СГР

NC-17
В процессе
41
1
автор
Meowwhisky соавтор
Нумеро Уно соавтор
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 260 страниц, 97 099 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
41 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник

4 глава. Там, за семь поездов отсюда. 1949.

Настройки
Примечания:

***

Проживи как я, хоть двести

лет, хоть триста, хоть на месте

сидя, хоть чертя кривые, -

ты в таблицы восковые,

не уверуешь, как я.

Мудрено читать на воске…

Да и мир — скорей подмостки,

чем, увы, библиотека.

И плевать какого века

есть метафора сия.

Ноябрь 1949.

      Конференция не произвела на них должного впечатления, то вечерний Рим сполна это искупил. Город был затоплен тягучим золотым светом, который мягко ложился на древнюю, отполированную миллионами шагов брусчатку. Из переулков доносились ленивые, щемящие переборы гитары и тёплые вздохи аккордеона — уличные музыканты наполняли прохладный воздух южной страстью и едва уловимой осенней грустью. Прохожие улыбались, ловя этот неторопливый ритм, а над головами тихо шелестели сухие золотые листья платанов. Они шли чуть впереди своей группы. Позади, растянувшись по широкой аллее, следовали Захаров, Филатова, Филимоненко с детьми и Курчатов. С международной выставки советские учёные вышли в весьма странном расположении духа. По мнению Сеченова, всё прошло не так уж плохо. Остальные, разумеется, считали иначе. Пока Штокхаузен с Захаровым и Ларисой крутились у нашенского выставочного стенда, воркуя с иностранными делегатами на безупречном английском, Дмитрия Сергеевича безжалостно мотал по павильонам Филимоненко, чьи дети то и дело норовили куда-нибудь сбежать. А Артемий Курчатов обходил макеты чужих лабораторий с такой откровенной, царственной надменностью, словно снизошёл до них с Олимпа. Он выглядел как герой пропагандистского плаката: легендарные хромовые сапоги начищены до зеркального блеска, белый халат небрежно наброшен на плечи на манер плаща… Точно строгий главврач, явившийся с проверкой в заштатную больницу. Собрались они у советского павильона только к закрытию. Выступили единым фронтом, привычно внушив иностранцам мысль о нерушимой мощи советской науки. У Сеченова эти речи уже давно отскакивали от зубов автоматически: он говорил правильные слова, мягко угрожал военным прогрессом, восхвалял партию и гордился достижениями, почти не включая разум. Михаэль, тонко чувствовавший этот пустой, мёртвый взгляд директора в моменты официального официоза, сам невольно сжимался, пряча руки глубоко в карманы брюк. Но вот овации утихли, папки с документами были заперты в сейфах, и они наконец выбрались на волю. Уже завтра утром — самолёт на родину. Не успели они толком вдохнуть римский воздух, как Харитон Захаров прямо на ходу затеял яростную дискуссию, высказав одно рацпредложение. Филатова тут же принялась доказывать своё, Курчатов авторитетно басил совершенно противоположное, а сам зачинщик спора — Харитон — вовремя прикрыл ебало, чтобы не попасть под горячую руку коллег. Штокхаузен молча шёл рядом, косясь на них с такой мигренозной злостью, что, казалось, был готов задушить каждого первого, лишь бы они замолчали и дали послушать музыку города. Один Филимоненко искренне веселился, сыпля каламбурами и относясь к научной грызне с лёгкостью бывалого фронтовика. Дмитрий Сергеевич растерянно отмалчивался, ведя за руки притихших Лису и Артёма. Суть спора крутилась вокруг идеи открыть на Предприятии 3826 свою собственную, постоянную выставку достижений. С самой задумкой согласились все, но вот название вызвало настоящую бурю. Галдёж прекратился только после твёрдого и резкого слова Сеченова: — Я согласен с Тёмой. Всё, угомонитесь! Раскричались как базарные торговки, в самом деле. — Дима! Это непрофессионально, — тут же вскинулся Захаров, бесцеремонно хватая академика за плечо. — Нам нужно своё, особенное имя! — Что Дима? Что Дима? — Это моя идея, в конце концов! А ты хочешь назвать мой проект уже существующей кремлёвской аббревиатурой, просто чтобы подмазаться к министерству? Давай хотя бы «ВДНП» — Выставка достижений народного производа! — Язык сломаешь, — поморщился Сеченов. — Да в чём вообще принципиальная различие между ВДНП и ВДНХ? Михаэль, улучив момент, мягко шагнул вперёд и склонился к самому уху директора. Когда они оставались наедине или говорили так, чтобы их не слышали посторонние. Голос его звучал вкрадчиво и глубоко: — Дмитрий Сергеевич, давайте наши товарищи ещё немного поспорят без вас. А вы пока отдохнёте и на свежую голову всё обдумаете. Давайте пройдёмся. Отдельно. Сеченов благодарно взглянул на него: — Да. Отличная мысль, Михаэль. — Он обернулся к коллегам: — Вы тут решайте, а мы проветримся. Лично мне сейчас интереснее посмотреть Рим, чем перебирать согласные буквы. Стоило им отойти на безопасное расстояние, как напряжение, сковывавшее плечи Дмитрия, бесследно растаяло. Он глубоко, облегчённо вздохнул: — Господи, голова уже трещит от этих бесконечных дебатов. — Наши товарищи слишком привыкли жить в режиме вечного перевыполнения плана, — негромко отозвался Михаэль, подстраиваясь под его шаг. — Они, кажется, совершенно разучились выходить из рабочего состояния. — Да я и сам недалеко ушёл, — махнул рукой Сеченов. — Только недавно это осознал… Дмитрий всегда становился удивительно мягким, почти пластилиновым в руках своего заместителя. Он расцветал от искренней похвалы, обретал уверенность, когда Михаэль ненавязчиво напоминал ему о его собственной исключительности. Сеченова слишком часто использовали, но редко ценили по-настоящему. — Мне кажется, вы берёте на себя слишком много чужой ответственности, Дмитрий, — тихо сказал немец. — Вам необходим отдых. Обыкновенный человеческий покой. — Если бы ты меня не увёл, я бы так и стоял там, — Сеченов неловко улыбнулся. — Спорили бы до хрипоты. Смешно сказать: взрослые мужики, академики, а грызутся из-за вывески… Спасибо тебе. — Для меня огромная радость помогать вам. — Тебе, наверное, часто это говорят, — Дмитрий остановился у балюстрады, разглядывая раскинувшиеся внизу черепичные крыши, — но я всё равно скажу. Ты очень добрый, Михаэль. Твоя забота… пусть ты и упрямо называешь её просто «помощью», — это редкое качество. Далеко не всем присущее. «Добрый? — мысленно, с горькой усмешкой повторил Штокхаузен. — Обычно на родине меня называли примерным и очень перспективным нацистом». Вслух же он ответил лишь после долгой, тягучей паузы: — Нет. Мне никто никогда этого не говорил. И я называл это помощью только потому, что боялся показаться навязчивым. Думал, вам будет неприятно моё вмешательство. Но вы меня раскусили. — Мне приятно, — Сеченов повернул к нему лицо, и его хризолитовые глаза потеплели. — Только вот мне совершенно непонятно, почему ты сам никогда не принимаешь заботу в ответ? Вечно закрываешься, уходишь в тень. — Возможно, в какой-то степени я законченный нигилист, — Михаэль грустно улыбнулся, глядя на свои начищенные туфли. — Мне чертовски трудно поверить, что кто-то может делать что-то хорошее лично для меня просто так. — У тебя проблемы с доверием? — в голосе Сеченова прозвучало искреннее сочувствие. — Как и у вас, Дмитрий. Отпечаток нашего немилосердного времени, полагаю. — Надеюсь, скоро человечество излечится от этого куцего страха, — вздохнул академик. Михаэль на секунду нахмурился, пытаясь разгадать, скрывается ли за этими словами глобальный проект «Коллектив» или это просто минутная слабость уставшего человека. Ему вдруг безумно захотелось отвлечь Дмитрия от великих дум. Неуместный вопрос сорвался с губ быстрее, чем он успел его обдумать: — А чего бы вам хотелось прямо сейчас? В эту самую секунду? Штокхаузен тут же прикусил изнутри щёку, ругая себя за глупость. Дмитрий удивлённо моргнул, а затем мечтательно улыбнулся и раскинул руки в стороны, ловя прохладный римский ветер: — Я бы хотел иметь крылья. Настоящие, огромные крылья. Взлететь прямо сейчас над этими холмами и посмотреть на всю эту древнюю красоту с высоты птичьего полёта. У Михаэля на миг перехватило дыхание от того, как красиво и беззащитно выглядел академик в этот момент. — Вы мечтатель, Дмитрий Сергеевич, — тихо произнёс он. — Но… от такого я бы тоже не отказался. — Мне так часто говорят, что я мечтатель, — Сеченов хмыкнул и опустил руки. — Иногда начинает казаться, что это вежливая форма оскорбления. Мол, Сеченов витает в облаках, пока серьёзные люди делом заняты. — Нет, что вы. Совсем наоборот. Таких людей, как вы, в мире больше нет. Это редчайшая порода — мечтатели, способные воплощать свои грёзы. — Красиво сказано, — Дмитрий мягко посмотрел на него. — Какова атмосфера, таковы и слова, — Михаэль повёл плечом, чувствуя, как внутри него разливается тёплая волна. — Да… Мне тоже здесь нравится. Римская осень играла контрастами: вечнозелёные раскидистые пинии и пышный вереск соседствовали со знакомой, родной золотистой желтизной клёнов. В Германии в это время года всё обычно выглядело куда более серым и блёклым… — Ты ведь взял с собой какую-нибудь книгу, Михаэль? — вдруг спросил Сеченов. — Да, взял. В кармане пальто. А