Глава 13. Нежити не жить.
22 июня 2025 г., 21:31
В убитой «двушке» на окраине Пскова, которую, переплатив втридорога, снял для нас Сережа, недостаточно света, места и воздуха. Обреченно я перевожу взгляд с одного мужчины на другого. Заполонив собой всё пространство тесной, по-совковому безвкусно обставленной комнатушки, они стоя́т передо мной, нависают удлиненными в свете люстры тенями, переглядываются и молчат.
В робкой надежде сохранить лицо и не разреветься белугой я сижу на разобранном двуспальном диване, на одеяле с ситцевым пододеяльником с орнаментом в «вырвиглазные» фиолетовые ромбики. В спальне, которую после четырех проведенных здесь ночей нет никакого смысла награждать местоимением «наша».
Мужчины мнутся, ожидая моей реакции.
Более нетерпеливый Жан кусает губы, пряча от меня тревогу и недовольство, и заговаривает первым, не выдержав затянувшейся тишины.
– Завтра, – безапелляционно произносит он, и я чудом сдерживаю желание закричать в голос от безысходности. Сквозь шум в ушах разбираю звучащие приговором слова «перинатальный центр», «обменная карта», «плановое кесарево сечение». Без эмоций выслушиваю заверения, что он будет рядом и мне не о чем волноваться. Рассеянно зарываюсь пальцами в лохматые вихры Роберта и шумно выдыхаю.
Невольно я скашиваю глаза на коробку, которую по моей настоятельной просьбе перетащили из машины – пешком на пятый этаж не знававшей ремонта хрущевки – в спальню. Внутри – мое пианино, любимый подаренный Жаном пластиковый франкенштейн. Собирая вещи в дорогу, я не успокоилась, пока Сережа не явился, чтобы разобрать его и аккуратно уложить обратно в коробку. Мне не было жалко потраченных денег, я не боялась, что мы не сумеем найти достойный его аналог. В неизвестности, в которую мы отправлялись, мне вряд ли могло потребоваться громоздкое цифровое пианино, но я вцепилась в свой дорогой инструмент, как в оберег, сменивший на боевом посту утерянный Жаном медальон. Я пыталась объяснить проявленное упрямство, выглядевшее для обоих моих мужчин банальным и неуместным капризом, но не смогла. Сгруженное в углу пианино дарило зыбкую, но уверенность в том, что однажды его извлекут из коробки, соберут, подключат и пригласят хозяйку сыграть. Я хотела, чтобы мой инструмент ждал меня, тем самым давая надежду, что пресловутый перинатальный центр не станет конечной точкой на извилистом и долгом пути моей жизни. Смотрю на коробку и мысленно обещаю себе: «Я вернусь. Вернусь и сыграю свою любимую серенаду. А пару лет спустя – так, как учила меня мама – обучу этой пьесе свою дочь».
Погрустневший Сережа, пытаясь привлечь к себе внимание, кашляет, нерешительно произносит мое имя, склоняется ко мне и вновь демонстрирует свой трофей. Не в силах изобразить радостную благодарность, я с неприязнью смотрю на добытые им для меня документы.
– Олечка, это тебе, – уже без прежнего воодушевления повторяет он. Застывает, согнувшись передо мной с протянутой рукой, выжидает минуту, две, а потом раскрывает паспорт на первой странице и вкладывает его в мою ладонь.
Каждый раз – и этот не исключение – обзаведясь новыми документами, я испытываю гнетущее чувство, как будто пытаюсь натянуть на себя недопрожитую кем-то жизнь. Оставлять собственные неоконченные дела, любимую и не очень работу, сослуживцев или учеников, к которым успела прикипеть, редких и потому еще более ценных приятелей, а иногда и собственный дом с каждой «новой жизнью» становилось тяжелее и обиднее. Смена легенды почти никогда не проходила для меня безболезненно. Я привыкала к местам и к людям. Прорастала корнями. Обрастала вещами, которые дед презрительно именовал «буржуйскими цацками» и «барахлом», не стесняясь при этом принимать меня в своем под самые потолки заставленном «ценным антиквариянтом» жилище. Безусловно, в моем прошлом бывали жизни, из которых хотелось поскорее сбежать. Но и тогда момент получения документов не порождал волнительного предвкушения, лишь тревогу и сожаление о бесславном завершении еще одного жизненного отрезка.
