с особой кровожадностью на пути к жизнелюбию. В конце возвращение к нерасторопному трагизму нахально сменяется новой умопомрачительной пляской на костях. Лопатки вырываются крыльями из-под тонкой белой ткани, обманчиво-индифферентное выражение лица сменяется жестоким одухотворением, и Джисок напоследок громко ударяет по струнам. Нота дребезжит под самым потолком. Ввинчивается в плафоны вместо жужжащих ламп и вибрирует там, причастная божественным тайнам. Несдержанно, смертоносно — гениально. Всё замирает. И взрывается шквалом аплодисментов. Сынмин приходит в себя, только когда Джисок коротко кланяется и уходит за кулисы железобетонным шагом. Зрачок в зрачок — навылет. Сынмину чудится, что душа с вурдалаческим воплем пытается проникнуть обратно в грудину, и он лишь поражённо смотрит на Джисока. Тот подходит как ни в чём не бывало. Ну, сыграл. Ну, идеально. С кем не бывает? Он замирает на мгновение прямо перед Сынмином. Хочет сотворить нечто безумное; хуже, чем выступление секундой назад. Одуматься заставляет лишь толпа громких и настырных взглядов из гримёрки, так что Джисок только высекает убийственную улыбку и с нежностью душевнобольного подталкивает Сынмина на сцену. Ноги совсем не держат. Тот хаотично пытается вспомнить собственную композицию, обрушиваясь на потёртый табурет. — О Сынмин, восьмой год. Второй ведущий виолончелист. Претендент на красный диплом! — микрофон давится сиплой похвалой, но ничто из этого не может сравниться с безупречной игрой Джисока. Сердце стучит в гландах. Сотни, тысячи, миллионы глаз жадно просверливают тело. Нужно вдохнуть. Собраться. Вспомнить всё. И утереть нос Джисоку. Зрение снова проясняется и вместо чумных рассадников алчности перед собой видит самых обыкновенных людей. Покрепче обняв виолончель, Сынмин невесомо поднимает смычок и — начинает танцевать. Пальцы юрко скачут по всему грифу на манер польки. Легко, задорно, игриво — как будто суставам не больно неестественно изгибаться. А боли и правда нет: Сынмин попадает в безвоздушное пространство, и ноты отскакивают от всей поверхности разом. Бьют по темени, как искры фейерверка. Смычок целует струны неотрывно. Мелодия извилистой лентой обвивает запястья и не позволяет отстраниться ни на миг. С размаху ударяясь о грудную клетку, сердце ломится прямо к деревянному позвоночнику виолончели. Сынмин и сам не замечает, как перед закрытыми глазами расцветают клумбы воспоминаний. Тротуары, подъезды, бордюры, качели, мосты — всё летит, отпечатываясь в хрусталике. Даже не нужно смотреть на гриф, чтобы филигранно и точно петь четырьмя струнами. И всё снова становится очень просто. Просто: сыграть в последний раз, а потом выбрать сердце и взять перо в руку, чтобы самому написать хоть малую часть своей истории. Как будто до этого кто-то жестокий и пасмурный толкал Сынмина по взрытой слезами, болью и кровью дороге, а сейчас вдруг начинает умолкать. А у него есть любовь. Огромная, несоразмерная туловищу, ярко-оранжевая и совершенно живая. Танцуя по изящной шее виолончели, Сынмин выписывает пируэты правым локтём и торжественно доводит концерт до финала. Последняя нота гремит звоном литавр и трепетом души. Отголосок музыки пропитывает половицы. Запрыгивает на спину ветра и уносится в бесконечное приключение. Воздушно и мягко. В неверии, что всё получилось так чудесно, Сынмин медленно разлепляет веки. Натыкается прямо на плачущую (то ли от восторга, то ли от осознания слова «последний») маму и трепещущего отца (остроугольные плечи мелко подрагивают). А следом взор течёт на предпоследний ряд, где Гониль с Чонсу синхронно прижимают ладони ко ртам в воодушевлении и даже угрюмый Хёнджун ошарашенно распахивает