что? Вместо ответа Дмитрий вдруг сорвался с места и почти подбежал к резной деревянной скамейке, стоявшей под огромным платаном, словно боялся, что её кто-то займёт. Он склонился над ней и принялся увлечённо перебирать опавшие, резные листья. Немец недоуменно наклонил голову и неторопливо подошёл ближе. Оглядевшись по сторонам, академик аккуратно выбрал несколько самых ярких, идеально сохранившихся кленовых листьев глубокого багряного цвета и поднял на своего заместителя заговорщический, восторженный взгляд: — Не мог бы ты… Михаэль не выдержал и тихонько хихикнул: — Помочь вам в транспортировке контрабанды? Сеченов часто-часто закивал, бережно прижимая листья к груди: — Да. Не могу устоять перед такой красотой. Хочу засушить на память об этом дне. Сжав губы в узкую линию, чтобы не рассмеяться в голос от этой нелепой и трогательной картины, Михаэль послушно достал из кармана томик стихов. Как вообще прикажете относиться к тому, что великий учёный, создатель искусственного интеллекта, нейрополимера, роботов и вершитель прогресса, может вот так ребячиться только перед ним? Перед бывшим врагом, молчаливым немецким хирургом, который официально едва связывал два слова по-русски? Вёл ли себя Сеченов так с кем-то ещё? Михаэль бывал с ним круглосуточно, но ни разу не замечал подобной непосредственности ни рядом с ворчливым Захаровым, ни рядом с шумным Филимоненко. Штокхаузен смотрел на него сквозь дымку невыразимой, щемящей нежности. Как любить этого человека так, чтобы не причинить ему вреда? Как сохранить собственную израненную душу, не раствориться в его великом сиянии, но и не остаться для него вечным чужаком? Михаэль бережно раскрыл книгу примерно посередине и протянул Дмитрию: — Я обещаю быть максимально аккуратным с вашим грузом. Дмитрий забавно, по-французски приподнял брови и манерно склонил голову: — Данке. Спрятав потяжелевшую книгу обратно во внутренний карман, немец негромко рассмеялся: — Битте шён, Дмитрий Сергеевич. Михаэлю всё ещё было странно видеть Сеченова таким наедине с собой — светлым, беззащитным, свободным от маски строгого лидера. Обычные сотрудники Предприятия никогда бы не поверили, что товарищ Сеченов может интересоваться чем-то, кроме формул, атомов и нейрополимерных связей. Для всех он был безупречной глыбой, человеком дела, холодным и сдержанным. Никогда не позволяющим себе лишних эмоций. Впрочем, обыватели и его заместителя представляли себе точно так же: безупречный, надменный немец, стоящий в утреннем тумане с чашкой крепкого кофе, насвистывающий Вагнера, идеально выбритый, пахнущий дорогим одеколоном и состоящим излючительно из железобетона. Образцовый советский зять. Но что на самом деле думал о нём Сеченов? Михаэль кашлянул в кулак, возвращая беседе более привычное русло, и негромко заметил: — Я заметил, вы любите коллекционировать красивые вещи. — Да, немного странное увлечение, наверное? Они продолжили идти бесцельно вперёд, — Когда начали? — Да после войны. Стало приходить много писем, а на всех интересные марки. Теперь целый альбом. — Может… Покажите? Я бы хотел посмотреть.       Бывает так: когда бредёшь куда глаза глядят, совершенно не заботясь о дороге, мир вокруг постепенно перестаёт существовать. Пространство сужается до размеров тёплого круга чужого присутствия, а беседа становится такой витиеватой и лёгкой, что земное притяжение будто теряет свою силу. На душе у Михаэля было на удивление спокойно. В Риме всё казалось пропитанным музыкой, но не везде люди решались под неё танцевать. Проходя мимо старого, давно потухшего уличного фонаря, они оба одновременно остановились, привлечённые доносившимися из глубины маленькой площади звуками. Где-то в тени домов примостился скрипач, а рядом с ним пел ухоженный мальчонка. Вокруг них, прямо на брусчатке, кружились в такт мелодии праздничные, нарядные пары. Дмитрий смотрел на них с нескрываемым восхищением, мгновенно заражаясь атмосферой чужого бесхитростного веселья. Они стояли так близко, что Михаэль физически ощущал тепло, исходящее от плеча Сеченова. Этот вечер жил совсем иной, непривычной для Советского Союза жизнью — вольной, не скованной рамками планов и обязательств. И Михаэль был бесконечно рад вернуться в эту атмосферу именно с Дмитрием. Она смутно напоминала ему о чём-то далёком, полузабытом из собственного детства. Глядя на то, как заблестели глаза академика, Михаэль почувствовал, как глухой задор передаётся и ему самому: — Вы так зачарованно смотрите, Дмитрий. Не хотите попробовать? — спросил он, понизив голос до мягкого полушёпота. Сеченов смутился и попытался спрятать улыбку: — Ну что ты, Михаэль… Я совершенно не умею танцевать. — Неужели не желаете даже попытаться? Здесь нас никто не узнает. — Но я правда не умею… — Дмитрий растерянно развёл руками. — Моё дело — пролетарское, а не пассадобле. — В этом нет ничего страшного, я вас научу, — Михаэль сделал шаг вперёд, сокращая расстояние между ними до непозволительного. — Доверитесь мне? Дмитрий коротко, почти незаметно кивнул. Не давая ему времени передумать, немец осторожно приобнял его за талию. Его пальцы едва касались ткани лёгкого пальто — в аргентинском танго это объятие называлось numero uno. Они держались на деликатном расстоянии, соприкасаясь лишь подушечками пальцев, бережно сохраняя иллюзию субординации для случайных прохожих. Михаэль повёл его за собой. Он двигался с мягкой, балетной грацией, лишённой привычной для этого танца резкости, стараясь настроить их обоих на один общий, ровный ритм. — Подожди-ка… — тихо шепнул Дмитрий, прислушиваясь к песне. — Что они поют? Мне не чудится? Это ведь та самая… — Да, — улыбнулся Михаэль. — Та самая. Поддаваясь очарованию момента, немец едва слышно зашептал, лаская слух итальянскими словами, а Сеченов беззвучно вторил ему, едва шевеля губами. Дмитрий упрямо продолжал смотреть себе под ноги, следя за движением их туфель — так ему было легче скрыть вспыхнувшее смущение за напускной внимательностью к технике. E se io muoio da partigiano, tu mi devi seppellir… Михаэль снисходительно ухмылялся, ловя каждый неровный, прерывистый вздох напротив. Мелодия становилась быстрее, страстнее, проникая под кожу и увлекая их за собой. К чёрту всё. К чёрту приличия, к чёрту субординацию. O bella, ciao! Bella, ciao! Bella, ciao, ciao, ciao! Дмитрий растерянно мазнул взглядом по кружащимся рядом итальянцам, но не встретил в ответ ничего, кроме одобрительных улыбок. Римским влюблённым не было дела до двух солидных мужчин, танцующих в полумраке узкой улочки. E seppellire lassù in montagna sotto l’ombra di un bel fior… — У вас отлично получается! — негромко подбодрил его Михаэль. Поддавшись порыву, он осмелился заложить ладонь полностью, слегка притянув академика ближе к себе. Дмитрий от неожиданности вздрогнул и наконец поднял на него глаза. Кончики его ушей горели вишней, но упрямый директор не разорвал зрительный контакт. Их движения удивительным образом стали синхронными. Прощай, родная, вернусь не скоро… О белла чао, белла чао! Иногда Сеченов всё же путался в шагах, сбиваясь с ритма и тихонько охая. Михаэль всякий раз мягко пресекал его панику, увлекая в плавный поворот и шепча прямо на ухо: — Не бойтесь. Вам не нужно быть идеальным, Дмитрий. Просто будьте собой. Это было ласковое наставление, разбивающее в прах все внутренние сомнения академика. И вуаля — движения Дмитрия становились всё более уверенными, изящными, словно он всю жизнь только и делал, что танцевал на римских площадях. Я на рассвете уйду с отрядом… Медленно, медленно, быстро, быстро, медленно. Гарибальдийских партизан. Шаг вперёд левой, шаг вперёд правой, приставить ногу. Вот так. Ещё раз. Отряд укроют родные горы… По правде говоря, Михаэль и сам понятия не имел, как правильно танцуют настоящее танго. В детстве строгие учителя мучили его классическим балетом, а из парных танцев он знал разве что традиционный вальс. Но кому в этот золотой вечер был нужен профессионализм? Их движения казались очаровательными в своей лёгкой неловкости, увлекая их вперёд, точно парусник в сияющем море. О белла чао, белла чао, белла чао, ciao, ciao! Они перешагивали по брусчатке с удивительной лёгкостью, кружась наравне с остальными парами. С той особенной, присущей только Италии хмельной влюблённостью в саму жизнь. Прощай, родная, вернусь не скоро… Нелёгок путь у партизан. Шаги, повороты, весёлый смех Дмитрия, когда он в очередной раз едва не наступил Михаэлю на носок. Снова шаги и полуобороты — и вот уже Сеченов сам мягко перехватывает инициативу, ведя за собой. Они окончательно затерялись в круговороте людей, совершенно позабыв о том, что ещё пять минут назад уверяли друг друга в своей неуклюжести. Они были пьяны. Пьяны без вина, исключительно этим тёплым, немного влажным воздухом и близостью друг друга. Но за свободу родного края мы будем драться до конца! Когда последний, протяжный звук затих в прохладной вышине, они разомкнулись далеко не сразу. Пальцы медленно, словно нехотя, соскальзывали с плеч и талии. Шагнув назад, оба растерянно отвели лица в разные стороны, словно испугавшись собственной внезапной смелости.

