***
Он носит черные перчатки,
Потому что руки его выдают.
Воспоминаний бледные отпечатки
Нашли в его снах последний приют.
Март 1953 года.
Выныривать из мира собственных иллюзий всегда болезненно, но необходимо — практика показала это не раз. Прошло три года. Советский Союз замер на пике своего могущества: статьи, научные прорывы, нейросеть Сеченова, орбитальные запуски. До обещанного будущего, кажется, дотянуться рукой, и от этого размаха захватывает дух. В Е Л И Ч И Е Грохочут марши, радио захлёбывается в рапортах о победах в Холодной войне, и государство, точно хищник, вцепившийся в добычу, остервенело рвёт пролетариат, чтобы не терять статуса «первого в мире». Дерёт как дворовая сука. В извечно сыром Московском ветре среди привычного гула, вибрирует страх, незаметно таящийся среди бытовухи. Тень вождя легла на страну тяжелым, железным занавесом, через который не пробиться даже свету московских звёзд. Все мы — шестерни исполинского механизма, вынужденные вращаться вопреки трению. Михаэль стоял, опершись на перила балкона, и смотрел вниз. Приятно смотреть на Кремль, зная, что твоя родина сюда не добралась. Заканчивающаяся командировка в Москву выпала в тяжелый осадок. Ад — это не место, это процесс, и он знал его изнанку. Без Сеченова Метрополь ему не выделили. Приходилось мешаться с народом в единую текучку. Жизнь нынче в столице не ахти. В магазинах — пустота, полки выстроились в ровные, выверенные по ГОСТу, линии. Вслед за сие — очереди за по-талонным хлебом, ставшие своего рода авангардным искусством столицы. Die Kunst des Todes. Порой Штокхаузен бесцельно прогуливался, подслушивая советский быт. О, как народ, в этих самых очередях, тихонько порешептывался, надо было видеть. С оглядкой, товарищ честной народ обсуждал, в какой из розеток их слушает КГБ, в какой ЦРУ, попутно обмениваясь рецептами выживания на пустой кухне, из чего придётся. Смешно. Столица гнила изнутри, страна задыхалась от жёсткого курса. Так вот к чему всё это — его собственная миссия — забрать «похвальную бумагу» за перевыполнение плана; заслушать бесконечные лекции о светлом завтра. Нахождение среди красномордых вызвало отвращение. Тем более одному. От нервов Михаэль пристрастился жевать сигареты. Фильтр превращался в лохмотья, но закурить новую означало признать поражение перед самим собой. Предприятие 3826 старалось тянуть на себе страну, но что значат технологии перед лицом миллионов голодных ртов? Сталинский голодомор. Жмёт кнопку и народ послушно умирает. За неимением благ должности, Михаэль заселился в коммуналке. Разорванный немецким снарядом дом номер днсять на Моховой. Иль всё-таки остались блага? Центр столицы как-никак. А быть может и некоторого рода насмешка. Разрушенный нацистами дом - как-никак. Впрочем, соседи — добротные, заботливые люди, простаки делившие друг с другом краюху хлеба, хотя некоторые были при высоком чине. Председатели. Михаэль там появился, потому, что за кем-то из них постоянно приходили. Не совпадение ли случаем? Ночной стук в дверь — единственный звук, который понимали все без исключения. И самое страшное — это равнодушие, с которым учишься жить дальше, чтобы самому не стать «отработанным материалом». Увозили в тонированных жигулях, вычеркивали из списков, стирали из реальности. Это напоминало Михаэлю кое-что… Люди продолжали жить, работать и шептать на кухнях, глядя в газеты, где каждый второй отчёт о достижениях — де факто строчка в некрологе. Двухнедельную весеннюю командировку прервали досрочно. Заместитель тем же днём перенял поводья предприятия. Сталину стало видите ли плохо. Сеченова вызвали в Москву, как демона вызывают к алтарю — поздно ночью и совсем отчаявшись. Сегодня в десять утра радио оповестило страну о смерти вождя. Михаэль не спал всю ночь, с момента как Дмитрий Сергеевич отправился спасать вождя. Час назад пришло сообщение об экстренной тревоге. Терракт в Болгарии. Михаэлю было слишком непокойно для сна. Итоги операции были неизвестны, поэтому немец мог думать только о том, что уже произошло. Всё же Сталин был иконой, фундаментом, на котором стояла страна. Ему молились, из-за него же становились неврастенниками. Кто теперь понесёт ответственность за масштаб этой коллективной коммунистической перестройки? Страх перед неизвестностью был острее страха перед прошлым. Телефонный звонок прозвучал в тишине. Михаэль разогнул уставшую спину и потянулся к штатному телефону академика Сеченова: — Штокхаузен у аппагхата. Пхиёмная академика Сеченова. — Миш… — голос его звучал безбожно уставшим, — Привет. — Дмитрий Сергеевич, вы как? — Слышал новости? — вопрос прозвучал как констатация конца света. — Да. Тяжелый выдох в трубке. — Встретишь меня через два часа? — Разумеется. Что подготовить? — Ничего. Как приеду, мне нужно сразу включиться в работу. Их… Ещё не доставили? — Я ещё не узнавал. Но всё же — вам нужен отдых. — Времени нет. Связь прервалась. Михаэль так и остался с трубкой в руках, чувствуя, как внутри всё перемалывается. Нужно собраться. Переодеться. Выдавить из себя человека. Пальцы предательски дрожали, узел галстука никак не желал поддаваться.Он всегда знал, что молодость не вечна.
Но «знать» и «понимать» — это разные слова.
Он парил в свете рампы так беспечно,
О, как от аромата роз кружилась голова…
Всё, что останется в конце -
Лишь призрак тех поз.
Всё, что останется…
На перроне Маглева, Сеченов выглядел так, будто физически нёс на плечах тяжесть всего белого света. Он неловко опёрся о плечо заместителя, и Михаэль, подавив в себе порыв поддержать его более искренне, принял этот жест формально. Не смотря на все возражения, Михаэль уволок директора на покушать. В столовой душно. Люди вокруг спорили о грандиозной кончине, а они двое ужинали в молчании. Хотя, быть может они тоже спорили о Сталине, просто пока не осознавали этого… Тела Нечаевых доставили на предприятие. Михаэль смотрел на Дмитрия, чувствуя горечь его мыслей. Да чёртов Сталин, лучше бы их головы были заняты одним его необъятным пупом, чем это повисшее напряжение. Они оба понимали, что самое страшное только впереди. В закатном свете — лицо Сеченова неподвижное и серое, с уставши воспалёнными от бессонницы глазами. Ах. Эти его глаза — мутный висмут, непробиваемая стена, за которой скрывались отблески радия и глубокой, ужасной усталости. Разочарования. В них хотелось утонуть. Забыться изумрудным сном. Остановить время и перестать видеть этот мир, который вот-вот пойдет трещинами. Михаэлю хотелось, чтобы время остановилось. Сеченов, увлечённый своими мыслями, покусывал губы. На его носу краснело пятнышко натёртое влажным ветром Москвы. Штокхаузен ловил каждое движение, чувствуя, как в коленях предательски гудит от напряжения. Он неизменно молча - отодвинул чашку, пытаясь наглядеться на человека, ставшего для него и смыслом, и проклятием этой эпохи. Скоро Сеченов снова исчезнет. На сей раз в операционных Павлова. Михаэль так не хотел думать, о том, какой ужас там сейчас творится… Так не хотел уходить. Они вышли из столовой в ту тяжелую тишину, которая обычно предшествует апокалипсису. Академик резко, словно очнувшись от наваждения, шагнул к выходу, и фалды его лёгкого пальто резанули воздух. Глядя на его прямую спину, Михаэль с горьким прискорбием — и едва ли не с презрением к собственной слабости — вновь одёрнул себя. Его чувства давно переросли рамки. И это становилось всё заметнее для остальных. Но Дмитрий молчал всё упорнее. Каждый день, проведённый в фарватере Сеченова, был для него выигранным сражением, которое, впрочем, не приносило радости. Немец приподнял руку — жест почти незаметный, робкий, — желая коснуться этого плотного сукна на плече, окликнуть, предложить банальную тему для разговора. Просто произнести вслух имя, которое он так долго носит в своём сердце как заложника. Но улицы советского наукограда не прощали сантиментов. Мимо здоровались сотрудники. Рука бессильно опустилась, пальцы сжали спичечный коробок.***
Он знает сотни смыслов, он читает по глазам.