угольные шахты глаз. А значит — Сынмин наконец-то смог. Задеть смычком за робкий и хрупкий застенок сердца. Проникнуть в межреберье и поселиться там послезвучием вибрато. Сыграть не так, как надо, а так — как хочет. Глупо улыбаясь (скулы сводит), он встаёт с табурета. Сдержанно кланяется и даже не уходит — улетает за кулисы от счастья. А там его крепко хватают за кисть (ладони заняты) и, не обращая внимания на полные недоумения пуговицы глаз, тащат в пустой коридор. Виолончель устало, но довольно приваливается к светло-голубой стене, как и её обладатель. — Ну что? — пьяно улыбается Сынмин, охлаждая пламенную голову бетоном школьного скелета. Джисок смотрит на него. Сквозь него: до сих пор слышит концерт Баха. — Тебе понравилось? — Сынмин не унимается, ухмыляясь и подначивая. Ответ прилетает губами в губы. Джисок хватается, как утопленник, за шею и плечи, целуя до предобморочного. Два неуклюжих, ломаных, разноразмерных тела жмутся друг другу, ища тепла и недостающего куска сердца. Находят, впитывая губами всё невысказанное. Поражённый, Сынмин не сразу отвечает на поцелуй, но тут же расслабляется и доверяется изученным до единой трещинки губам. В этом нет грязи, стыда или жадности — только витальная потребность дарить любовь. Иначе — разорвёт. Замирают. Воротники рубашек режут под кадыком. Трогательно привстав на цыпочки, Джисок напоследок крадёт короткий поцелуй и отстраняется. В расширенных лужах сынминовых зрачков рябит немой вопрос: «тебе не понравилось?..» — Ужасно, — рвано дышит Джисок, — ужасно понравилось. А это была плата за музыку. Улыбка снова трогает зацелованные губы. Лениво оглядываясь, Сынмин видит только блаженную пустоту коридоров, которые скоро покинет навсегда. И не будет болезненных стен, кровящих пальцев, смрада канифоли, ненависти и чувства ничтожного недопревосходства. — Согласен заплатить тебе тем же, — наэлектризованный радостью, говорит Сынмин, — но в более приватной обстановке. Джисок смешливо фыркает и снова падает на его губы поцелуем. *** — Да, пиликали вы охренительно! — сердечно припечатывает Хёнджун. Джисок и Сынмин синхронно закатывают глаза, а Чонсу в отместку толкает худосочную мумию плечом. — Какой же ты приземлённый, — Гониль по-дедовски качает головой, — сразу видно: лев… Его гороскопные сокрушения точно не остались бы без язвительной насмешки, если бы не внезапное: — Какие вы молодцы! Перед глазами из трещин в полу вырастает мама — в нежно-розовом платье. Простая, близкая, мягкая. Может показаться, что она с незапамятных времён знакома с друзьями сына. — Правда, прямо за душу берёт! Я даже прослезилась, — розовея в тон лёгкой ткани, признаётся она. — Джисок, ты действительно как никто заслужил победы тогда. Я в восхищении! Её голос и нежно-округлое лицо серьёзнеют, и Сынмин еле унимает блеск в глазах: мама признаёт Джисока, любит почти как родного. Значит, не будет против, если они уедут вместе?.. — Ваша игра заслуживает уважения, — тут же незаметно материализуется и отец. Словно отщепляется от потока фотонов из лампы и обращается в натянутого струной человека с полуседой головой. — Спасибо! — Джисок сверкает, как магический шар из лавки Гониля. Даром что надпись «время ещё не пришло» на лбу не всплывает. — Когда соперник — ваш сын, нужно хорошо стараться. Хитрая улыбка распинает подбородок. Родители польщённо краснеют и бегают взглядом по троим знакомым незнакомцам. Сынмин спохватывается и представляет друзей. — Это Гониль, Чонсу и Хёнджун, я вам рассказывал о них, — неловко заламывает пальцы, и в разуме сбоит. Друзья и родители — два абсолютно разных мира, две непохожие маски. Совмещать их сейчас получается кособоко. — Пришли посмотреть