***

Ты невзлюбишь этот темный

балаган, с его скоромной

болтовней, с битьем предметов

кухни, с блеяньем кларнетов

и жужжанием гитар,

с невменяемым партером

или любовником — премьером,

что на горе всем актрисам,

хоть и выглядит нарциссом,

все же пахнет как

кентавр.

Последний день декабря.

      Время близилось к глухой полуночи, за окном валил густой, пушистый снегопад, медленно засыпая сонные проспекты Предприятия. В кабинете горела лишь одна настольная лампа, заливая тёплым янтарным светом горы бумаг. Михаэль планировал провести эту ночь в компании отчётов и ведомостей — закопаться поглубже в канцелярскую волокиту и заглушить в себе ненужные мысли. Дверь тихо скрипнула. На пороге стоял Сеченов — растрёпанный, домашний, в мягком полосатом свитере вместо привычного строгого пиджака. — Миша, сегодня праздник вообще-то. А ты опять! — Знаю, Дмитрий Сергеевич, — отозвался Михаэль. — Но что поделать… Кто-то же должен разгребать эти завалы. — Давай я тебе помогу? — Дмитрий мягко улыбнулся и подошёл ближе. — Вместе быстро всё раскидаем и пойдём на корпоратив. Сабантуй в этот раз организовывал Лебедев, он обещал, что будет весело. Весело. Возможно, настолько, что завтрашним утром даже стойкий похмельный синдром покажется вполне простительным. Но Михаэль упрямо покачал головой: ему действительно нужно было закончить дела сегодня. Расписать графики, набросать планы на праздничную неделю, подготовить отчёты, в которые Захарову и прочим руководителям останется лишь вписать нужные цифры. Рутина жуткая, но необходимая. — Нет-нет, Дмитрий Сергеевич, я сам. Вы и так работаете за пятерых, отдохните хоть сегодня. А я… я ещё не привык праздновать. — Это почему ещё? — Сеченов тихонько присел на край его стола, — Я который год тебя зазываю, и каждый раз ты находишь тысячу веских причин, чтобы остаться в одному. — Правда, просто дело привычки, — Михаэль негромко хмыкнул, перевязывая шпагатом стопку заполненных бланков. Сеченов тяжело, сочувственно вздохнул: — Не самая весёлая привычка. — Вдруг лицо его просветлело, он решительно спрыгнул на пол. — Ну нет, надо твою тоску как-то растормошить. А ну-ка… Михаэль лишь слабо улыбнулся, не поднимая глаз от бесконечных строк. Но следующее действие директора заставило его замереть. Дмитрий прекрасно знал, что его заместитель буквально живёт на работе, а потому хранит в одном из шкафчиков личную посуду. Через минуту по левую руку от Михаэля мягко звякнула чистая фарфоровая тарелка. Сеченов снова устроился на краю стола. — Я не тоскую, Дмитрий Сергеевич. — Рассказывай мне тут, — отмахнулся академик. Когда до Михаэля донёсся резкий, праздничный цитрусовый аромат, он всё же отложил ручку и поднял глаза. Дмитрий сидел совсем рядом, сосредоточенно и аккуратно счищая кожуру с крупного рыжего мандарина. — Такой сказочный праздник, Мишенька, — негромко, как-то очень по-семейному произнёс Сеченов. — Ну в самом деле, негоже тебе здесь в одиночестве штаны просиживать. Между брызгами острого мандаринового сока Михаэль вдруг уловил другой, едва заметный запах, исходивший от Дмитрия. Тонкий аромат хвои и морозного зимнего воздуха. Так пахнут дорогие норковые шапки солидных дам, приходящих с вечерних гуляний к твоей семье — чем ближе праздник, тем румянее и радостнее становятся их лица, тем настырнее они лезут целоваться и хохотать прямо с порога. — Не знаю, — Михаэль повёл плечом. — Я уже и забыл, каково это — ждать праздника. — Вот как раз и вспомнишь! — Сеченов торжественно выложил на тарелку идеально очищенные, янтарные дольки. — Давай, угощайся. Это наши, селекционированные с Абхазскими, сладкие-сладкие. Тебе точно понравятся. Михаэль склонил голову набок, отчаянно пытаясь сдержать смущённую улыбку: — Дмитрий Сергеевич, ну что вы в самом деле… Но Дмитрий уже увлечённо взялся за второй мандарин, пряча взгляд и негромко добавил: — Мы в холле такую ёлку нарядили… Неужели даже не посмотришь? — Посмотрю. Обязательно посмотрю, как только закончу здесь. Спасибо вам. Дмитрий выразительным жестом пододвинул тарелку ещё ближе. Устоять под таким натиском было решительно невозможно. Михаэль взял дольку мандарина. Он никогда особо не любил цитрусовые — от них потом неприятно пощипывало губы, а пальцы становились липкими. Но сейчас, когда сам директор… лично для него… — Ну как? — Сеченов заглянул ему в лицо с такой чистой, почти щенячьей надеждой, что Михаэлю стало совестно за своё упрямство. — Очень вкусно, — искренне ответил он, встречаясь с ним взглядом. — Никогда не любил мандарины, но из ваших рук это прямо-таки деликатес. Дмитрий Сергеевич, вы так настойчивы… Неужели от моего присутствия на этом празднике действительно что-то изменится? — Я просто о тебе беспокоюсь, Миша. Ты ведь совсем не отдыхаешь. — Отдыхать я умею. Просто праздники… не люблю. — Не укладывается это у меня в голове, — вздохнул Сеченов. — Можно сказать, что мой Новый год уже давно прошёл. Если вам так будет легче принять мой отказ, — Михаэль откинулся на спинку кресла, устало глядя на него. — Как это — прошёл? — А вы… — немец отправил в рот ещё одну дольку и тихонько рассмеялся: — Вы разве не знали? — О чём? Что ты живёшь в каком-то своём временном измерении? Я догадывался, учитывая, что тебе хватает пяти часов сна, чтобы выглядеть свежее всех нас. — Я еврей, Дмитрий Сергеевич. Вы правда этого не знали? Дмитрий на секунду замер с мандарином в руках, затем спокойно дожевал дольку, проглотил и мягко произнёс: — Нет, не знал. Не сказать, чтобы меня интересовали подобные характеристики моих товарищей. Но… — он с любопытством подался вперёд, — как ты сейчас относишься к традициям своего народа? Соблюдаешь что-нибудь? — Уже давно нет. Оттого и говорю — дело привычки. Сами понимаете, какое отношение к евреям было в мире в последние годы… Да и сейчас я, как и вы, советский человек. Но перестроиться в таких мелочах до сих пор сложно. К сожалению. — Так давай перестроим вместе! Или, хочешь, в следующий раз отпразднуем по твоей традиции, — горячо отозвался Сеченов. — И вообще, ты, я вижу, ничуть не удивлён моему незнанию. — А чему тут удивляться? Это просто занимательный факт моей биографии. Да и потом, раз уж зашёл разговор… Насколько мне известно, вы ведь тоже родом не из этих краев. — Можно и так сказать, — Дмитрий мягко улыбнулся в усы. Михаэль не спешил заканчивать этот разговор. Тема была удивительно тёплой, интимной, и ему безумно хотелось расспросить Дмитрия о его детстве, о его происхождении — этот вопрос мучил немца уже очень давно. Но он понимал, что их уединение не продлится долго. Штокхаузен только хотел перевести взгляд на настенные часы, как дверь кабинета с грохотом распахнулась. — Димка! Ты опять куда-то делся? О, Михаэль, привет! Ты там ещё плесенью от своих бумаг не покрылся? В кабинет вихрем влетел Алексей Филимоненко. Михаэль мысленно вздохнул: он сам договорился с Лёшей час назад, зная, что Сеченов непременно придёт его уговаривать. Расстраивать директора безумно не хотелось, но правила игры требовали соблюдать дистанцию. Сеченов растерянно оглянулся на вошедшего, даже не поднимаясь со стола: — Лёша, подожди минуту, мы сейчас закончим. — Никаких минуток, тебя там уже все обыскались! Пошли, Димка, время поджимает. Академик нехотя ссыпал очищенные дольки на тарелку Михаэлю и вздохнул: — Который час? — Восемь ноль пять уже, опаздываем! — Филимоненко широко улыбнулся, едва заметно подмигнув немцу. — Да оставь ты его, Дим. Ну не хочет человек с нами гулять, серьёзный он слишком. Пойдём! О маленьком заговоре Штокхаузена знали все, кроме самого Сеченова. Впрочем, как и всегда. Когда дверь за ними закрылась и шаги затихли в коридоре, Михаэль прижал тяжёлую гербовую печать к последнему документу в стопке. В тишине кабинета этот стук прозвучал удивительно громко. Вдруг его правую ладонь странно, горячо укололо прямо по центру. Михаэлю безумно, до дрожи захотелось поднять руку, прикрыть глаза и бережно прижаться губами к собственной ладони. С таким трепетом и страхом, словно эта рука принадлежала не ему, а кому-то другому. В памяти, как острый стеклянный осколок, засел тот осенний вечер после операции. Он крутился в голове без устали, не давая покоя. Конечно, первой мыслью Михаэля, когда Дмитрий тогда крепко взял его за руку в лесу, было то, что они оба окончательно лишились рассудка. Двое солидных, коронованых властью мужчин, безумно одиноких в своей золотой клетке, идут в полумраке за руку, словно в этом нет ничего особенного. Конечно, Михаэль был слаб после наркоза, его шатало, а у Дмитрия была эта его невероятная, вселенская эмпатия и потребность оберегать каждого встречного. Наверное, для таких статусов и масштабов подобные жесты — пустяк, ничего не значащая вежливость. Или, может быть, у обычных людей такого просто не случается? Михаэль открыл глаза и долго, заворожённо разглядывал свои длинные пальцы в неверном свете настольной лампы. Почему Сеченов взял его за руку? Только ли из жалости к больному? И почему он не отпускал её даже тогда, когда головокружение прошло, и Михаэль мог идти совершенно самостоятельно?..