Его руки могут гораздо больше голоса сказать.
Он хочет иногда до крови в горле закричать,
Но на устах его печать…
Что остается, когда мгла
Навеки взор заволокла?
Лишь руки, что способны видеть формы и тепло.
Но они не в силах удержать на кончиках пальцев свет.
Власти над бездной нет,
власти над бездной нет.
Операция длилась шестнадцать часов. Сеченов стянул с себя влажные, пахнущие тальком и тяжелым железом перчатки; ассистентка бережно, почти благоговейно приняла окровавленный халат. Дмитрий привалился локтями к фаянсовой раковине. Вода с шумом хлестала из крана, смывая пену от едкого госпитального мыла. Лицо в зеркале явилось графитовым, тени под глазами залегли глубокими тёмными провалами. Рядом, расплывающейся тенью, возвышался Харитон. Суставы Сеченова подвывали. — Молодой человек! — Сквозь полузабытье донесся строгий, закалённый голос старшей медсестры. — Здесь стерильная зона. Покиньте помещение немедленно! Дима отстранился от раковины, тяжело повернув голову. Очертания комнаты плыли, углы кабинета сгущались в ломаные, пугающие силуэты. Он отработал две смены, проспав всего часа три. Сон навалился плитой. Ткнувшись лбом в плечо Захарова, Сеченов хмыкнул себе под нос нечто крайне недовольное. Они вдвоём побрели к выходу. Шаткие ноги едва держали его, пожалуй, находится в вертикале — заслуга исполинского терпения Захарова. До ординаторской он добрался в состоянии полусна. Рухнул на жёсткий кожаный диван, прямо в одежде, кое-как скинув туфли пяткой о пятку и сразу же поджал колени к груди. Харитон присел на край, его тяжелая фигура слегка прогнула пружины. — Ты с самого пленума ничего не ел, Дима. Давай я принесу чаю с сушками из буфета. И что-нибудь покушать. Он только что назвал пленумом экстренную тревогу, которая облетела весь мир. Дима истерично усмехнулся. Дима бросил, мать его — Сталина, чтобы примчаться спасать их детей… — Ел… кажется, — пробормотал Сеченов, утыкаясь носом в обивку. — Не надо ничего. Закрой дверь на задвижку, пожалуйста. Не хочу, чтобы опять кто-то вломился с утра пораньше. — Это ведомственная ординаторская, а не твоя личная спальня, — проворчал Захаров, но поднялся. Он бережно приподнял голову друга, подложив жёсткую холщовую подушку и набросил на его плечи колючий шерстяной плед. — Спи. Я ещё пошуршу тут, надеюсь, не помешаю. Только Дима начал погружаться в благословенную, тёплую темноту, как тишину разорвал резкий щелчок дверного замка. Механизм гермодвери сработал с знакомым шипением. — Зд… здхавствуйте! Хахлитон Радионович, я к вам по личному, неотложному вопхлосу! — Товарищ, тише. Говорите по делу и убирайтесь, — в голосе Захарова звякнула сталь. — Я восхищаюсь вами, пхофессогх! Ваши гхассчеты и гхешения так изящны и логичны! Ваши тхуды по мимикрической адаптации полимеров: просто невегхоятный вклад в науку! Дима приоткрыл один глаз. Перед ним высилась широкая спина Харитона, которая надёжной бронеплитой закрывала его от незваного гостя. — Спасибо на добром слове, правда нельзя сказать, что это только моя заслуга, — сухо ответил профессор, хотя в его тоне сквозило раздражение. — Но кто вы такой? — Иван Быков, младший научный сотхудник комплекса «Павлов», я глаботаю в кахтотеке, мечтаю попасть под ваше упхавление! Я поклонник ваших глабот! — Что ж, ваше рвение похвально, хоть и несколько настораживает, буду откровенен. Полимеры — перспективная и быстроразвивающаяся отрасль науки, но тут ведь вот какое дело, на одном рвении результата не добиться. Давайте встретимся через, скажем, месяц, посмотрим, что можно сделать. А сейчас прошу меня извинить, наука не ждёт. — Месяц?! У меня нет месяца… Вы ещё обхатите на меня своё внимание, пглофессор! Готов заключить пахи! Захаров не стал слушать. С поразительной для его комплекции быстротой он мягко, но непреклонно вытеснил восторженного юношу за порог. Дверь захлопнулась, замок щёлкнул. Дима даже не успел разглядеть лица этого Быкова — лишь запомнил лихорадочный, неестественный блеск в его глазах. — И где только берут этих фанатиков… — Харитон устало потёр переносицу. — Передай Штокхаузену, пусть перетряхнет отдел кадров. Сюда скоро с улицы начнут заходить. — Передам… — глухо отозвался Дима. Дима не мог уснуть. Окровавленные лица Нечаевых появлялись перед закрытыми веками. Он всё ещё надеялся их спасти. Он знал… Харитон выключил верхний свет, оставив лишь слабую настольную лампу, и тяжело опустился на диван. Он знал, что иного выхода нет. Уткнувшись лбом в лопатку друга, Сеченов сонно зевнул: — Хочешь, пожалуюсь Мише?.. Он того… живо по этапу отправит. Будет этот Быков коровам хвосты крутить где-нибудь под Магаданом… — Когда ты не высыпаешься, Дима, в тебе просыпается истинно номенклатурная жестокость, — тихо хмыкнул Захаров. — Нет уж, спасибо. Не плюй в колодец… Или как там. Спи давай.***
где-то меж канцелярских лавок, веранд, канавок, колонн, мозаик
ходит дух рукописных правок, позднейших вставок, божок всезнаек,
заступник взыскующих совершенства,
сторож словесных каменоломен
утешитель невозвращенца в том, что мир все еще огромен
мы бились над красотой форзаца, искали стиль, шлифовали почерк
не затем, чтобы показаться чуть могущественнее прочих,
только для утоленья жажды галактического порядка:
чтобы ужас пройти однажды, глядь — а там уже есть закладка
Официальная сводка в газете «Правда» вышла до ужаса сухой и насмешливой: «СООБЩЕНИЕ ИЗ ЦЕНТРА ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ На объекте Предприятия №3826 (комплекс имени Павлова, г. Усть-Каменогорск) пресечена попытка проникновения неизвестного лица на территорию закрытого научного блока. Благодаря оперативным и решительным действиям сотрудников охраны, преступный замысел был своевременно ликвидирован. Нарушитель задержан. Ущерба стратегическим разработкам и народному достоянию не нанесено. Ситуация на объекте полностью контролируется органами правопорядка. Призываем всех граждан к проявлению бдительности и неукоснительному соблюдению режима безопасности. Враг не пройдёт!» Подлинные оперативные отчёты, Михаэль держал в руках. Он успел перехватить лазутчиков и выставить всё в прессе как успешно выполненную операцию. Оригиналы пахли не типографской краской, а пороховой гарью и сырой кровью. На самом деле терракт не смогли предотвратить. Нет! Вы издеваетесь? Об этом никто не должен знать! Быков не стал ждать месяца. Он вернулся через три дня, пронеся под полами чей-то наградной пистолет ТТ. Где была охрана? Трагедия разыгралась в считанные минуты среди сверкающих хромом автоклавов и белых кафельных стен лабораторий. Быков стрелял методично, вычёркивал имена из списка. Первыми легли лаборанты у лабораторий исследований мозга — их кровь смешалась со слитым из пробирок полимером, образовав на полу