на гениев, — миролюбиво подтверждает Гониль. На дне маминых зрачков копошится медленное узнавание, но облечь его в конкретный образ она не может. Нагромождение металлолома на лице сильно отвлекает. — А Джуён? — чуть рассеянно спрашивает она, стараясь не так откровенно пялиться на полустёршееся в памяти лицо. — Где он? Вы же дружили. Сердце с размаху бьётся об пол. Пробивает его и летит куда-то ниже, дальше, глубже — в самую преисподнюю. Коллективное. Пятиричный пульс обрывается, кусаясь, как бешеная лиса, и замолкает. Десяток глаз (двое раскрошенных близорукостью) беспорядочно стукаются друг о друга, но положение спасает Джисок. — У него репетиции с утра до ночи, — поджав губы, как бы извиняясь за друга. — Готовится к своему отчётному показу. Сынмин едва слышно выдыхает. — Понятно, — прояснённо кивает мама и оглядывается на отца. Тот покашливает. — Ну, что ж, не будем вас стеснять, — он зачем-то деловито похлопывает себя по карманам заношенной ветровки. Неловкий хлеще подростка. — Идите отмечать успешное окончание музыкального года. И вдруг на его усталом лице из мелких морщин и трещин по осколкам складывается улыбка. Такая нерешительная, будто он забыл, как улыбаться. Друзья гудяще благодарят, собираются, шуршат одеждой, и Сынмин уже натянуто-радостно прощается с родителями, чтобы убежать в объятия улицы, как отец удивляет его во второй раз. — Давай сюда виолончель, я отнесу домой. Что ты будешь с ней таскаться? — и протягивает мозолистые, рабочие руки. Открытый и простой. Отец — от слова отчий, родной, свой. Сынмин, как оглушённый, медленно слепляет и разлепляет веки. Загипнотизированный, освобождает спину от веса виолончели и передаёт её в широкие ладони. — Спасибо… — роняет чуть ли не вопросительно. — Ну, беги, хорошей вам прогулки! — мама воркует, заполняя несуразную паузу. — Только вернись домой до темноты, хорошо? Кивая на автопилоте, Сынмин выслушивает наставления («и расстёгнутый не ходи! март у нас февральский!»), а потом наконец прощается с родителями у ворот музыкалки, нежно улыбаясь. Невесомый без гробовидного чехла. И ничто теперь не мешает распахнуть крылья навстречу ветру перемен. — Я вас в такое место отведу!.. — Хёнджун трясёт паукообразными кистями, рассекая горько-весенний воздух. — Вы ахнете! — А это безопасно? — близоруко щурится Гониль. — А это законно? — в один голос с ним хмурится Чонсу. Аферистская ухмылка Хёнджуна не предвещает ничего хорошего, кроме незабываемых приключений: — Абсолютно!.. — уверенно кивает он, — нет. Конечно же, все идут за ним. До изнеможения родной, препарированный прогулками вдоль и поперёк город распахивает все двери. Разложенный шулерским пасьянсом, он не стесняется играть в поддавки, пропускает свору беспризорных мальчишек по артериям и улыбается отражениями в лужах талого снега. Они идут долго — скитаются. Словно бы без цели. Трещат о чём попало: разгораются споры о Пабло Пикассо, зенитной артиллерии и клубничном варенье. Побеждает зелёный светофор на пять секунд через самый оживлённый перекрёсток, затыкая ненасытные до разговоров рты. Проспекты, переулки, проезды — всё проносится мимо расплёсканных повсюду взоров. Кажется, они успевают обойти весь город по периметру, дважды заблудившись в маленьком сквере. — Короче, главное: молчите в тряпочку и наслаждайтесь шоу, — наставляет Хёнджун. — В случае чего подыгрывайте. Их бесконечно-длинный путь, измеримый разве что ларьками с газетами и мороженым, резко заканчивается у замызганной двери подъезда. Ни названия улицы, ни номера дома нигде не видно. Похоже, это абсолютный край географии на границе небытия и здравого смысла. Хёнджун выжидает, пока кто-нибудь из жильцов девятиэтажки