Отбросив от лица отросшие за месяцы нашего добровольного заточения пряди, я рассматриваю свою фотографию – по закону жанра неудачную, с кривой, напряженной улыбкой и злым взглядом. Справа очередным приветом из прошлого напечатано мое новое/старое имя. Хочется верить, что имя-отчество Дарья Николаевна – не предостережение судьбы, а воля слепого случая, однако дурное предчувствие сушит во рту и дрожью отзывается в пальцах, сжимающих мой – черт его знает какой по счету – паспорт на чужое имя. Те несколько лет в середине прошлого века, что я прожила полной тезкой кровожадной Салтычихи, оставили о себе на недобрую память немногочисленные воспоминания о муторных, незаметно перетекавших один в другой днях бездумной и бессмысленной, отупляющей работы у станка. Я стараюсь, но не могу вспомнить ни одного яркого или приятного события, произошедшего со мной, пока я расплачивалась за свою дерзость; дни, недели, месяцы пятидесятых годов прошлого века, действительно, слились в моей памяти в одно серое пятно, лишенное каких-либо эмоциональных всплесков или привязок. Злопамятный глава хранителей не торопился прощать мою «невинную шалость» с обнажением и «элементами БДСМ». За отказ разделить с ним супружеское ложе, за то, что ударила и выставила посмешищем, похотливый мальчишка спросил с меня с максимально возможной строгостью. Несмотря на вампирские здоровье и силу, тяжкий физический труд по-настоящему изнурял, постоянный грохот завода сводил с ума, а окончание смены не приносило отдохновения. Я возвращалась в крохотную одинокую квартирку и, чуть живая от усталости, часами, без единой связной мысли таращилась на узор украшавшего стену аляпистого ковра – единственного доступного мне в ту пору красочного элемента декора. После поцелуя Жана и Анны я отдалилась от семьи и на годы разорвала все связи с людьми, исключая тех контактов, что по объективным причинам нельзя было избежать. Я не стремилась к одиночеству, но, разучившись доверять людям, сторонилась любого внимания, старательно уходя от попыток завязать разговор и отношения, грозящие выйти за рамки рабочих. Легко и без сожалений я распрощалась в 1960 году с благословения хранителей во цвете лет почившей «товарищем Д.Н. Салтыковой – рабочей Авиационного завода № 475», оставившей мне в «наследство» очередной памятник на кладбище, стойкую нелюбовь к «пролетарским» профессиям и неприязнь к имени Дарья. И пусть фамилия этой Дарьи Николаевны, под чьим именем мне предстоит пережить роды, не имеет отношения к «кровавой барыне», я с трудом справляюсь с интуитивным, перерастающим в потребность желанием отбросить паспорт, словно представляющий реальную опасность предмет.
Торопливо я пролистываю до страницы «Семейное положение» и громко всхлипываю. От второго совпадения подряд у меня перехватывает дыхание. Господи, насколько же я суеверна?! Как сильно напугана?!
– Сансаныч, – обреченно выговариваю я, вспоминая ночную бомбежку, стопку забытых на столе недопроверенных тетрадей и свое чудесное спасение от неминуемой смерти, а мой бывший «Сансаныч» отпихивает Сережу и, опустившись рядом со мной на диван, крепко обнимает за плечи.
– Это ничего не значит. Каких только имен у меня ни было! Мне почти два с половиной века! Оля! – свистящим шепотом утешает меня он, и я замечаю, как украдкой он делает знак Сереже. Тот понимает Жана без слов и мгновенно: сгоняет собаку с насиженного места и подсаживается ко мне с другой стороны.
– Олечка, имена – просто рандом. Эти документы не навсегда. После роддома будут другие. Мы же всё решили и обговорили. Пожалуйста, посмотри на меня, – забрав у меня чертов паспорт, настаивает Сережа. – Думай о том, как вернешься с нашей малышкой. Как мы уедем. Все вместе. Далеко-далеко…
– Оля, я обещаю, что всё пройдет хорошо! – вторит Сереже Жан, и я зажмуриваюсь, чтобы не видеть на их лицах, которые давно научилась читать, как открытые книги, тщательно скрываемый от меня страх. Ни в чем они не уверены, боятся за меня, за ребенка, происков вездесущих и безжалостных хранителей, но упрямо продолжают фонтанировать приторной радостью и энтузиазмом.
Резко, вызвав удивленные и протестующие возгласы, я высвобождаюсь из объятий мужчин и рывком поднимаюсь на ноги. Предсказуемо меня ведет в сторону, но я не даюсь в заботливо протянувшиеся ко мне руки, одергиваю халат и решительно обхожу кровать. Жан успевает раньше Сережи, откидывает одеяло и помогает мне забраться в постель. Привычно я продвигаюсь к середине и коротко прошу погасить свет.
Моя просьба выполняется тут же и неукоснительно.