***

Ты дерзнешь, как от заразы,

прочь бежать, презрев наказы,

коих альфа и омега

в отрицании побега,

дескать, тоже болтовня!

И раскаешься тем паче

в должный срок. Но как иначе?

Я ведь брал счета к оплате,

а тебе с какой же стати

быть удачливей меня?

Новом Глостером, в пустую

принимая за крутую

гору плоское пространство,

станешь ты менять гражданства

с быстротой сверхзвуковой,

примеряя, как для бала,

антураж какой попало -

и драгунский, и шаманский,

и бургундский, и шампанский,

и церковно — цирковой…

      На улице было уже светло из-за пушистого, только что выпавшего снега, а ночное небо, усыпанное острыми зимними звёздами, казалось непривычно глубоким. Холодный лунный отсвет робко пробирался в кабинет, ненавязчиво огибая тяжёлые занавески и ложась на паркет ровными бледными полосами. Тихо. Очень тихо, лишь едва слышно шуршали настенные часы. Михаэль аккуратно отложил на край стола последнюю на сегодня стопку документов и с тихим стоном разогнулся, откинувшись на спинку кресла. Глаза нещадно резало от усталости, они требовали хотя бы минутной гимнастики. Штокхаузен подошёл к окну и вгляделся в темнеющие силуэты гор вдалеке. Ночной туман сгустился, окутав вершины мягкой пеленой и сгладив их острые пики. Таинственно. Безлюдно. Зажмурившись, Михаэль заставил себя отойти от стекла. Нужно было сделать один важный звонок. Кашлянув, чтобы прогнать ком в горле от многочасового молчания, он активировал вызов через нейромодуль: — Товахищ Захагхов, добхый вечех… Не помешал? — Ни хрена себе вечер, Шток, — раздался в сознании хриплый, прокуренный голос профессора. — Два часа ночи. Михаэль с ужасом скользнул взглядом по настенным часам: — И впхавду… Мг. Пхошу пхощения, Хагхитон. Забылся. — Да ладно, всё в порядке. Чего хотел-то? Не томи, удивляй. — Я по поводу нашего… хм, плана. Насчёт резервуара в «Вавилове». Если он будет готов через два дня, я сегодня же с утра займусь практической частью. На том конце послышалось шуршание чертежей, а затем Захаров довольно хмыкнул: — Будет готов даже раньше, не сомневайся. Если ты действительно провернёшь это, всё Предприятие тебе ноги и руки целовать будет. — Обязательно пховехну, — негромко улыбнулся немец, укладывая в портфель некоторые вещи, необходимые для поездки. — Хагхитон… А ты почему сам не спишь? Я вижу твой гхабочий статус в сети. — Да скучно что-то, — профессор шумно зевнул. — Все дрыхнут, один я за всю советскую науку отдуваюсь. Ладно, давай сверку пробежимся ещё разок, пока я окончательно не отрубился. Пока они обсуждали технические тонкости, Михаэль успел разложить по папкам оставшиеся записки, запереть сейф и одеться. Он вышел из кабинета, когда сверка подошла к концу. Уже в лифте, спускающемся в вестибюль башни, их диалог удивительным образом свернул на дружескую, неформальную стезю. Казалось бы — такие разные люди, но беседа текла легко, темы сменяли друг друга, то и дело звучал негромкий смех. Захаров был человеком сложным, колючим, мало кого подпускающим близко, но немец ухитрялся находить к нему подход. Они мельком прошлись по поэзии Ахматовой, неожиданно вспомнили революционные стихи Георга Веерта и плавно перетекли на обсуждение текущей политики. Уже на подходе к жилому сектору Харитон, в своей излюбленной манере, закончил измываться над министерским аппаратом: — Впрочем, Шток, ты и без меня всё это болото знаешь. Напомни, какие там у попов смертные грехи были? Гордыня, гнев, зависть, похоть, лень, чревоугодие… И наши, исконно советские — капитализм и бюрократия. Поправь меня, если я где-то ошибся в каноне. Пожалуй, только Штокхаузен мог с тем же тихим азартом поддерживать эти опасные кухонные разговоры. Остальные сотрудники при подобных выпадах Захарова испуганно бледнели и пытались его приструнить. Михаэль тихо рассмеялся, выходя на морозный воздух: — Ты пгхав! Абсолютно пгхав! Бюхокхатия — это главная… истогхическая особенность. Палки в колёса на каждом шагу. — Да если бы просто особенность! Ленин бы из мавзолея встал — ужаснулся бы. Мы же всё великое дело в чернилах утопили. Остановившись у подъезда, Михаэль достал коробку спичек, готовясь закурить перед сном: — Лично встгхетить Вождя мне, к сожалению, не довелось, но судя по его тгхудам — более точной оценки и не дать. — О! — Захаров мысленно щёлкнул пальцами, звук отчётливо передался через модуль. — Точняк. Подам-ка я на них жалобу в Профсоюз. Пускай разгребают. Ловко вспомнил. В начале осени Михаэлю пришло удивительное и крайне настойчивое приглашение занять тёплое креслице председателя профкома под огромным портретом Ильича. — Я непхеменно её гхассмотрю, Хагхитон, — усмехнулся немец, прикрывая огонёк ладонью от ветра. — И пегхедам твой положительный отзыв пхямо в ЦК КПСС. Лично в руки. — Сразу в ЦК? Без превентивных расстрелов и строгих выговоров? Стареешь, Штокхаузен, добреешь на глазах. — Ну а как же. Пожалею тебя, так и быть. Тебе ещё с физиками новый полигон пхинимать в эксплуатацию. Там и без меня будет веселье неописуемое. — Нет, нельзя тебе председателем становиться, — проворчал Харитон. — Людоедства в тебе маловато для этой должности. Измельчал немец. — Я всё ещё задаюсь вопхосом — к чему вообще было то пхедложение? И ведь даже на ошибку в документах не спишешь. Это как же нужно было напиться в министерстве, чтобы моё имя в гхафу кандидатов вписать? — Да всё просто, — хмыкнул профессор. — Сотрудник ты золотой, исполнительный, вот тебя сожрать и захотели. Думали, жажда власти тебя накроет, ты на это кресло сядешь и сгниешь заживо под кипой чужих бумажек, ни там, ни там не преуспев. — Н-да… Это было вполне очевидно. — А ты почаще со мной общайся, тогда вообще вся жизнь очевидной станет. — Было бы только вхемени побольше… — Михаэль глубоко затянулся, чувствуя, как приятное тепло сигаретного дыма наполняет лёгкие. — Ты опять куришь, что ли? — недовольно буркнул Захаров. — С тебя тогда лещ. Большой, сушёный и хорошо просоленный. Лично в лабораторию доставишь. — Да вот всё никак не могу бхосить. Слишком много стхесса в последнее вхемя. — Вот я и говорю: пиши мне чаще, Шток. Хоть душу отведёшь. Я помогу, если надо. — Тебе бы мотивационные тгхенинги пходавать, Хагхитон. Хорошо получается. — А ты думаешь, я этим не занимаюсь? — Да куда тебе. Запегхся в своей лабогхатории, поди тоже ни на что вхемени нет. — А ты меньше за Сеченовым бегай, глядишь, и время появится. Михаэль резко выдохнул и поперхнулся дымом, заходясь в сухом кашле: — Пхошу пхощения?.. Голос Захарова мгновенно потерял прежнюю насмешливость. В нём зазвучала редкая, грубоватая, но совершенно искренняя забота — так говорят только очень близкие люди: — Да ладно тебе, Миш, я же вижу. Он же над тобой натурально издевается, жилы из тебя тянет. Мне тебя просто по-человечески жалко. Столько гоняет, то туда, то сюда… Ты же не спишь толком, не ешь нормально. Весь бледный ходишь. — Это моя гхабота, Хагхитон, что тут поделаешь, — тихо ответил Михаэль, глядя на тлеющий огонёк сигареты. — Я ему как врач врачу говорил: рано парня из госпиталя выписывать, пускай швы нормально заживут после имплантации! Нет, упёрся — надо было почти сразу тебя в Рим тащить. Да я бы и сам там со всеми министрами справился! Нет, спасибо тебе, конечно, за помощь, но так рисковать твоим здоровьем было крайне неблагоразумно со стороны Димки. — Гхиску? — Михаэль слабо улыбнулся, чувствуя, как от этих слов в груди разливается странное тепло. — Да ладно тебе… На мне всё как на собаке заживает. А по пхиказу дигхектоха — так вообще моментально. Я слишком уважаю его, чтобы… ну, не исполнять. — Будь потвёрже, Шток. Учись иногда говорить «нет», а не то этот твой любимый директор тебя когда-нибудь в могилу сведёт. Мне просто жутко наблюдать за твоей производительностью. Ты вообще точно не робот? — К сожалению, нет, — Михаэль тихонько цыкнул, стряхивая пепел на чистый снег. — Но если это будет нужно для дела — я им стану. — Ладно, робот недоделанный. Докурил? Давай закругляться, и марш спать. — Да, — протянул Михаэль, прицеливаясь окурком. Щелчок — и огонёк описал ровную дугу, упав точно в урну. — Высплюсь, куда я денусь. Спасибо, Хагхитон. Хохошо поболтали. — Тебе спасибо, Миш. Наверное, тебе подобное редко говорят… Но правда, спасибо. Ты чертовски много делаешь для всех нас. Ценю. — Ой-ой, Хагхитон, пгхекхати… Засмущал совсем, — Михаэль почувствовал, как к щекам прилила краска. — Я пхосто выполняю свою гхаботу.