выйдет из подъезда, и судьба оказывается благосклонна. Спустя пару минут заговорщического ожидания дверь пискляво отворяется перед женщиной с настолько пышной причёской, что кокетливая шляпка (не по слякотной погоде) еле держится на воздушном замке из волос. Женщина даже не смотрит на великолепную пятёрку, летящей походкой направляясь куда-то за грань бытия безымянного двора. Хёнджун, в свою очередь, а-ля галантно придерживает дверь и тут же проворно заныривает в разомлевший по весне подъезд. — Приятного знакомства с мадам Склероз, — напоследок подмигивает он. Переглянувшись, остальные заинтересованно шмыгают вслед за костистой спиной. Спрятанная за семью печатями тяжелобольных дверей — кашель петель стоит страшный, — сидит консьержка. Не кто иная, как мадам Склероз. Во владениях сухой старушки насчитываются: квадратный столик, разваливающийся стул, пачка судоку, синяя ручка, толстенный журнал (летопись подъездной жизни), очки на пол-лица и добрейшая улыбка. — Добрый день, — скрипит, будто туберкулёзная дверь, мадам Склероз. — Вы с какой квартиры? Сынмин, как велено, молчит и вдохновенно глядит на Хёнджуна. В нём пробуждается всё ужасающее обаяние, запрятанное по крупицам в тысячах карманов мешковатой одежды. — Денёчек и вправду добрый, — скалится в подобии милой улыбки. — А мы вот одноклассники, здесь не живём, просто нашего учителя навестить хотим. Географ из триста третьей. Он после экспедиции на север уши отморозил, и мы пришли его подбодрить, так сказать. По-свойски оперевшись на соты из почтовых ящиков, Хёнджун гипнотизирует потерянную во времени старушку. Мадам Склероз хлопает увеличенными дальнозоркостью водянистыми глазами и, видимо, думает, что с ней разговаривают на китайском. Иначе нельзя объяснить её простодушный и непонятливый изгиб морщин. — Учитель? Какой учитель? — она почёсывает седой пучок волос. — У нас учителя не живут… Получается с сомнением. Как будто её попросили подменить действительную консьержку, а кто-то в действительности решил к ней обратиться, вопреки законам логики. — Как это? — искренне удивляется Хёнджун. Размахивает руками, запальчиво описывая географа. — Лысоватый такой, высокий, в очках. Постоянно с пакетом ходит, у него там наши работы школьные. Не припоминаете? С усилием хмурясь, мадам Склероз падает взглядом в чертоги разума и пытается представить того самого жильца. Конечно, она абсолютно не похожа на привычную консьержку — резкую, грубую, громкую. Сынмин почему-то всегда представлял их тучными женщинами среднего возраста в замызганных жилетах и с острыми ногтями. Оглушительный ор — так и вообще неотъемлемая часть генетического кода. А мадам Склероз, наоборот, выглядит крайне мягкой, дружелюбной и умилительной. — Не припоминаю… — жалостливо качает головой она. — А вы в книжке гляньте, он там должен быть, — Хёнджун улыбается со спокойствием отпетого мошенника. Мадам Склероз словно осеняет гениальная идея. Улыбка возвращается на её доброе старушечье лицо, а сухофруктные руки с готовностью раскрывают толстенный журнал. — Какая квартира, говорите? — скрежещет. Сынмин не может оторваться от Хёнджуна: беглый, острый взгляд впивается в исписанные ровным почерком листы, находит первое попавшееся мужское имя и победоносно блещет. — Триста пятнадцатая. Не без труда найдя названный номер и совсем не заметив подвоха, мадам Склероз несколько раз прочитывает имя жильца. — А он не может к вам спуститься? Меня никто не предупреждал, что к нему гости… Нужно пропускать с разрешения… — Он бы с радостью, — перебивает растерянные причитания Хёнджун, — только он ведь ногу сломал. Боюсь, тяжеловато будет. Его отборное враньё дерёт животы четверых