вязкую, бурую жижу. Одна молодая исследовательница, пыталась закрыть собой шкаф с уникальными образцами; пуля со смещенным центром тяжести раздробила ей ключицу и легкое. Она умирала на глазах у забаррикадировавшихся коллег, пачкая белизну халата и задыхаясь собственной кровью, пока Быков с пустым, остекленевшим взглядом кричал что-то о «признании» и «слепоте академиков». Его взяли только в подвале, когда кончились патроны. На полу лабораторий остались лежать семь человек. Семь оборванных жизней, которые партийные газетчики хотели назвать «павшими героями науки». Вскрытие показало, что у Быкова незадолго до, началось отторжение полимера. — Пахтия тхебует ваших личных комментахиев для пхессы! — Михаэль почти швырнул под ноги Сеченова папку с гранками завтрашнего номера. — Свегхху давят, Дмитхий Сехгеевич! Они хотят видеть вашу подпись хотя бы под этой фальшивкой! — Подделай подпись. Ты умеешь, — бросил Сеченов на ходу, даже не оборачиваясь. Он стремительно шёл по коридору в окружении стайки бледного персонала, цокая каблуками. — Не до тебя сейчас. Михаэль остался стоять посреди оживленного вестибюля, медленно опуская руки. Документы в его пальцах смялись. Он чувствовал себя так, словно по нему проехался многотонный гусеничный танк. Мимо всё текли сотрудники, и немец кожей ощущал их косые, язвительные взгляды. Кто-то в стороне негромко, но отчетливо хмыкнул. Это было унизительно. Михаэль никогда не был просто чиновником. Он знал производство до последнего винтика, умел ценить кадры, его уважали в министерствах. Но для этих людей в обычных серых комбинезонах и белых халатах он оставался лишь «сеченовским жандармом», иностранцем на тёплом месте, послушным лакеем при великом уме. Никто из них не помнил, что, когда Сеченов уезжал на месяц в Москву, в прошлом году — Предприятие работало как часы — и отсутствие директора заметили только на третьей неделе благодаря ювелирной точности администрирования Штокхаузена. Они видели в нём лишь исполнителя чужой воли. Но. Но! Если бы эти советские люди обладали хоть каплей проницательности, они бы давно догадались, как именно Михаэль смотрит на своего директора. И тогда их обоих ждал бы расстрельный подвал за «моральное разложение». Это слегка скрашивали ситуацию. Немец резко развернулся, собираясь уйти к себе и запереться, как вдруг дорогу ему преградила пожилая женщина. Её руки, синие от ужаса… дрожали. Муравьёва. В глазах женщины застыл такой первобытный, глубокий страх, что Михаэль невольно остановился. — Мишенька… сынок, — тихо, сорванным голосом прошептала она, глядя на него снизу вверх. — Скажи… ты же всё знаешь. Как там моя Катенька? Мне в комендатуре ничего не говорят. Жива ли?.. Михаэль стоял, как вкопанный, чувствуя, как её слова проникают под кожу, прокручиваясь в свежей, ещё не затянувшейся ране. Зинаида наврала. Михаэль не знал. Катенька… Именно та. Именно та Катя, из боевого отряда «Аргентум», чьё тело было разорвано в чужой, жаркой Болгарии. Та Катя, которую Дмитрий Сергеевич, несмотря на все протоколы, пытался вытащить лично, своими руками, из огненного пекла, куда их бросила неумолимая судьба. Он не знал, осталась ли она жива. И боялся узнать. Сбивчивые, нечленораздельные звуки вырвались из горла Михаэля. Он не смог выдавить ни слова. Даже ту неловкую правду о своём незнании. Она застряла где-то глубоко в солнечном сплетении, давя, обжигая изнутри, словно проглоченное битое стекло. Ему захотелось срочно отвести взгляд, чтобы больше не встречаться с этими мутными, полными страха и предчувствия глазами. Отвернуть голову, чтобы не видеть, как надежда медленно, но неотвратимо умирает в морщинистом лице. Сбежать. Это был единственный выход из западни. Он рванул с места, почти споткнувшись о какой-то выступ, и его шаги гулко разнеслись по пустому коридору, точно запаздывающие залпы. Вычищенный мокрый бетон, хлорка и свежая побелка. Все эти запахи Предприятия, ещё недавно казавшиеся Михаэлю олицетворением порядка, теперь душили, вызывая рефлекторное отторжение. Воздух здесь был наэлектризован нервным напряжением, способным искрить от малейшего прикосновения. Каждый шаг, хлопок дверью, каждое слово сотрудников отдавало незримой лихорадкой, охватившей все комплексы. От низов до самых засекреченных вершин, Предприятие буквально горело. Чувство беспомощности сжимало грудь, не давая дышать. Он, привыкший к точности, контролю и рациональности, оказался в воронке иррационального хаоса, где его руки были связаны. В коридоре снова мелькнул директор, рявкая на сотрудников. Сеченов… Он был воплощением этого проклятого величия, человеком, который не мог позволить себе быть слабым. Михаэль видел его и несколько часов назад — в своем кабинете, над столом, усыпанным картами Балканского полуострова, засекреченными донесениями и медицинскими отчётами, которые обычные смертные никогда не должны были видеть. Сейчас — лицо академика было иссечено морщинами как порезами. Глаза, эти когда-то острые, как клинок, теперь затуманены. Михаэль знал, что Дмитрий Сергеевич винил себя. Всегда винил. Не просто за провал операции, а за то, что отправил их туда, что не смог предвидеть, не смог защитить. Его гений оказался бессилен. Ночью, возвращаясь в свою пустую, холодную квартиру, Михаэль представлял, как именно теперь обстоят дела в Павлове. Но быстро закончил это занятие. Ему было слишком больно думать о том, что возможно, Кати и Серёжи не стало.там, за брошенными вещами, погранцами, концами света есть глава, где нам обещали: мы сумеем пройти и это там из шуточки, что пронзала, винных пятен, блокнотов, чаек здание крохотного вокзала, где тебя кто-нибудь встречает где ты выходишь, разбитый, мятый, ни черта не скопивший вживе и цитата с другой цитатой — друзья, которых мы заслужили - обнимают тебя, зануду, буквоеда, раба архива и уводят тебя отсюда, где все так безнадёжно криво
Он заварил себе крепкого китайского чая — его способ имитации успокоительного. Начать приём транквилизаторов, он всё откладывал. Сел за кухонный стол, подмяв под себя ноги в пижамных штанах, пытаясь сосредоточиться на отчёте по энергоэффективности, но цифры расплывались, превращаясь в бесформенные кляксы на бумаге. В голове стучал ритм похоронного звона. Он отчаянно пытался не думать, что всё трещит. Всё сыпется. Государство, Предприятие, его собственное нелепое существование рядом с человеком, до которого он никогда не сможет дотянуться. Он закрыл глаза, уложил кудрявую голову на сложенные перед собой руки. Михаэль не хотел думать.где придурки не держат отступ, где никто не читает между,
где венчают такое скотство, что изъяло саму надежду,
всё на очень плохой бумаге, ни эпиграфа, ни подсказки
всё руины, дороги, флаги и слои типографской краски
***
Май.