***

Так и вижу, как в Гранаде

или в Бирме на канате

ты танцуешь, горд и страшен,

меж бумажных крыш и башен

пред бумажным божеством

и, понятный божеству лишь,

весь горишь и торжествуешь,

но — в Крыму ли, на Суматре -

все опять — таки в театре,

и опять — таки в плохом.

Лишний раз над башней ближней

промахав руками лишний

час и лишний раз дотошно

убедившись только в том, что

твердь воистину тверда,

ты отпустишь руки словно

раб цепной, который бревна

ворошит и камни движет,

и отчаянье пронижет

плоть и кровь твою тогда.

      Харитон медленно потёр виски, чувствуя, как внутри черепной коробки ворочается тяжелый, чугунный маятник. Он искренне презирал алкоголь — этот вульгарный яд слишком грубо ломал тонкие настройки его разума, но вчера по долгу службы пришлось причаститься к общему безумию. Всего один бокал праздничного шампанского, а расплата оказалась поистине шекспировской: заслуженный профессор мучился от похмельного головокружения до самой зари. Вдобавок ко всему под ребрами нудно, зимняя ныла какая-то чуждая его цинизму тоска. Харитон сидел в кресле и методично, успокаивающе гладил кошку, свернувшуюся на его коленях теплым урчащим клубком. Муся жмурилась и смотрела на него своими янтарными глазами-щелками так, словно понимала всю тяжесть бытия. И от этого понимания Захарову было решительно некуда деться. Смех, как утверждали древние трактаты, продлевает земной век. А уж посмеяться над человеческой глупостью Харитон любил больше всего на свете — это было его личным сортом изысканной мизантропии. Промаявшись до утра в тишине Академии Последствий, он понял, что оставаться наедине со своими мыслями больше не может. В неприязни к шумным советским торжествам они с Димой были похожи как два сиамских близнеца. Пока вся научная элита зарабатывала себе фарингит и утреннюю мигрень на министерском банкете, самые ответственные умы красной империи прятались по углам, зависнув где-то в чистилище между рабочим столом и пустой квартирой. Теперь же у Харитона появилась вполне конкретная, почти благородная цель. Времени прошло достаточно, а значит, великий академик Сеченов уже должен был созреть для созидательного труда. Пробравшись в высотку Челомея и поднявшись к личным покоям Волшебника с помощью кодов безграничного доступа, Захаров принялся кошмарить дубовую дверь с такой яростью, словно вознамерился обрушить весь этот небесный замок. Лицо у Харитона было суровое, обветренное пехотными окопами двух войн, а кулак — тяжелый, литой, способный напугать даже бывалого чекиста. Дима выковыривал себя из постели добрых пару минут. Расслабился, голубь сизокрылый. Пусть великие потрясения и остались позади, но в Стране Советов всегда следовало держать порох сухим и ждать стука в дверь. Сеченов наконец открыл, сонный и взъерошенный, напоминая испуганную дворянскую внучку, которую внезапно разбудил рев революционного патруля. — Харитон! — злобно и одновременно со вселенским, почти детским облегчением прохрипел академик, ухватившись за косяк. — Ну что ты ломишься как сумасшедший? — А ты имеешь что-то против, Димочка? — ядовито прищурился Захаров. — Неужели почтенные годы берут свое и молодого триумфатора мучает банальный абстинентный синдром? Сеченов попытался сделать шаг назад, но центр тяжести коварно сместился. Из-за малейшего наклона его повело вперед, и великий советский ученый со всего маху впечатался лбом в плечо своего не менее великого коллеги. — Да… голова раскалывается, — глухо пожаловался Дима в воротник его куртки. — Проходи уже. — Уж как-нибудь найду дорогу, не барин, — хмыкнул Харитон. — К тебе, кстати, гости. Из-под расстегнутой куртки профессора вынырнула Муся — пушистый безбилетник — и совершенно по-хозяйски спрыгнула на паркет, тут же принявшись тереться о босые лодыжки Сеченова. — Зачем ты её опять притащил? — сонно и жалобно простонал Дима, осторожно переступая через кошку. Захаров небрежно швырнул куртку на рожок вешалки, скинул ботинки и широким шагом направился в гостиную: — Пытаюсь надышаться перед вечной разлукой, Дмитрий. Не могу я с ней просто так взять и проститься, вот и таскаю за собой, как Харон свою любимую тень. — Но это же была исключительно твоя идея! — раздраженно крикнул ему в спину Дима, вяло тащась следом. — Давай просто не будем растворять твою несчастную кошку в полимере, и тебе не придётся разыгрывать тут трагедию Софокла! — Я объяснял тебе это уже тысячу раз… — А я тебе тоже тысячу раз говорил, — Сеченов упрямо качнул головой, точь-в-точь как заносчивая отличница с первой парты, — совершенно не обязательно приносить в жертву именно твоё домашнее животное! — Обязательно, Дима. Ибо нам нужен первоначальный эмпатический мост. Настоящий, чистый слепок привязанности. — Связь можно настроить искусственно, за неделю расчетов! — Подобная сухая конфигурация не обеспечит должной глубины для аватара в Лимбо. — Пойми ты, — Сеченов замахал руками, — эмпатия в цифровом поле не играет такой критической роли… — В том-то и беда твоя, академик, что играет! — безжалостно перебил его Захаров. — Аватар должен вибрировать в унисон с создателем, иначе при первом же глубоком погружении их сознания просто смешаются. Плюс на минус — и вуаля, диффузия разума, потому что в природе нет двух одинаковых волн. Лимбо — это не твоя послушная канцелярия, оно работает по законам древнего магнетизма. — Постой… Тоша, ради бога, замолчи, — Дима мучительно прислонился лбом к прохладной стене коридора. — У меня мозг сейчас взорвется. Я не воспринимаю твою заумную софистику на пустой желудок. — Что, в ушах набат гремит? — Да. Будто все колокола Кремля разом звонят. А у тебя нет, что ли? Захаров долго, с нескрываемой иронией разглядывал Диму, пытаясь подавить внутреннее раздражение, которое всегда у него подозрительно быстро перерастало в агрессию. — Я, как достойный рыцарь науки, уже много лет пребываю в абсолютной завязке, — сухо отрезал он. — Ладно, великий муж, иди умывайся. Возвращайся в мир живых. Развернувшись на пятках, Харитон ушел на кухню, не желая больше тратить свой скудный лимит терпения. — И всё-таки ответь мне, — донесся из ванной плеск воды и глухой голос Сеченова, — почему ты решил явиться ко мне именно в первую половину дня? Первого января! — Не спится, — буркнул Захаров, ставя медный чайник на плиту. — Не нахожу себе места в своих чертогах, вот и решил начать пораньше. К тому же без твоего высочайшего благословения работа в АПо всё равно стоит. Пока Дима шумно умывался, Харитон отыскал в шкафу свою любимую кружку с отбитой ручкой. На кухне повисла звенящая, сонная тишина, нарушаемая лишь глухим ворчанием закипающей воды. Сеченов наконец вошел — бледный, с влажными волосами, забавно морщась от резкого звука бурления. — Я, конечно, польщен твоим трудоголизмом, Харитон… Но ты серьезно? Первое января, нет ещё и десяти утра. — Око за око, Дима! — Захаров налил себе крепкого черного кофе, сделал глоток и прищурился. — Кстати, чтобы тебе жизнь медом не казалась, я тут на днях услышал о тебе весьма удручающий отзыв. — Отзыв? — Дима удивленно приподнял брови. — Именно. Твой верный немец вчера ночью очень занимательно о тебе высказался. Желаешь приобщиться к истине? — Не думаю, что Михаэль мог сказать обо мне что-то такое, чего я сам не знаю, — мягко ответил Сеченов, усаживаясь за стол. — Ой ли? Боишься разрушить хрупкую иллюзию преданности своего любимого заместителя? — Я просто не люблю собирать дешёвые сплетни, Харитон. К чему ты клонишь? — И всё-таки тебе чертовски интересно, — ухмыльнулся Захаров, глядя на то, как Дима забавно косит глазами в его сторону. — Я же вижу твоё тщеславие, оно у тебя прямо на лбу горит. Не бойся, там ничего криминального. Только оды твоей гениальности. Дима тихонько фыркнул, возвращая лицу прежнее спокойствие: — Кто бы сомневался. Михаэль профессионал. — Ну конечно! Как тяжело, должно быть, принимать правду о себе, когда ты — солнцеликий академик, а все смертные вокруг угодливо прячут свои настоящие мысли. Из каждого репродуктора кричат, что Сеченов — спаситель человечества. А твой дражайший зам, между прочим, втайне может считать тебя изощрённым диктатором! — Михаэль не может так считать, — лицо Димы мгновенно приняло такое ледяное, недовольное выражение, что Харитон невольно притих. — Ладно-ладно, не кипятись. Это я так, для профилактики, чтобы ты окончательно не окислился в своем величии. Нормально он о тебе отзывается. Сказал, что готов терпеть любые твои причуды и перегрузки исключительно из глубочайшего, почти религиозного уважения к твоей персоне. — А я его разве перегружаю? Разве я над ним издеваюсь? — насупился Сеченов. Муся, почуяв смену настроения хозяина квартиры, легко запрыгнула к Диме на колени. Тот сразу же обмяк и принялся бережно наглаживать ее пушистую спину. — Ты нагружаешь его хрупкий немецкий мозг сверх всякой меры, Дмитрий. Особенно сейчас, в период реабилитации, когда его вообще трогать противопоказано. — Тебя это никогда раньше не волновало, — тихо заметил Дима. — У тебя просто никогда раньше не было близких людей, — веско обронил Харитон, глядя в окно. — Ты — мой близкий человек. — Оскорбил так оскорбил, — Захаров картинно прижал руку к груди. — Я терпел тебя всю свою