молчаливых гостей когтями смеха. Сынмину приходится тихо откашляться, чтобы не расхохотаться в голос. А мадам Склероз совсем не замечает подмены отмороженных ушей на сломанную ногу и только сочувственно улыбается. — Тогда здоровья ему от меня передайте! — она поправляет монструозные очки и берётся за ручку. — Сейчас-сейчас, только запишу к нему посетителей. Сколько вас, говорите?.. Ещё минут десять уходит на объяснение, что их ровно пятеро (не больше, не меньше!) и они вместе пришли навестить учителя биологии, слёгшего с ангиной. Наконец толстый журнал посещений закрывается, а десять ног с топотом несутся по лестнице. Заливистый смех отскакивает от потрескавшихся стен. — Гигант мысли! — рукоплещет Джисок, скрючившись, как креветка, от хохота. — Как ты её! — Я уже и сам поверил, что мы идём навещать учителя, — Гониль соглашается, звеня серьгами на бегу, — хотя школу закончил два года назад. — Даже не знаю, вязать тебя за мошенничество или вписывать в книгу рекордов, — пулемётно моргая и трясясь от смеха, произносит Чонсу. Сынмин не успевает ничего сказать из-за приступов хохота и спринта по ступеням до последнего этажа. Хёнджун умудряется откланиваться и раздаривать автографы прямо во время скоростного забега. Этажи мелькают под подошвами. Лифт игнорируется то ли специально (испытание юности), то ли случайно (опять ремонт). Наконец вереница пролётов остаётся позади и Сынмин чуть не валится с ног, пытаясь отдышаться. Прямо перед носом вырастает чугунная решётка, строго воспрещающая выход на крышу. Но кто они такие, чтобы следовать правилам? Довольный и влюблённый в собственную находчивость, Хёнджун приземляется прямо у запертой решётки. Никто не успевает даже заикнуться о выросшем препятствии, как вёрткие пальцы ныряют в едва заметную дыру. У самого пола зияет провал размером с мышиную нору. Входя в синтез с простуженной сквозняками стеной, Сынмин наблюдает за изящной махинацией. Хёнджун перехватывает его замерший взгляд и неуловимо подмигивает, выуживая из пыльного грота звенящий ключ. — Мы в восхищении, — чистосердечно признаёт Гониль. До безобразия воодушевлённый Хёнджун вспарывает ржавое брюхо замка ключом. Решётка плаксиво открывается. — Королева в восхищении! — Джисок совершенно невпопадисто цитирует, и внутренности чужого дома снова абсорбируют юношеский смех. И снова — вверх. Запретная лестница пружинит под ногами особенно сладко. Притворив за собой решётку на пустынном девятом этаже, пятеро мошенников выкарабкиваются на крышу через увесистый люк. А там их встречает полонез ветра. — Ну, каково! — раскатисто хвастается Хёнджун. — Я ж говорил, что вы очумеете! Дыхание перехватывает. Город — несуразный подросток-великан, курящий дымом заводов втайне от мамы — весь в их власти. Отсюда видны и «Жирафы», и захолустный планетарий с кусочком Космоса, и кишащий муравейник рынка, и зеленеющий центральный парк, и, в общем-то, каждый осколок необъятного города. Их огромно-маленького, жестокого и пугливого города, выросшего на костях завода и порогах реки. Обычно такие невозможно большие вещи принадлежат тем, у кого ничего нет. Потому что у них есть абсолютно всё. — Лучшее место для созерцания закатов и прочей романтичной гадости, — заключает Хёнджун, без страха усаживаясь у самого края крыши. Сынмин зачарованно смотрит на субботний вечер с высоты бога панельных домов. Боясь свалиться, он не решается подойти ближе к пропасти необъятного неба. Кажется, он парит выше облаков — маленький и всемогущий. — Ничего себе! — по слогам восклицает Джисок, восторженно бегая по периметру. — Я вижу даже музыкалку! Палец стремительно тычет в неприглядное желтоватое здание на другом конце вечности. — О, вот