Прости мне мою нелюбовь и мою грязь
Я честно не знаю, куда вести нас
— Дима… Я не могу. Блять. Всё. Я не могу, чёрт возьми. Профессор Захаров снял очки, отложил их подальше на стол и устало растёр глаза кулаками. — Тош. Пожалуйста… Всем сейчас нелегко… Страна встряхнулась. — Дима! Я не «все». Я не все, понимаешь? Я не могу быть просто частью этого общего фона! — Понимаю. — Дима поджал губы, а потом раскинул руки в робком, почти неуверенном жесте. — Ладно, иди сюда. Пойдем, я отвезу тебя домой. — Тебя Михаэль, наверное, ждёт. Он же всегда ждёт. Глядя в уставшие глаза друга, в которых мерцали полопавшиеся сосуды, Дима не смог ответить ничего иного, кроме как отмахнуться простеньким ответом: — Не переживай, в следующий раз дождётся. Харитон оторвал своё тяжелое тело от кушетки. Свесив голову, он слепо шагнул к академику. Их объятие было коротким, но в нём чувствовалась вся тяжесть прощания. Прощания с той привычной реальностью, что таяла на глазах. Они вышли из комплекса Павлова, сели в служебный автомобиль и отправились к АПо. Эти действия повторялись уже столько раз, что стали ритуалом. Харитон меланхолично смотрел в окно на пролетающие мимо огни Предприятия. — Дим. Я серьёзно. Не… Не могу сказать тебе всей правды, всех причин, но мне нужно уехать. Сеченов прикусил губу. — Как скоро? — «Восход» приживётся у Серёги, вот увидишь. Там дело за малым будет… Понимаешь… Я бы… Я бы хотел уехать завтра. Или даже сегодня утром. Право слово, я так больше не вынесу. Я не могу больше терять своих детей. Я устал. — Почему… Ну почему ты решил уехать именно сейчас? — Дим. Я не решил, мне просто нужно уехать. — Хорошо… Я… я услышал тебя. — Дима тяжело выдохнул. — Надеюсь, что-нибудь придумаем. Справимся. А… А ты езжай, Тош, езжай… Только связь держи, договорились? — Договорились, как же иначе. Харитон лукавил, Дима чувствовал это. Но ничего не мог сделать. Машина остановилась у скал, на краю ущелья, где чернела Лазурь. Учёные вышли. Они оба, стоя на старых, покрытых мхом камнях, наблюдали, как небо постепенно темнеет, проступают первые, колкие звезды. Лёгкий ветер пробегал по поверхности озера, создавая мягкие, почти невидимые волны. Тихий трёкот лягушек, случайный шорох веток — природный шум, словно сознательно пытался отвлечь их от тяжелой ноши недосказанности, от гнетущей тишины между ними.Свернул на пути не туда в который раз
Ошибка — тут зря, ошибка — тут глупо
Ошибка — два, ошибка — грубо
Закурили. Дым медленно растворялся в прохладном воздухе. Харитон подавился, прокашлялся. Сеченов тоскливо всматривался в его лицо, пытаясь разглядеть в заплаканных глазах друга ответ на невысказанные вопросы. Захаров никогда не бежал от проблем, всегда выносил удары судьбы с легкостью и присущим ему упрямством, стойкостью настоящего советского мужика. Но что-то явно изменилось. Случилось что-то, о чём Сеченов не знал. Переломилось. — Спасибо, Дим. — Хрипит Харитон, хлопнув Сеченова по плечу. Дима не знал, что и сказать в ответ. Просто кивнул. Увёл взгляд. Толстые, словно ватные, облака медленно двигались по небу, и лишь кое-где сквозь них пробивалось отражение луны, ложась клочками — проблесками серебра — на поверхность глади воды. Он всё ещё не осознал случившегося. — И ещё… — добавил Харитон нерешительно, почти шепотом. — Лучше не жди меня. Оба замерли на мгновение. Темнота ночи окутала их плотнее, словно погребальный саван. — Всё настолько серьёзно? — удивительно спокойно спросил Дима, в очередной раз поднимая сигарету ко рту. Секунды тянулись, каждая из них казалась вечностью. Губы Сеченова подрагивали.Ошибка — слово, ошибка — шаг
Ошибка — текст, ошибка — два
Ошибка — вопрос, ошибка — ответ
— К сожалению, есть вещи, которые нам, простым смертным, неподвластны. Я… Очень ценю тебя, Дима. Ты открыл мне дорогу в лучшую жизнь, в науку, и всегда был рядом. Я благодарен за каждый день, когда мы были бок о бок, за каждый спор, за каждую победу. Но настали тяжёлые времена. Всему когда-нибудь приходит конец. То, что случилось, поверь, связано только со мной. И только мне… это решать.Решения нет, решения нет.