сознательную жизнь явно не для того, чтобы ты меня в кумовья записывал. — Прости, я не то имел в виду, — Димка мгновенно растерялся, замахав свободной рукой. — Но ты же прекрасно понимаешь! Ты мне как брат, Харитон. Я просто хотел сказать… ну, я же не деспот какой-то. Я не издеваюсь над людьми. — Мне ты этого не позволяешь делать просто в силу моего дурного характера и врожденного иммунитета к твоему обаянию. А вот Миша твой — он либо латентный мазохист, либо просто генетически лишен способности говорить тебе «нет». — Почему мы вообще это обсуждаем? — Сеченов резко поднялся, направляясь к плите, чтобы сварить себе порцию кофе. — Потому что я чертовски плохо тебя понимаю в последнее время, Дима, — Харитон замолчал, удивленный тем, как напряглась прямая спина друга. Академик молча повозился у стола и вернулся на место с чашкой, лицо его казалось неестественно застывшим: — Я ведь не лезу в твои дела с Ларисой? Не спрашиваю, чем вы там занимаетесь в закрытых лабораториях. — Ларису не смей сюда приплетать! — мгновенно вскипел Захаров. — Она — редчайший, хрупкий цветок нашей науки, дар свыше. Я её оберегаю как зеницу ока! — Ага. Слышал я, как ты её оберегаешь, — ядовито припомнил Сеченов. — Лично её успокаивал в коридоре, когда ты её своими придирками до слёз довел! — Я не виноват, что она тратит свой колоссальный потенциал на глупости! И этот фанфарон Петров ей совершенно не пара. Он же её погубит. — По-твоему, это повод устраивать ей публичные выговоры? Виктор всего лишь принес Ларисе охапку цветов. Да, он пронес их в стерильную зону, нарушил протокол… Но нельзя же быть настолько жестоким! Она чувствительная, эмоциональная девушка. — Не тебе говорить мне о жестокости к подчиненным, Дмитрий, — холодно отрезал Захаров, глядя ему прямо в глаза. Сеченов поджал губы и демонстративно отвернулся к окну: — Давай закроем тему. — Не закроем. В своем выдуманном, стерильном мире ты, конечно, всегда остаешься самым благородным рыцарем. Но посмотри правде в глаза: ты приучаешь людей вокруг себя к рабскому, жертвенному труду. А Михаэля и вовсе… — В чём я опять виноват, Харитон?! Что я такого сделал? — Тебе весь список огласить? У человека сложнейший восстановительный период после имплантации нового модуля! А ты его то из госпитальной палаты выдергиваешь на совещания, то тащишь через полмира на римскую выставку. Это обыкновенное потребительское отношение, Дима. Очень некрасивое. — Я забирал его из палаты исключительно для того, чтобы его мозг быстрее адаптировался к нагрузкам в реальной обстановке! — горячо принялся оправдываться Сеченов. — А в Рим летела вся наша делегация. Я никого насильно не принуждал. — В Григории Распутины заделался, целитель ты наш? — съязвил Харитон. — Я не понимаю твоих нотаций. Михаэль — взрослый, сознательный человек. Был бы против — нашел бы способ отказаться. — Отказаться тебе? — Захаров горько усмехнулся. — Тебе, Дима, которому само Политбюро перед сном кланяется? Не смеши. — Хорошо… Хорошо, Харитон, — взвинченно бросил Сеченов, со стуком поставив чашку на стол. — Твоя правда. Я ужасный, чёрствый руководитель. Монстр. Так тебе легче? — Вот так-то лучше, — Харитон удовлетворенно откинулся на спинку стула, довольный тем, что смог пробить эту безупречную броню Сеченовского благородства. — Первый шаг к исправлению — это признание собственной глупости. Ладно, умойся еще раз, соберись с мыслями. Захаров поднялся из-за стола, ласково потрепав притихшую Мусю по загривку: — Свою воспитательную квоту на сегодня я выполнил. Отчаливаю. Жду тебя через два часа под маяком. Кошку заберешь сам и привезёшь на объект, мне еще нужно уладить пару вопросов в дезинфекционном секторе. — Тебе… доставляет особое, ни с чем не сравнимое удовольствие читать мне морали с утра пораньше? — глухо спросил Сеченов, не поднимая головы. — Исключительно ради твоего же блага, Дима. Чтобы извилины не застаивались. Кофе, конечно, спасает от Альцгеймера, но пинок — средство куда более надёжное. — Харитон. Уходи уже. — Auf Wiedersehen, товалисч академик! — с тихим торжествующим хохотом Захаров выскользнул из кухни, оставив друга наедине с его просыпающейся совестью. Харитон неторопливо притворил за собой тяжелую дверь Диминой квартиры. Более натягивать чужие оголенные нервы на кулак не хотелось — лимит утренней желчи был исчерпан, да и особой необходимости в этом не наблюдалось. Первым делом Захаров должен был заглянуть в кабинет Сеченова в Челомее. Тайно, разумеется. В этом и крылась вся соль его маленькой интриги: раздразнить Диму с утреца пораньше, заставить его рефлексировать и дуться, чтобы тому меньше всего хотелось вовремя выползти из своей уютной норы. Сидит небось сейчас на кухне, цедит свой кофий и злорадно думает, что проучит друга симметричным неприличным опозданием. Ан нет. Не в этот раз, дорогой академик. Поднявшись на лифте в директорскую цитадель, Харитон беспрепятственно вошел в кабинет и сразу же направился к столу, бесцеремонно начав на нём хозяйничать. Заметить какие-то изменения в этом алхимическом вертепе было физически невозможно, поэтому профессор даже не утруждал себя маскировкой следов. Захаров, привыкший содержать свои лаборатории в строжайшей дисциплине, смотрел на то, что Дима называл «рабочим пространством», со смесью эстетического ужаса и искреннего смеха. Это было безумие, упорядоченное в аккуратные рядочки. Увольнительные ведомости перемежались с бумажками политико-партийно-вонятельными, источавшими душный запах казённого страха; желтоватые бланки соседствовали с сероватыми черновиками. Папки с надписями — одни исписанные поверх министерских штампов чьим-то размашистым нецензурным словцом, другие и вовсе пребывающие в начальной стадии органического гниения. Тут же, среди этого бумажного болота, сиротливо жались колбы с полимером, чашки Петри, пипетки и старый паяльник (слава всем пантеонам, выключенный из сети). На экране включенного терминала Груша светилась заставка с нарочито серьёзным фото Муси. При взгляде на кошку у Харитона на миг тоскливо заныло под сердцем, но он быстро взял себя в руки, вернувшись к привычному занятию — мысленному высмеиванию Диминого быта. Зацепиться было больше не за что. Какая-то безвкусная статуэтка на краю (без сомнения, подарок преданного зама), брошюры, напоминалки… Этот стол казался бесконечным лабиринтом. Дима с поразительным изяществом делал вид, что действительно ориентируется в этом хаосе. Вдруг взгляд Харитона зацепился за странный, незапечатанный конверт со старой подписью Сеченова. Текст на бумаге был выведен на больно знакомом, резком языке. Ну кто такой Харитон Радионович, чтобы отказать себе в удовольствии сунуть нос в чужую тайну? Извлекши сложенный листок, он принялся медленно, с усилием разбирать небрежный Димин почерк, спотыкаясь о полузабытые слова родного языка: «Влад, здравствуй. Ещё раз повторяю — хватит слать письма на адрес общежития, я уже давно там не живу. Мой новый адрес написан буквально на каждом конверте. По поводу твоего вопроса: нет, не буду против, приезжай». «Ещё как будешь против, глупый ты романтик», — Харитон недовольно зажмурился и протяжно выдохнул сквозь зубы: — Ой, дура-а-ак… К чему был весь этот сыр-бор? Димочке скоро пятьдесят. Юбилей, дата солидная, монументальная. Всё Предприятие уже полгода стояло на ушах, не зная, как изощрённее выпендриться, чтобы поздравить своё дражайшее светило. Захаров аккуратно вернул письмо в конверт. Влад… Владислав Сергеевич Сеченов. Брат-акробат, младшенький. Сколько лет Харитон не видел его лица? Пару десятков, не меньше. Судя по письму, намечалось семейное воссоединение исторического масштаба. Пока всё руководство грызло ногти, выдумывая эдакие невиданные подарки для Шефа, Харитон решил не утруждать себя материальной суетой. Он имел на это полное право. Захаров предпочитал доказывать свое отношение делами, а не сентиментальными безделушками. Диму и так ждал царский подарок: Харитон в одиночку закрыл несколько сложнейших совместных проектов в АПо, чтобы дать другу возможность перевести дух. Ну и, конечно, пообещал себе целый месяц не отпускать в его адрес язвительных шпилек. А о тайных материальных хотелках Сеченова пускай заботятся его многочисленные воздыхательницы, фанаты и… Михаэль.       Закончив подтасовку документов, выйдя из башни, Захаров неторопливо зашагал сквозь крутящуюся январскую пургу к станции магнитного поезда. Снежные хлопья слепили глаза, ветер выл в бетонных пролётах, навевая мысли о суровых северных сагах. И в такт этому белому шуму в голову лезли мысли о самом назойливом и оригинальном немце на Предприятии. Что же придумал Штокхаузен к юбилею Шефа? Этот безумец через какие-то немыслимые, полулегальные каналы ухитрился выйти на контрабандистов-китобоев на Дальнем Востоке. Договорился о встрече, в ходе которой они должны были выловить живого кита, а Михаэль — лично доставить этого гиганта на Предприятие. Ужасно тягомотное, опасное и безумное занятие. И ради чего?       