и школа. А чуть левее — твоя, Сынмин, — взлохмаченный заботливой рукой ветра, Джисок улыбается. — Академия (ну и пафосная она у вас, Чонсу), рынок… такой огромный… Даже театральное училище видно! Возглас замирает стеклянном звоном. Вонзается в небесное одеяло смесью удивления и сожаления. Еле волоча бумажные ноги, Сынмин трясётся: высота и фантомный запах крови заставляют сердце реактивно стучать. Подойдя немного ближе к краю, он видит голубокожее трёхэтажное здание. Подумать только — месяц назад воздушный, утончённый, неотразимый Джуён бегал по его артериям, репетировал, кричал и плакал, смеялся и кланялся. Живой. С элегантными рубашками и пятнистыми ногами. Беспрецедентно нежный Джуён. Голова кружится. Чтобы не улететь за несуществующий карниз, Сынмин усаживается на холодную крышу. Поближе к Хёнджуну, чтобы было, за кого хвататься (тревожная натура не думает, что толкать его никто не собирается). Насмотревшись на живописные виды, рядом плюхается Джисок и обжигает бедром. Горящий, как облитый спиртом факел. Гониль и Чонсу пристраиваются по бокам — получается аккуратный ряд несанкционированных поднебесных визитёров. Дышится легко. Просторно. По-младенчески. Сынмин чувствует себя миниатюрным всесильным богом размером с напёрсток, повелевающим карманной вселенной. — Как думаете, — голос Чонсу дребезжит старинным витражом, — а он смотрит на нас откуда-нибудь сверху? В топорщащихся русых волосах поселяется ветер. Зрачки ищут в небе присутствие его друга детства, принимая каждое рыхлое облако за очертания лица. — Весьма вероятно, — Гониль улыбается. Следуют какие-то потусторонние подробности, и все покорно их выслушивают, ничего не понимая. — Его светлая душа точно обрела мир на небесах. Головы синхронно задираются вверх. Прямо над ними расслабленно курсируют пароходы облаков. Розоватая вечерняя гладь неба целует в висок. Индустриальная идиллия. В созвучии с гудками машин и разрозненными криками далёкой музыки эры хаоса. А они, дети проспектов и подворотен, пытаются поймать хоть один прозрачный взгляд своего поднебесного друга. — Уж не знаю, что там со всякой паранормальщиной, — тянет Хёнджун, откидываясь спиной на скелет крыши, — а рубашки с наворотами и рюшками Джуён найдёт себе где угодно. Мягкий дружный смех сыплется звездопадом с девятого этажа прямо на тротуар. Если бы кто-то из прохожих догадался подставить руки, он бы обязательно поймал счастливый осколок света. И снова Сынмин, почти привыкший к этой странной потребности, ощущает витальную нужду — делиться любовью. Он инфантильно задевает левой ногой изношенные кеды Джисока и кладёт голову ему на плечо. Жмётся кожей к коже. Пожар рождается между рёбер. Тот всё понимает — пришло время рассказать. — А мы любим друг друга, — брякает Джисок, не глядя ни на кого и словно бы делясь этой тайной с окнами дома напротив. — Конечно, мы же друзья, — соглашается Гониль, поправляя очки. Солнечные зайчики нагло плодятся в линзах. Джисок смеётся. Щека Сынмина нагревается. — Ты не понял. Мы с Сынмином встречаемся. Почему-то от такого повседневного сочленения слов сердце трепещет. Жизнь имеет обыкновение казаться магической, если её озвучить. И почему-то Сынмин совсем не боится осуждения — точно не в пределах их узкого круга городских экспедиторов и тонких душ. — Вот так новость, — равнодушно восклицает Хёнджун. — А ты думал, мы слепые? Хреновые из вас партизаны. — Сложно не заметить ваши руки, — Чонсу спокойно кивает, умилённо и понимающе щурясь в улыбке. — И это я даже не следак, а просто курсант. — Да ваши втюренные моськи как фосфором натёрли! — усмешка Хёнджуна заражает всех, перескакивая по ямочкам щёк. Плечо Джисока прыгает, и