Время, для Димы, сначала сильно замедлилось, а после — тревожно замерло. Он знал, что Захаров может говорить благодарственные речи, только если заучит. Это означало только то, что он вынашивал этот диалог минимум несколько дней. А может недель. Он глубоко затянулся, бросил окурок на влажную землю, где тот шипел, умирая. В голове вертелись слова признательности, слова отчаяния, которые не выпускал наружу ком, застрявший в глотке. Сеченов качнулся вбок и смял Захарова отчаянным объятием.Ошибка — удар, следствие — смерть
Статус — дурак, вина — человек
Ошибка — совет, ошибка — доверие
Решения нет, статус — потеряно
Ошибка — пас, следствие — боль
Имя — шанс, количество — ноль
В голове тесно от усталости и невыносимого предчувствия. Сеченов паркуется у парадного входа в штаб-квартиру Предприятия. Вываливается из автомобиля, вымученно хлопнув дверью. Снова хочется курить, до боли в лёгких. Раскрыв пачку, академик с прискорбием встречает пустоту. Смяв её в ладони, он толкает пустой картон в карман пальто и угрюмо шагает к дверям. Слова Захарова повторялись в мыслях раз за разом, обрывками старой пластинки. Дима всё ещё искал в памяти тот роковой момент, когда же он упустил Тошу из виду, когда же сломалось что-то в его друге. Когда он недоглядел приближающийся крах? Что произошло? Окутанный со всех сторон липким, удушающим страхом, Дима и не заметил, что, оказывается, был не один всё это время. На крыльце башни, освещённый тусклым фонарём, стоял силуэт. — Дмитрий Сергеевич! Выглядите особенно грустным, что-то случилось?Выбор — ложь, длительность — годы
Следствие — боль, гибель плода
Оглянувшись по сторонам, Михаэль робко шагнул навстречу. В его голосе сквозила искренняя, неприкрытая тревога. Дима улыбнулся ему. Улыбкой измученного человека, которому уже нечего терять. — Мне бы самому знать ответ, Миш. А у тебя? Время позднее. Зачем не спишь? — Вы правы — время позднее. Я ждал Вашего возвращения, чтобы удостовериться, что всё в порядке. На Предприятии, и… — И ты стоял на улице, — Дима оттянул рукав, чтобы взглянуть на часы, и ужаснулся. — Час с лишним? На ветру? Немец смущенно отводит лицо в сторону, его уши заметно краснеют. — Я и не заметил, если честно. — Не замёрз? — Сеченов протянул раскрытую ладонь, жест был невольным, но искренним. Михаэль растерянно глянул ему в глаза, с читаемым вопросом, и робко высунул руку из кармана, будто для формального рукопожатия. На нём не было перчаток. — Нет. Сжав теплую ладонь немца, Дима нерешительно, едва ощутимо погладил её большим пальцем. — Верю… Если не торопишься, постоим покурим? Михаэль забавно округлил глаза, растерявшись ещё больше, и покраснел до корней волос. Кивнул. Замешкался, роясь левой рукой в правом кармане. Дима усмехнулся. Из его мягкой хватки немец и не планировал вырываться. Беспокойство не решает проблем будущего, но забирает покой у настоящего. Он всё ещё ничего не осознал. Тело двигалось на адреналине. Мозг слабо ворочался. Дима тяжко вздохнул, окидывая взглядом заместителя с головы до ног. Слабенькая, кривенькая улыбка появилась на лицах у обоих. Единственное, что могло хоть как-то успокоить Сеченова, так это держать вот так своего заместителя, ловить его смущённые жесты, беглые взгляды. Всяко лучше чем захлёбываться в бесконечных любовных словах, которые нельзя озвучить. Всюду бушевала смерть и разруха… Но только не в нежных, ореховых глазах напротив. Дима пришел в себя, отпуская руку Михаэля. — Угостишь? — Конечно. Только, мне кажется, Вы м-много курите в последнее время, Дмитрий Сергеевич. Дима невесело хмыкнул, поджигая предложенную сигарету. — С тем, что творится… это ещё мало. Это всё немыслимо. — Может, я всё-таки могу Вам чем-то помочь? — Михаэль тоже закурил, неотрывно сохраняя зрительный контакт, полный участия и скрытого беспокойства. — Думаю, теперь это будет вынужденная мера… Придётся сорвать Вову с Байконура, чтобы руководил здесь, в оперативном порядке. — Я напишу ему утром депешу. — Спасибо, Миш… — Дима тяжко выдыхает дым. Сигареты зама тяжелее, крепче, и никотин быстрее проникает в уставший мозг. Ноги становятся ватными. — Как ты тут? Нормально всё? — Справляемся, Дмитрий Сергеевич. Держать удар — наша обязанность. Об обратном говорили тёмные, глубокие круги под глазами его Михаэля, свидетельствующие о бессонных ночах и нервном напряжении. — Я горжусь тобой, Миш. И очень благодарен. Если бы не ты… — Проводя ладонью по лицу, Дима замученно вздыхает. — Не будем о грустном. Я совсем потерял счет времени. Сколько меня не было то?Имя — любовь, объём — измерено
Выбор — мой, статус — потеряно
Имя — боль, длительность временна
— Почти две недели. Академик скривился, как от удара. — Мда… Но ничего страшного. Серёжку поднимем, обязательно. И всё хорошо будет. Да, Миш? Мы справимся? — Конечно, Дмитрий Сергеевич. Это просто такой период…Имя — боль, длительность временна
***
Воздуха! Воздуха!
Самую малость бы! Самую-самую.
Хочешь, уедем куда-нибудь
заново,
замертво,
за море?
Богово — богу, а женское — женщине, сказано, воздано!
Ты — покорённый. Ты — непокорный.
С мая по сентябрь Предприятие №3826, безупречно отлаженный механизм, погрузилось в липкий, вязкий кошмар. Хаос грозил похоронить под собой всё, что было создано титаническим трудом. Каждый день приносил новые испытания, новые доклады, новые требования, сваливаясь на Сеченова, обломками рушащегося здания. Политическое давление стало невыносимым. С переворотом власти Хрущёв и его окружения, аппарат партии, затаивший дыхание после ухода Хозяина, начал действовать с утроенной энергией, пытаясь заполнить образовавшуюся пустоту. Предприятие, как один из флагманов советской науки и обороны, оказалось под Дамокловым мечом. Заседания в Москве сменяли одно за другим, вытягивая из Димы последние силы. Его вызывали в Кремль регулярно. На допрос, а не на посиделки в Метрополе, как раньше — и каждый раз Сеченов чувствовал, как воздух вокруг сгущается от неприкрытой угрозы. Самый памятный из этих разговоров состоялся в июле после расстрела Берии. Кабинет. Восседали члены ЦК КПСС и Совет министров. Затяжной разговор начался со слов Булганина, ощущался особенно отвратно. Они говорили о смертях, как о бездомных котятах. Холод мраморных стен проникал до костей. Позже присоединился Георгий Максимилианович - отсидеться в сторонке. Потом опять говорил Хрущёв тяжеловесный, с непроницаемым лицом, без обвиняков перешел к делу, от которого кровь стыла в жилах. Ради Сеченова устроили целый партсъезд... — Дмитрий Сергеевич, — голос глухой, но каждое слово весило тонну, — Полит.