Не так давно Сеченов в очередной раз разнылся о том, что существующий нейрополимер несовершенен. Нанополимер, который они сейчас использовали в имплантатах когорты, фактически поглощал часть живой мозговой ткани в месте подсадки, перерождаясь из не совсем живого состояния в органическое. Мимикрировал. Это было долго, муторно и несло в себе колоссальные риски отторжения. Было бы в разы проще, если бы полимер изначально производился из живой, настроенной на мозговые связи базы. Для этой роли идеально подходил мозг дельфина — из-за его поразительного сходства с человеческим. Свой дельфинарий в Нептуне они уже построили, скоро эти чудесные, ни в чём не повинные млекопитающие подрастут и отправятся под нож во имя великого будущего. Но при чём тут, спрашивается, кит? У Сеченова была эта несносная, поистине титаническая черта — мыслить масштабами, превосходящими саму природу. Как-то раз, лениво помешивая чай, он вскользь заикнулся о том, что мечтал бы создать функционирующую систему жизнеобеспечения для какого-нибудь исполинского животного. Полностью полимерную. Чтобы проверить, насколько полимер превзойдет банальный формалин в сохранении органики и как долго сможет искусственно поддерживать жизнь в мёртвых органах. Сказал и забыл — безумная фантазия в его типичном репертуаре. Но у Штокхаузена в тот момент глаза блеснули таким жутким, фанатичным огнём, что даже видавшему виды Харитону стало не по себе. Вообще Захаров редко задумывался о том, кем на самом деле является этот немец. Тот уже настолько прочно врос в образ преданной тени Сеченова, что представить Михаэля отдельно было почти невозможно. Лишь иногда, как сегодняшней ночью во время их разговора, Харитону удавалось разглядеть за этой маской самостоятельную, глубокую личность. И тогда на душе у профессора становилось тепло. Штокхаузен вполне мог существовать сам по себе. Но его самоотверженная, граничащая с самосожжением работа на износ казалась Харитону чем-то противоестественным. Михаэль был поразительно, пугающе идеален во всем. Он ни с кем не конфликтовал, никогда не навязывал свои политические или этические взгляды, виртуозно умел слушать и вовремя молчать. Чуткий до дрожи, внимательный — казалось, этот немец невидимыми нитями связан со всеми сплетнями и тайнами Предприятия. Как ему это удавалось, Харитон не понимал и понимать не хотел. Но в глубине души он был рад, что именно такой человек оказался подле Димы. Хотя изначально Захаров рвал и метал, выступая против его кандидатуры. Немец, бывший враг — слишком свежи были раны войны, слишком сильны плохие ассоциации. На деле же Штокхаузен оказался на удивление тонким, начитанным и вежливым господином. Чудесный, исполнительный инструмент. Сеченов доверял ему безгранично, начисто лишенный этого казённого чувства превосходства начальника над подчиненным. Впрочем, Дима физически не умел играть во властную иерархию. В его уютном, идеализированном мире все люди делились лишь на близких друзей и ещё не знакомых товарищей. И именно поэтому Харитону приходилось постоянно, когтями и зубами, обозначать свою территорию и подчеркивать собственную значимость. Не из вредности, нет. Просто чтобы Дима, увлекшись своими великими грёзами, ненароком не забыл, на чьих плечах на самом деле держится весь его хрупкий утопический рай. Ситуацию с Михаэлем Харитону хочется назвать неоднозначной. Это можно даже сказать — некоторого рода симпатия, от которой Харитону порой до коликов в животе смешно. Многое в их отношениях на словах слухов горячо и пламенно. Дима чуть ли не плеткой каждодневно подначивает зама лизать себе ботинки. Смешно. А на деле скучно. Очень скучно. Михаэль всегда в позе подай-принеси, а космический маразматик не видит в упор полу безудержно восхищенный, полу суховатый флирт. Но от немца действительно уйма плюсов. Первый — Михаэль освободил Харитона от обязанности напоминать Диме поддерживать свою жизнь т.е принимать пищу и спать. Второй — с приходом Михаэля падение Димки в послевоенную депрессуху приостановилось, если не исчезло вовсе. Немец каким-то образом находит подходящие ключики, чтобы развлекать своего царёнка… на этом в общем-то и всё, остальное чисто рабочие моменты. Если что-то и происходит, то настолько незримо и тайно, что Харитону банально лень в этом выискивать нечто интереснее, чем поводы к незамедлительному вызову НКВД. Не его это дело и всё тут. Ладно. Частично его. Назревающий уже невесь сколько однобокий роман с его ближайшим другом — это пусть и утомительное, но забавное действо. Харитону порой очень хочется взять и подойти к Диме, сложить заговорчески локти на его столе, подпереть свой подбородок и прямо спросить — «Ты правда настолько слепой или просто прикидываешься?».       Диму пришлось ждать мучительно долго. За это время Харитон успел трижды перепроверить калибровку датчиков и до идеального, почти погребального блеска отмыть хромированные зажимы медицинского стола. Наконец внутренняя сеть глухо пискнула: Сеченов соизволил явиться в сектор. Спускался этот «волшебник» тоже с оскорбительной медлительностью. Когда свинцовая дверь наконец со свистом ушла в паз, Дима предстал перед ним во всей своей похмельной красе. Чуть ли не плечом вышиб косяк. Рубашка помята так, словно он в ней спал на вокзале, волосы стоят дыбом, под глазами — сизые тени. — Так и что? — с порога глухо засипел Дима, воинственно вскинув подбородок. — Тебе слишком скучно живётся, Харитон, раз ты так настырно лезешь в мою жизнь? — Не кипятись, Димочка, — даже не повернув головы к вошедшему, отозвался Захаров. — Я всего лишь утрирую. Сею разумное, доброе, вечное. Сеченов продолжал смотреть на него взглядом затравленного лесного зверька. Кое-как набросив на плечи белый халат, он уселся на табурет напротив стола. Поза его была скромной, почти сиротской, но Харитон слишком хорошо знал своего друга: академика сейчас буквально распирало от уязвлённого самолюбия и глухой, детской обиды. — Я не делаю ничего плохого со своими сотрудниками, — упрямо буркнул Дима, уставившись в пол. Харитон хмыкнул, его пальцы привычно и сухо запорхали по клавишам терминала: — Ах, вот оно что. Значит, бедные мальчики и девочки сами с собой всё это делают? Из чистой любви к искусству? Понимаю. Охотно верю. — Целое Предприятие бедных мальчиков и девочек! — вскипел Сеченов, подавшись вперёд. — Всех-то ты у нас жалеешь, Харитон Радионович! Сам небось тоже великий труженик, до кровавых мозолей клавиатуру стираешь? — И чего ты взбесился, Димочка? Правда глаза колет? — Ты подорвал меня ни свет ни заря в законный выходной! — Дима едва не сорвался на крик. Харитон резко замер. Медленно перевёл взгляд на Сеченова. В его потемневших глазах зажглось то самое холодное, злое пламя, которое обычно заставляло притихать целые лаборатории. Он искренне пожалел, что ввязался в эту глупую утреннюю пикировку, но промолчать теперь значило расписаться в собственной слабости. — Дима, а давай ты просто заткнёшься? — негромко, но до жути отчётливо произнёс Захаров. — Нам прямо сейчас предстоит кошку живьём хоронить. Стирать живую душу в безликую полимерную эмульсию. А ты мне тут концерты устраиваешь про тяжесть своего бытия. Что ж ты тогда припёрся сюда, если не готов к настоящей работе? Дима мгновенно сдулся. Потупил взгляд, комкая в кулаке край халата: — Потому что ты попросил. — Я попросил твоей помощи как учёного, — уже мягче, но всё так же сухо закончил Харитон, — а не комка нервов, который ко всему прочему пыхтит на всю лабораторию с абсолютно приличным уровнем децибел. — Проехали, — выдохнул Сеченов. — Запускай аппаратуру. Харитон повернулся к прозрачному герметичному резервуару. Внутри, сладко свернувшись на мягкой подстилке, спала Муся. Кошка казалась такой безмятежной, словно видела во сне бескрайние тёплые поля, а не холодные стены Академии Последствий. Захаров смотрел на её мерно поднимающийся пушистый бок, и в его голове невольно зазвучали строки Блока: И, вглядываясь в свой ночной кошмар, Строй находить в нестройном вихре чувства, Чтобы по бледным заревам искусства Узнали жизни гибельной пожар!.. — Тебе дорога в лучший мир, Муська. Прости, — очень тихо прошептал Харитон, в последний раз коснувшись пальцами мягкой шёрстки за ухом. Дима молча нажал на кнопку, подавая усыпляющий газ. — Вот и всё… Ты была чудесной кошкой. Чуть позже они присоединили к её голове датчики и переместили в другой резервуар. Смотреть на друга Харитону сейчас не хотелось. Ещё меньше хотелось смотреть на то, как угасает крошечное пушистое сознание, растворяясь в прозрачной, жадной жижи полимера. Это было сродни алхимии — превращение живого тепла в холодную, бесконечную цифровую вечность. Захаров нервно побарабанил пальцами по металлическому краю кушетки. Грудь сдавило так, словно рёбра срослись в костяной жилет. — Мне жаль, Тош, — негромко обронил Сеченов откуда-то из-за спины. — Это было необходимо, — глухо отрезал Харитон. — Наука требует жертв, Димочка, ты сам это декларируешь с трибун. Ему безумно хотелось выдать какую-нибудь красивую, пафосную эпитафию в духе античных трагедий, чтобы заглушить эту глупую человеческую слабость внутри себя, но его нейронный расширитель внезапно обозначился, принимая входящий вызов. Захаров облегчённо перевёл дыхание: — Закончи здесь без меня, пожалуйста. Мне нужно ответить. Важный звонок. Дима что-то скомканно промычал в ответ, а когда Харитон уже держался за ручку двери, вдогонку донеслось тихое: — Да, хорошо. Я всё сделаю.