его смех грохочет изнутри, пробираясь в барабанную перепонку. В этот момент Сынмин бы под страхом смерти не отстранился от тёплой, пропахшей весенней улицей кожи. — Совет да любовь, — миролюбиво заключает Гониль и принимается копошиться в огромной сумке. Какой-то художник-абстракционист окропляет небо кляксами, превращая холст в лоскутное одеяло. Рыжее, багровое, жёлтые двойники знойного солнца, голубое, молочно-белое — целая антология. Где-нибудь над этим пёстрым хаосом цокает копытами кучерявый ягнёнок, по которому они все так сильно скучают. Но ему отныне и навсегда суждено кутаться в космическую мантию и глядеть пуговичными глазами на землю сверху. Пахнет фабричным дымом, асфальтом и апельсинами. — Нате, угощайтесь, — Гониль пускает по рукам несколько шершавых сфер. — Свежие! Пробуждается от мыслей Сынмин с апельсином в ладони. Удивлённо пялится на него, как будто ни разу в жизни не пробовал. Он настолько сильно зависает, что Джисок забирает апельсин из фетровых рук и принимается освобождать от жёстких доспехов. Корочка еле поддаётся. Неохотливо соскабливается мелкими заплатками, образуя на крыше огромный архипелаг оранжевых островов. Сок брызжет во все стороны, норовя ранить в слизистую и растекаясь по ладоням. Джисок шипит и морщится, сражаясь с толстокорым противником, так что Сынмин пихает его в бок. — Давай сюда, — вздыхает, очнувшись. Ловко перехватывает апельсин, куда быстрее очищая его. У Сынмина и самого ладони в дубовых мозолях от виолончели, но хотя бы нет кровяных трещин и микроскопических ранок, как у Джисока. Тот хоронит благодарность за влюблённой ухмылкой и пихается в ответ. Когда архипелаг окончательно комплектуется, Сынмин делит апельсин на две части и ту, что на одну дольку больше, отдаёт Джисоку. Сам закидывает в рот сразу две, просветив солнечным рентгеном на отсутствие косточек. — Я очень давно не ел апельсинов, — жуя, признаётся он. — Как-то не приходилось. Даже не знаю, почему. Кисловатая сладость растекается по языку. На всей крыше не остаётся рта, не занятого фруктовым перекусом. Хёнджун раздирает дольки на мелкие кусочки и плюётся косточками прямо в море воздуха. Остаётся надеяться, что никто не подвергнется обстрелу, заходя в подъезд обыкновенной девятиэтажки с необыкновенными подростками-атлантами. Всё небо держится на их хрустальных плечах, дрожащих от работы челюстей. — Думаю, это и с любовью так, — в перерыве между истреблением апельсина проговаривает Гониль. — Она существует где-то на заднем фоне, и ты о ней даже не думаешь. Живёшь себе, и она живёт. А вспоминаешь о том, какая она прекрасная, только когда кто-то приходит и делится с тобой апельсинами. Ну, то есть любовью. Наивная, украшенная бликами бесчисленных побрякушек философия закрадывается в шейные позвонки. Сынмин кивает, соглашаясь. Чонсу подхватывает: — Ага, и вот вроде: чего особенного? Пошёл и купил себе апельсины. Но без причины делать этого совсем не хочется. Нужно, чтобы кто-то пришёл — и захотелось. Он мнёт между пальцев очищенную в форме цветка лотоса кожуру (поразительный перфекционист!) и снова откидывается на спину. Чтобы видеть. Вспоминать. Вседозволенно скучать с земли. — А где взять денег на эти ваши апельсины? — с практической упёртостью спрашивает Хёнджун и достаёт привычный набор курильщика. Он, как обычно, весь про сигареты и приспособленность. Пришитое к жизни крепкой нитью, чтобы не оторвалось; а красиво или уродливо — не волнует. Главное, держаться на поверхности. — Или если их нет, что, ехать за ними к чёрту на куличики? — Хёнджун ехидно продолжает измываться, рисуя натюрморт сизым дымом. — Ради апельсинов, тьфу, то есть любви, — Джисок смешно корчится, воинственно