обстановка требует от нас решительных действий. Курс экономики с тяжелой промышленности перешёл на легкую и производство товаров народного потребления. И всё ради вас. Но партии это не понравилось. Мир стоит на пороге новой эры, и мы обязаны быть в авангарде мира. Холодная война не просто гонка вооружений. Это борьба за будущее человечества. И будущее это будет социалистическим. Без всяких компромиссов. Сеченов слушал, чувствуя, как внутри всё сжимается. Взгляд Маленкова, такой же жалкий как у него самого добивал. Никита же ловил каждое направление его глаз. Цепкий и пронизывающий, не давал отвлечься. Рядом сидели другие члены партийного аппарата, спичрайтеры, говорливые, непроницаемые изваяния. Они все просто пришли посмотреть на него. — Наше превосходство в космосе, в освоении атома, в кибернетике — неоспоримо. — Вдруг подхватил Шуйский, — Но, сами понимаете, нам нужен решающий аргумент. То, что позволит Западу и их заокеанским покровителям осознать всю тщетность сопротивления. Это наш исторический долг. Начался балаган. Хрущев подался вперед, его глаза сузились в щели: — Проект «Атомное сердце». Я полагаю, вы понимаете, о чём идёт речь, товарищ академик? Лаврентий многое нам оставил об этом проекте. Звучало ехидно. Нал ним глумились. Все они — просто развлекали себя этим разговором. «Атомное сердце»… Название, придуманное ещё в НИИ Мозга, лишь гипотетическая концепция. Идея, от которой сам Дима в своё время отшатнулся, как от чудовища. Идея оружия способного накрыть целые регионы, дезориентировать, парализовать, подчинить волю, нанося ужасный ущерб. Оружие абсолютного контроля. Оружие, способное лишить любой человека свободы. Но есть ли смысл в человеке — без самого человека? — Этот проект должен обеспечить нам полное доминирование в Европе, а затем и над Западом. Мы не можем позволить себе промедления, Дмитрий Сергеевич. Страна смотрит на вас. Партия верит в вас. И надеется, что вы не подведете. Последствия для тех, кто не справится с возложенной на него миссией… сами понимаете. В текущих условиях, любое отклонение будет расценено как саботаж. Сеченов сжал руки под столом, до боли в костяшках. В голове метались мысли: откровенный шантаж, прямая угроза. Отказаться — значит подписать приговор Предприятию, себе, всем близким. Но согласиться — значит обречь себя на выпуск в свет чудовища, которое извратит само понятие свободы, поработит целые народы во имя чужой воли. Его наука, его гений, его жизнь, посвящённая прогрессу и развитию, теперь должны были стать инструментом для самой бесчеловечной из форм диктатуры. При Сталине он мог тянуть и увиливать, по старой дружбе ворчливый Джугашвили прощал ему застой. — Товарищи, — голос Димы прозвучал удивительно ровно, без дрожи, словно он говорил о погоде, — Предприятие 3826 всегда выполняло и будет выполнять поставленные партией задачи. Мы… примем необходимые меры для ускорения работ по проекту «Атомное сердце» и обязуемся предоставить первые результаты к установленному сроку. Сеченов видел легкую, едва заметную усмешку на лице нового первого секретаря центрального комитета. Он добился своего. Дима продал свою душу, свой талант. И он знал, что пути назад не будет. Возвращение из Москвы знаменовало окончание пытки. Долгая дорога в душном, пахнущем лаком, табаком и угольной гарью вагоне казалась бесконечной. Это был не Маглев, а нечто несостоятельное и ужасное. В противном состоянии академика — даже этот казённый ужас оказался благославлением. На время пути Дмитрий позволил себе хотябы немного передохнуть. Целое купе предоставленное одному ему, как бы закрывало куполом от целого мира. За окном монотонно проносились серые, выцветшие пейзажи советской равнины: призрачные, очерченные туманом перелески, пустые платформы полустанков, омытые холодными дождями поля. Каждый километр пути лишь глубже заколачивал Диму в сухую, пыльную пропасть внутри самого себя. Он чувствовал себя не просто опустошённым — растоптанным, изнасилованным и осквернённым тем чиновничьем голодом, с которой на него смотрели в министерских кабинетах. Холодные, засаленные взгляды кремлёвских политиканов, видевших в его гении лишь удобный инструмент для удержания своих кресел, преследовали его под стук колёс.Стены расходятся, звёзды, врываются в комнату.
В загнанном мире кто-то рождается, что-то предвидится.
Где-то законы,
запреты,
заставы,
заносы,
правительства
Врут очевидцы. Сонно глядят океаны застывшие.
Когда Сеченов наконец переступил порог своей квартиры, его прорвало. Запертая дверь отсекла всё связанное с работой, долгом, совестью и в тишине комнат наружу хлынула вся та невысказанная, удушливая ярость, смешанная с презрением к собственной слабости. Горло сдавило горькой, жгучей желчью из пустого желудка. Первым на паркет полетел тяжёлый хрустальный графин — подарок к юбилею Академии наук. Хрусталь разлетелся со звоном, похожим на девичий всхлип, усеяв пол тысячами острых, сверкающих искр. Вслед за ним с полок полетели книги; корешки трещали, плотные страницы с шорохом мялись у его ног. Дмитрий шатался. Трясся с головы до ног. Его дёргали из стороны в сторону. Его руки — чуткие, способные творить чудеса теперь лишь бессильно сжимались в кулаки и создавали деструкцию. Он бил по лакированному столу, по глухим стенам, круша всё, к чему мог дотянуться. Дорогие фарфоровые вазы, фотографии коллег в строгих рамках, да даже маленький глобус — всё превращалось в обломки, в бессмысленную пыль. Он громил собственную жизнь в немой истерике, завывая раненым зверем, пока колени не подогнулись. Сеченов рухнул прямо на осколки, тяжело, со свистом дыша. Крик застрял в груди, разрывая лёгкие, а слёзы медленно текли по лицу, смешиваясь с серой комнатной пылью. Сейчас он остался один. Совершенно один в той грандиозной утопии, в своей мечте которую так упрямо помогал возводить и которая теперь стала удушливой клеткой. Не на западе скрывался враг. Не в форме госдепа вражественных странах. Враг таился в комплексе Нептун. Некогда его гордость, превратился в анатомический полигон разочарований. Исследования на «испытуемых» — добровольцах и тех, чьё согласие Родина посчитала делом решённым, — приносили лишь новые отчёты о смертях. Кого-то просто приводили на убой. Нервная система человека отчаянно противилась новым полимерным имплантам. Раньше, в квартал погибал один испытуемый из десяти. Партия приказала отменить эксперименты на животных. Вместо обещанных эволюционных высот подопытные прямо на операционных столах заходились в жутких судорогах, теряли рассудок, превращаясь в бесформенную биомассу. Мозг смешивался с полимером и умирал. Его гений больше не создавал — он только калечил. Партия, привыкшая к ежесекундному триумфу для передовиц «Правды», начала медленно перекрывать Предприятию кислород. Поток финансирования иссякал. Каждое исследование, каждый латунный винтик приходилось выбивать в Москве с боем, выслушивая безжалостное: «Нет ощутимого результата — нет денег. Стране нужны победы, Дмитрий Сергеевич, а не ваши бесконечные философские эксперименты». Дима привык думать, что он родился в рубашке. Что он никогда не соскользнет с каната. Что его всегда подхватят. Что Захаров вечен, что его циничная, грубая фигура всегда будет маячить где-то за левым плечом. Что у него всегда будет щит и меч. Но Аргентум потерял двух ценнейших бойцов. Его… Его Серёжа… Сеченов отогнал мысли. Нечаевы выживут. Острая, почти физическая потребность в потерянных близких душила Диму. Но ему не к кому было обратиться. Сейчас, все директора Предприятия тонули в рабочих работах и бесконечных проблемах. Нытик Сеченов им явно будет палкой в колеса. Тем более, Михаэлю — и без него, отдувающемуся за целую дюжину.Охай, бесстрашный!
Падай, наивный!
Смейся, бесстыжий!
Пусть эти сумерки станут проклятием или ошибкою.
Бейся в руках моих каждым изгибом и каждою жилкою.
Радостно всхлипывай,
плачь и выскальзывай,
жалуйся.