И совсем уже бесстрастно, ни контраста, ни пространства не боясь, уже у края, прямо в публику ныряя, прямо в черные ряды, ощутишь спиной негибкой, что глядит тебе с улыбкой кто-то вслед.

И будет это Люцифер, носитель света, ангел утренней звезды.

      Звонил Михаэль Штокхаузен. И Харитон, пожалуй, впервые в жизни был искренне, до глубины души рад этому настырному немцу. Ему нужно было срочно переключить мозг, вырваться из липкого плена этой стерильной скорби. Стоило ему на секунду прикрыть глаза, как перед взором упрямо вставал доверчивый взгляд кошачьих глаз. Муся прожила с ним девять лет. Почти целую вечность по меркам их суматошной, исковерканной жизни. Харитон скользнул на свободную лавочку в прохладном коридоре АПо, откинулся затылком на гладкую бетонную стену и принял вызов. — Добгое утгхо, Хагхитон Радионович, — весело зазвучал в его сознании голос зама, коверкая согласные. — Я хотел показать, как тут у нас дела, и заодно связь пховегить. Удобно говохить? — И тебе доброго утра, Шток, — Захаров шумно шмыгнул носом. — Ты как никогда вовремя. Да, вещай, я слушаю. — Вгходе как я отпхавил запгос на сопряжение модулей. — Да, вижу сигнал, — Харитон прикрыл глаза, чувствуя, как по венам разливается знакомая прохлада сопряжения. — Сейчас подключусь напрямую к твоему визуальному каналу. Держись, может быть немного неприятно. — У тебя всё хогхошо? — вдруг спросил Михаэль, и в его голосе проступила неожиданная чуткость. — Голос… голос очень гхустный. — Всё в порядке, не бери в голову. Просто издержки производства. Давай, на счёт три. Раз. Два. Три. Мир вокруг Харитона покачнулся и растаял. Там, на Дальнем Востоке, уже догорал хмурый январский вечер — время близилось к семи. Сквозь глаза Михаэля — Харитон увидел узкие, полутёмные проходы нижней палубы китобойного судна. Пахло прогорклым жиром, ржавым железом, мазутом и дешёвым табаком. В полумраке кубрика мелькали засаленные, обветренные рожи местных моряков. Тусклые плафоны превращали глубокие морщины на их лицах в тёмные, суровые расселины, а сальные, цепкие взгляды делали этих людей похожими на персонажей из полузабытых Харитоном приключенческих романов Джека Лондона. Настоящие морские волки, одичавшие в ледяных водах. Захаров лично снарядил Михаэля по высшему разряду, выдав ему лучшее полярное обмундирование из запасов Предприятия. Но даже сквозь слои термобелья Штокхаузену, казалось, было холодно. Этот холод шёл откуда-то изнутри, словно у него заледенели сами кости. Немец шёл по скрипящей палубе медленно, осторожно, будто балансировал на канате, натянутом между скалами. Корабль жутко стонал под ударами волн. Позади что-то грубо крикнули матросы, но этот крик потонул в рёве океана — ни Михаэль, ни Харитон не стали вслушиваться. Накинув капюшон тяжёлой штормовки, Штокхаузен выбрался на верхнюю палубу. Железный настил покрылся тонкой коркой льда. Михаэль, чьи таланты лежали скорее в области аккуратного перекладывания бумаг, нежели в фигурном катании по обледенелому железу, едва удержался на ногах. Судорожно вцепившись пальцами в фальшборт, он шумно, с облегчением выдохнул. Небо над ними висело свинцово-серое, тяжёлое, готовое вот-вот разродиться электрическим зарядом. Огромные, тёмные волны медленно, но с какой-то неумолимой, пугающей яростью накатывали на обшивку судна, словно требуя от незваных гостей немедленно убираться прочь. Михаэль стоял у самого края бездны, чувствуя, как ледяной ветер пробирается под воротник. И при этом — никакого страха. Абсолютный, мёртвенный покой в мыслях. Харитон внутренне поразился этой отрешённости. — Слушай, Шток, а разве по технике безопасности ты не должен ходить с обвязкой? — спросил он через сеть. — Если смоет за борт в такую воду — тебя и выловить не успеют. — Mein Gott… — неожиданно по-немецки выдохнул Михаэль. — Всё никак не могу пхивыкнуть к тому, что чужие голоса звучат пхямо в моей голове. — К хорошему привыкать вообще не стоит, — хмыкнул Захаров. — А если голоса начнут давать советы по захвату мира — сразу обращайся к психиатру. Михаэль слабо, нервно рассмеялся: — Тхос есть, Хагхитон. Не пегхеживай. Немец опустил взгляд вниз, демонстрируя другу тяжёлый стальной карабин на поясе, от которого тянулся прочный синтетический фал, закреплённый на палубном леере. — Успокоил, — Харитон поймал себя на мысли, что слишком сильно переживает за этого упрямого иностранца. Чтобы скрыть эту минутную слабость, он поспешно скомандовал: — Ну-ка, глянь в море. Покажи мне эту вашу индифферентную бездну. Михаэль послушно повернул голову. Вокруг летели мириады ледяных водяных брызг, сверкающих в сумерках как алмазная пыль. Небо стремительно темнело, сливаясь с чернеющей водой. Во рту у Штокхаузена стоял отчётливый, горький вкус соли — Харитон ощутил это физически, сквозь нейроконнектор. Немцу жутко хотелось пить, но он упрямо игнорировал жажду, словно заворожённый глядя в кипящую пучину под ногами. Он просто дышал и слушал. Этот колоссальный, бездушный океан, способный в одну секунду растерзать их хлипкое судно, сейчас парадоксальным образом успокаивал его мятущийся разум. Харитон отчётливо чувствовал это через мост их сознаний. В сутулости плеч Михаэля, которая проявлялась только тогда, когда никто не видит, сквозила глубокая, застарелая надорванность. Обычная усталость человека, который слишком долго нёс чужой непосильный груз. Но вместе с этой усталостью через «Искру» тянулось и кое-что ещё — странная, острая ниточка тепла. Захаров мысленно подивился тому, насколько чисто сопрягались их имплантаты. Обычно первая «Искра» не была способна передавать ощущения в таких тонких, почти интимных подробностях. Но сейчас он чувствовал Михаэля так близко, словно сам стоял на этом обледенелом полубаке, подставив лицо солёным ветрам Тихого океана. — Ты видишь? — Прошептал Шток, наваливаясь на ограждение, так наивно, словно его ничто не способно выкинуть за борт. — Что? — Свечение какое-то, смотхи! Вдали действительно что-то светилось. Скорее блестело под последними лучами солнца. Прозвучал вой. Михаэль замер. Оба учёных вдруг поняли, что это миг они запомнят на всю жизнь. Какой же это звук… Это настоящая песня тянущаяся из самых глубин мироздания, кит завывает на низких частотах, урчит. Глубокий скрип пугает и вместе с тем сжимает каждую частичку тела заставляя слушать. Левиафан продолжает петь о чём-то важном, понятном лишь ему. Магическая песня льётся и крупно дрожит, кит словно плачет о какой-то своей непомерной боли. Серые горизонты простираются бесконечно во все стороны. Находится наедине с этим откровением невыносимо. Михаэль не может прийти в себя, продолжает вслушиваться зернистой медленной сирене. Его сердце шумно и быстро стучит. Застучали и шаги позади. Убийцы не плачут. А сколько выплакал тот бесподобный титан, по природе не умеющий петь в мажоре? У Михаэля море в бутылках с промокшими письмами, у него тоска растекается каждый вечер так же долго и раскатисто как низкий вой. Он и сам воет вместе с ним. Штокхаузен пытался не думать о том, что он сейчас неуместно раздет морально, а оголённые нервы так и просятся наружу, что здесь и сейчас ему совершенно неуютно, но Захаров отчетливо слышал странное желание немца. Ему не страшно, что корабль может перевернуться на волнах, не страшно, что толкающиеся моряки могли его сейчас растоптать, он не боялся глубины. Михаэль хотел броситься за борт. До трясучки в поджилках хотел. Лирический максимализм… Или что похуже.? Харитон не понимал этой деструкции, но прекрасно понимал злость охватывающую Штокхаузена от всей излишней жестокости происходящего. Немца медленно рвало надвое, когда кит взревел от удара гарпуна. Дёрнулось и в Харитоне что-то настолько глубокое, о чём он и подозревать не мог. Рык звучал как гром, а небо, всё больше темнеющее, способствовало жути. Оно перебирало остатки психики как ракушки детской рукой и крушило, стоило хоть немного сжаться ладошке кулаком. Кровавое пятно тускнеет в воде, а мощное тело изворачивается в последних попытках вырваться. Но они все понимают что этого не случится. Левиафану было суждено сегодня умереть.

— Без моей команды, — скажет

он, — вокруг тебя не ляжет

мгла, и медленной волною не сойдется над тобою

восхитительная тишь.

Так что где-нибудь в Лаосе

потанцуй еще на тросе

или где-нибудь в Майами

помаши ещё руками,

может, все-таки взлетишь.

41 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (4)