глядя на совсем неромантичного Хёнджуна, — можно хоть на край земли уехать! И Сынмин наконец вспоминает, что именно они вдвоём — нелепые и влюблённые — хотели рассказать на протяжении всего аритмичного марта. Послевкусие апельсина прожигает язык кислотой, парализуя. Сердце по-весеннему сбивается с правильной мелодии и катится кубарем в пятки. Осознав, видимо, что он сейчас сказал, Джисок косится на Сынмина и сопереживательно обнимает за запястья. Знает же, как тяжело и важно признаться в своём решении друзьям. — Кстати… — вяло откашливается Сынмин. Замолкает с глыбой в грудной клетке. Это абсолютно невозможно. В зубах свербит ноющая боль затаённых слов — плачуще. Внутри всё замерзает и не желает пошевелиться, но нужно. Так будет честно. — Мы, — вскользь по костяшкам и прямо вниз, на дно нескладного тела города, — хотим уехать. В столицу. Три пары зрачков кусают за две слитые воедино фигуры. Такие же угловатые и ювенильные, как у родного захолустья. — Там будет больше возможностей, — тихо поддерживает Джисок. Слово «лучше» сюда не подходит. Потому что лучше без этих трёх раскуроченных судьбой беспризорников точно не будет. — Я на физмат поступлю как-нибудь, Джисок — в консерваторию. Звучит как оправдание. Сынмин не решается поднимать взгляд на окружение из частокола трепещущих рёбер справа и слева. Страшно услышать разочарование и боль в голосах. Быть непонятым. Собственноручно отрезать себя от дарованного счастья в лице полумаргинальной компании. Ведь все прогулки без начальной и конечной точки уже стали неотъемлемой частью психологии Сынмина. И потерять всё в одночасье — это кощунственная пытка похуже средневековых измывательств. — Это же потрясающе! — восклицает Гониль. Голос дребезжит и электрически потрескивает. Наверное, невидимая молния приняла пирсинг в ушах за громоотвод. Собирая себя по кусочкам, Сынмин медленно оглядывается направо. Улыбка Гониля расцветает ярче. — Нет, правда, я очень рад. Незачем вам пропадать в нашей дыре. В нашей дыре — ведь это и вправду всё ещё их общий дом без стен и потолков, только с полом из асфальтовой крошки. — Думаю, в столице правда хорошо, — мечтательно выдыхает Чонсу. — Много фонарей, машин, музеев… Обязательно приедем к вам в гости. Хочу взглянуть на это всё. В его добрых глазах отражаются первые блёклые звёзды. Светлые ресницы щекочут небесное брюхо и радостно помаргивают. Хёнджун тоже кивает, размазывая останки сигареты по крыше. Убийственно спокойный. — А чё, идея хорошая. Я бы и сам смотался, только тогда, боюсь, сессия сожрёт меня долгами. Не хотелось бы так позорно вылететь из ПТУ. Вырезанный ножом-бабочкой профиль выделяется болезненной белизной на фоне цветного зазеркалья неба. Медитативно комкая апельсиновую кожуру, Хёнджун поддерживает их в своём хладнокровно-практическом стиле. И это значит больше, чем любые иные слова. — Спасибо, — Сынмин улыбается с облегчением. Теперь никакая тайна не сдавливает трахею. — Я ужасно не хочу расставаться с вами. — А мы и не прощаемся, — пожимает плечами Гониль. — Будем друг друга навещать. То вы к нам, то мы к вам. Да и кто знает, куда нас занесёт через пару лет? Пути судьбы неисповедимы! Все соглашаются с пророчеством рыночного оракула на полставки. Оказывается, никто не собирается отговаривать Джисока и Сынмина, вопреки их ожиданиям. Дружба останется самой собой даже через сотни километров — такой же искалеченной, тёплой, склеенной объятиями, нежной и нерушимой. Так они и сидят — пятеро вечных друзей, соприкасаясь плечами и коленями, делясь теплом, закатом и улицами родного города. А солнце напоминает огромный-огромный апельсин, случайно закатившийся за шкафы из панельных домов.