Хочешь — уедем? Сегодня?
Завтра?
Пожалуйста.
***
Октябрь.
Осенние ночи на Кавказе были холодными, длинными, Дима за весь десяток лет не привык. Сидя за своим огромным красным столом в полумраке пустого кабинета, Сеченов пытался писать письмо. Его пальцы, затянутые в белые перчатки, дрожали, чернила то и дело расплывались на тонкой бумаге уродливыми кляксами. Рядом стояла почти пустая бутылка горькой водки, привезённой когда-то из Тбилиси. Справки через внутренние службы безопасности не давали ничего — разведка молчала. Рычаги государственного аппарата ничего существенного не давали. Сеченов подумывал сдать партбилет. Лишь спустя долгие недели пришёл расплывчатый, покрытый ведомственной пылью след: пограничный патруль зафиксировал человека с похожими антропометрическими данными, переходившего границу с Польшей. Призрачный адрес в захолустном городке стал последней ниточкой. «Тош…» «Почему ты ушёл? Что случилось, что заставило тебя бросить всё? Я не могу смириться с этим, Харитон, не могу принять твоего решения…» Он писал, пачкая бумагу своей растерянностью и слабостью, а не буквами. Жаловался на то, как Предприятие задыхается без их идеального, колючего дуэта. Как за ним скучают Филатова, Сахарова и остальные брошенные ассистенты, обливаясь слезами. Сдерживался, чтобы не расписать о том, как безумно скучает сам, о провалах в Нептуне, об убитых подопытных, о Серёже, который так и не открыл глаза, и о Кате… чья безвременная гибель лежала на его совести несмываемым пятном. Всё это выдавала кривая каллиграфия. «Тош. Я каждый день смотрю на твой пустой кабинет, на твоё рабочее место в лаборатории, и мне кажется, что я потерял часть себя». «Знаю, ты всегда презирал эту мою сентиментальность и не любил писать письма, но дай мне знак. Хоть какой-то. Жив ли ты? Наш дом горит. Мне мерещится худшее, и это медленно сводит с ума. Я не знаю, дойдёт ли письмо — этот адрес может оказаться ошибкой канцелярии. Но всё равно я верю, что когда-нибудь ты его прочитаешь». Дима припал к горлышку бутылки, чувствуя, как обжигающая, невкусная водка дерёт горло. Слёз не было — они будто выгорели. Осталась колкая пустота. Густым чернильным пятном он судорожно замазал несколько строк, где слишком откровенно писал об угрозах со стороны Политбюро. Тщательно запечатал конверт, надеясь на чудо. В эту минуту он не был академиком, гением всея союза. Он был просто слабым, надломленным человеком. Воздух в кабинете казался неподвижным и тяжёлым, как застоявшаяся вода на дне колодца. Сеченов всё сидел в темноте, не решаясь подняться. В его руках слабо поблёскивал золотом «Щебетарь». Он нажал на кнопку воспроизведения, и тишину кабинета разорвали призраки прошлого. — «Ха! Вот егоза! Но вот с роботами и правда загвоздка. Зачем так противиться прогрессу?» — голос Серёжи, полный того простого, солнечного тепла, которого Дима был лишён всю жизнь, ударил наотмашь. А следом зазвучал тихий, мягкий смех Кати: — «Ну ты хоть не хмурься. Давай жить сегодняшним днём, Серёж. Мало ли впереди проблем? Всё решим». Дмитрий судорожно вздохнул, сжимая Щебетарь непослушными пальцами. Катенька… Серёжа… Его названый сын, его опора теперь лежал безмолвным куском плоти под присмотром бездушных автоматонов. Дима включил другой щебетарь. — «…Дима! Какой прекрасный вечер, какое представление! Да! Выпьем же за «Восход», наука ещё никогда не была так близка к триумфу…» — голос Харитона. Громкий, уверенный, торжествующий. Голос человека, который всегда знал ответы на все вопросы. И который просто растворился в небытии, оставив Диму разгребать руины их общей мечты. Он прикрыл глаза. В памяти завертелись обрывки воспоминаний: как Харитон шутливо ставил ему подножки в коридорах общаги, как они спорили до хрипоты над чертежами первых роботов, как по-стариковски подшучивали над молодняком. Сейчас в кабинете стояла такая гробовая тишина, что звон в ушах оглушал. А следом за Харитоном в сознание скользнуло другое воспоминание. Не звук, не голос — тактильное ощущение бережного, робкого тепла, которое всегда приносил с собой Михаэль. Михаэль.Вот и глаза твои.
Жалкие,
долгие
и сумасшедшие.
Чёртовы горы уставились в небо тёмными бивнями.
Только люби меня!
Слышишь, люби меня!
Где он сейчас? Дома ли? О чём думает его бедная кудрявая голова этой холодной ночью? Сеченов откинулся на спинку кресла, подставив лицо мертвенному свету луны. Три года Дима, проявив малодушие, трусливо молчал. Сбегал в работу, отгораживался приказами, делал вид, что ничего не произошло. Что между ними никогда ничего не было. Никогда. Ничего. А Михаэль терпел, преданно стоял за его правым плечом, каждый раз подставляя сердце под его бесчеловечный холод и страх. Сейчас он чувствовал себя как никогда ничтожным. Он отдал бы все свои патенты, всё влияние, лишь бы вернутся назад и всё изменить. Дмитрий снова нажал на кнопку. — «…думаю, нам следует снова выехать заграницу. Побаловать…» — его собственный, ровный, уверенный голос из прошлого. Запись была сделана буквально за неделю до той проклятой Болгарской трагедии, когда он обещал немцу поездку на юга. Дима медленно опустил голову на холодную поверхность стола. Он был окружён великими машинами, абсолютной властью и бескрайней, удушающей пустотой. Её хотелось занять хоть чем то. Ветер гулял между исполинскими пилонами Парка Славы, со свистом срезая последние, багровые листья с клёнов. Вочики дворники с тихим, монотонным жужжанием сновали по дорожкам, их лысые головы тускло поблёскивали в наплывающих сумерках. Шуршание листьев раздражало. Сеченов уже сотый раз пожалел, что выбрался из КБ. Он устроил своё пьяное тело на длинной скамье из холодного белого мрамора. Ночь поздняя, вряд-ли кто-то пройдет и увидит его в таком разбитом состоянии. Он пытался держать спину прямо — так, как подобает академику Сеченову, чья гранитная статуя высилась всего в нескольких километрах отсюда в Семипалатинске, устремив слепой каменный взор к звёздам. Но тело не слушалось. Он поджал ноги и обнял свои колени. Желудок жгло отупляющим жаром, а голова казалась хрупким стеклянным сосудом, готовым лопнуть от любого резкого звука. Мир вокруг распадался на раздражающие, кричащие детали. Он старался абстрагироваться. Слишком громко шуршали сухие листья. Слишком резко пах отсыревший бетон. Свет прожекторов, подсвечивающих монументальные стеллы, казался невыносимо белым, режущим сетчатку до слёз. Дмитрий зажмурился. Сжал пальцы. Его сознание растекалось по площади. Ему хотелось сорваться и сбежать за тяжелые двери своей квартиры, спрятаться, выброситься в темноту, но не мог. Чувство стыда, вины, беззащитности и слабости вынуждали греть свой погост лихорадочным жаром. Он был обнажённым перед враждебной пустотой и считал это достойным наказанием за всё то, что совершил. Диму вполне устраивало это самоистязание. Звук винтов в корпусе ближайшего робота. Шаги. Дмитрий замер. Шаги тихие. Размеренные, с едва заметным, хорошо знакомым шарканьем левой подошвы — деталь, которую его мозг, вечно фиксирующий паттерны и структуры, выделил из сотен других за эти годы. Штокхаузен, заметив его, стал совсем тихим. Подошёл бесшумно, словно тень, отделившаяся от мраморных пилонов. На нём было длинное тёмное пальто из тяжёлой шерсти, воротник поднят, защищая шею от пронзительного ветра. На Диме не было ничего кроме слоёв запекшейсч крови. Лицо в неверном свете прожекторов казалось восковой маской, и лишь янтарные глаза жутко блестели. Михаэль не стал разыгрывать комедию. Он не поздоровался официально, не щёлкнул каблуками. Наедине, в этой выстуженной тишине его голос прозвучал для академика битым дублем. — Дмитрий Сергеевич… Вы замёрзнете. Сегодня очень холодный ветер.Знаешь, люби меня!
Чтоб — навсегда! Чтоб отсюда — до гибели! Вот оно! Вот оно…
Мы никогда, никогда не расстанемся
Воздуха! Воздуха!
Сеченов не шевельнулся. Он упрямо смотрел перед собой, затем вдаль, на жужжащего дрона, силясь скоординировать дыхание, чтобы голос не выдал его пьяного, жалкого состояния. Он должен быть монолитом. Он должен быть… — Я в порядке, Михаэль, — слова давались с трудом, они казались слишком тяжёлыми, неповоротливыми, — Просто… дышу воздухом перед сном. Иди к себе. Во рту пересохло. — Вы сильно пьяны, Дмитрий Сергеевич, — Штокхаузен мягко, но решительно проигнорировал приказ. Он сделал шаг ближе, и Сеченов физически ощутил исходящее от него тепло, смешанное с вьевшимся запахом его тяжёлых духов, — И вы сидите здесь без пальто, в одной рубашке. Позвольте, я… Михаэль слитным движением скинул пальто и в ту же секунду Диму накрыл запах Чёрной Флорены. Если бы не все его ошибки… Он не мог находится рядом с Михаэлем, зная, что из-за него рушится сам небосвод. Он был недостоин любого тепла. — Не надо, — резко оборвал его Дима, инстинктивно втянув голову в плечи. Он скинул пальто на спинку скамьи. Любое прикосновение сейчас, любое сокращение дистанции воспринималось его перегруженным мозгом как прямая физическая угроза. Ему казалось, что если Михаэль коснётся его, вселенная сожмется в чёрную дыру. Штокхаузен помедлил, а затем медленно опустился на край скамьи. Он сел не слишком близко, соблюдая ту самую невидимую границу, которую они упрямо выстраивали последние три года. Дима не мог смотреть на него. Он столько должен был ему… Столько слов и заботы, столько взаимности и любви. Три года они играли в работу. Писали отчёты, принимали делегации, строили комплексы, делая вид, что между ними никогда не было тех страшных признаний, тех слёз и той запретной нежности. Михаэль слишком хорошо его чувствовал. Он знал, что Сеченов боится. Сеченов знал, что никогда не сможет дать в ответ столько же. Он знал, что Михаэль заслуживает целого мира. — Мы не говорили… Мы, в целом, редко говорим не по работе, — тихо произнёс немец, глядя на свои руки в кожаных перчатках. — В общем… Вы бегаете от меня, Дмитрий Сергеевич. Прячетесь. Но я ведь вижу… я чувствую, как вам невыносимо тяжело. — Михаэль, прекрати, — прошептал Дима. Его глаза лихорадочно блестели, он сжался сильнее и уставился на свои колени, чувствуя, как внутри нарастает липкая, удушливая паника. Он не умел выражать эти сложные, запутанные человеческие эмоции. Они казались ему системной ошибкой, сбоем в идеально настроенном алгоритме его разума. — Сейчас не время. Не здесь. — А когда будет время? — в голосе немца впервые проступила глухая, выстраданная обида. — Когда Предприятие окончательно отберёт у вас Партия? Или когда вы сами сгорите? Дмитрий Сергеевич… доверьтесь мне. Снова. Штокхаузен повернулся к нему всем телом. Его лицо смягчилось, маска холодного администратора сползла, обнажая ту самую отчаянную, собачью преданность, которую Сеченов так боялся и в которой так отчаянно нуждался. — Я знаю всё, — продолжал Михаэль, и его рука в тёмной коже медленно, бережно потянулась к плечу Дмитрия. — Я знал, что вы будете здесь. Знаю про ваши ночные кошмары. Про письма, которые вы сжигаете в пепельнице. Позвольте мне помочь вам. Вам не нужно нести этот колоссальный груз в одиночку. Обопритесь на меня. Позвольте мне вынести это всё за вас. Просто… примите хотябы пальто. Пожалуйста. Вы правда простудитесь. Для обычного человека это было бы спасением — тёплые объятия близкого, готового разделить любую беду. Но для Сеченова в его нынешнем состоянии это стало последней каплей. Слова Михаэля, его близость, его любовный взгляд — всё слилось в один невыносимый, оглушительный сенсорный взрыв. Пахло слишком сильно. Светило слишком ярко. Воздух казался слишком горячим, несмотря на собачий холод. Мышцы Дмитрия судорожно сжались, в ушах завыла сирена, перекрывая реальные звуки ночи. Психологический тупик. Его запертый в своей строгости разум закричал от ужаса перед этой эмоциональной близостью, которую он не мог переварить. — Оставь меня! — Сеченов резко отпрянул назад, едва не перекинувшись через подлокотник. Его лицо исказилось от панической гримасы, глаза округлились, став совершенно безумными, дикими. Михаэль испуганно замер. Его губы тронула печальная полуулыбка, — Дмитрий Сергеевич… — Молчи. Прекрати это. — Дима тяжело, прерывисто задышал, прижав руки к своей голове, словно пытался удержать разлетающиеся мысли. Его трясло так сильно, что зубы стучали. — Вы все… все лезете ко мне! Пытаетесь что-то выудить… Я не хочу этого! Я не могу! Оставь меня в покое! Он резко, неуклюже поднялся на ноги. Из-за неприличного количества выпитого, алкоголь мгновенно ударил в голову, координация подвела — Сеченов покачнулся, едва не зацепив коленом мраморный угол скамьи. Но сдерживать себя он больше не мог. Паника, гнев и откровенный бред гнали его прочь из этого парка. Не разбирая дороги, спотыкаясь о гранитные стыки и багровые ковры осени, великий академик бросился бежать в темноту. Его величественная, львиная поступь исчезла — теперь он бежал нелепо, согнувшись, растерянный и глубоко больной ребёнок, спасающийся от собственного спасителя. Михаэль так и остался сидеть на скамье. Его руки медленно опустилась на колени. Он смотрел вслед убегающему директору с унылой гримасой. В его мыслях не было злобы и даже обиды. Он знал, они оба обречены.