В сгустившейся темноте я прикрываю глаза и слушаю, как скрипит старый хозяйский диван, прогнувшись с двух сторон под тяжестью опустившихся на него тел. Вслед за нами на постель запрыгивает и, по-собачьи деловито кряхтя, устраивается в ногах Роберт. Сегодня, возможно, в последнюю ночь моего посмертия, всё происходит ровно так же, как и в предыдущие четыре, проведенные нами на новом месте. Не сговариваясь, мы ложимся вместе. Как будто стремясь уберечь меня от неведомой злой силы, мои мужчины обнимают меня, придвигаются близко-близко, согревают дыханием, утыкаются в плечо и в шею, нестройным хором нашептывают слова утешения.
Несмотря на то, что, как хорошо известно каждому из нас, несколько раз за ночь мне потребуется сходить в туалет, для удобства меня не укладывают с краю. Несмотря на то, что у Жана нет необходимости в ночном отдыхе, он не покинет свой пост до утра. Мои руки скользят в темноте, нашаривают прохладную ладонь с мозолями от струн на пальцах, отыскивают другую – теплую, гладкую, узкую; с нежностью я переплетаю пальцы с одним и вторым и тихо радуюсь, что темнота скроет от мужчин мои слезы. Только так – удобно устроившись между ними – я чувствую себя защищенной и пусть ненадолго, но в состоянии забыться в тревожном, поверхностном сне. Не рассчитанный на троих диван успокаивающе поскрипывает; чтобы не упасть, мужчины придвигаются ближе, и я с благодарностью принимаю тесноту и скромность нашего пристанища. Последние дни беременности дались мне особенно тяжело. Дурные вести, лихорадочные сборы, длительный переезд, неопределенность будущего и перманентный страх по капле высасывали из меня силы, лишали сна, не позволяли настроить себя на положительный исход предстоящих родов. Больше всего на свете я хочу заснуть и оставить проблемы и их решение себе завтрашней, но у меня сегодняшней осталось важное незаконченное дело.
– Сережажан, – неосознанно соединив имена в одно, зову я, и темнота незамедлительно откликается двухголосым вопросительным: «Оля?» – Я не знаю, как всё пройдет. Будет ли у меня возможность… поблагодарить вас после. Поблагодарить за всё, что вы для меня сделали. Эти месяцы запомнились множеством прекрасных моментов. Если я переживу роды…
– Неправильно, Оль. Когда, – хриплым голосом перебивает меня Сережа, я не вижу, но понимаю, что он улыбается. – Нужно говорить, когда у меня родится ребенок.
Сами собой мои губы расползаются в улыбке. Я вспоминаю – «Оля, если я выживу…» «Когда, Сережа. Нужно говорить, когда я поправлюсь» – ярко освещенную больничную палату и опутанного проводами Сережу, который в самый неподходящий для этого момент набрался смелости, чтобы сделать мне предложение. В тот первый раз, когда я не нашла в себе мужества произнести вслух так и рвущееся с языка «да».
– Когда у меня родится ребенок, – послушно повторяю я и сбивчиво продолжаю, – я буду вспоминать о времени своей беременности только хорошее. Благодаря вам. Но я хочу поговорить о другом. О том, что я понимаю, в какой… затруднительной ситуации мы оказались по моей вине. Понимаю, что нужно было поговорить с каждым из вас по отдельности, только уже слишком поздно. Я та еще эгоистка. Но не могу… уйти, не сказав вам спасибо. И не попросив прощения.
Несколько минут, пока я собираюсь с мыслями, мы лежим в молчании, стараясь, кажется, тише и реже дышать, чтобы не нарушать тишину. И Жану, и Сереже понятны причины моего промедления. Я готовлюсь не к простому разговору – к прощанию. «Черт, – думаю я, – как же похожи эти два слова – «прощание» и «прощение», и как одинаково трудно даются!»
– Я хочу попросить прощения. У вас обоих. Знаю, что говорила это тысячу раз, но будет недостаточно и миллиона. Как ни крути, всюду виновата я. Хранителя убила я. Бездумно отдала себя им в руки тоже я. Да, я не просила меня спасать, но…
– Не будь дурочкой! – раздается из темноты голос Жана, и мы с Сережей, не сговариваясь, цыкаем на него, чтобы он замолчал.
– Дай ей выговориться, – грубовато просит Сережа и, притянув мою ладонь к губам, прикасается к пальцам невесомым, как прикосновение крылышка бабочки, поцелуем.
Благодарно я крепче сжимаю его руку и делаю глубокий вдох в напрасной попытке скрыть дрожь в голосе. Я не заслужила их, ни чуткого Сережу, ни заботливого Жана. Каждый из них имел причину и возможности послать осточертевший треугольник к такой-то матери и уйти, либо, чем черт не шутит, они со спокойной совестью могли объединиться против меня. Но оба они здесь, со мной, терпят меня и друг друга и по доброй воле согласны выслушать мою тысяча первую попытку объясниться.
Нервно я откашливаюсь и продолжаю.
– Когда вы меня спасли… подразумевалось, что я должна буду сделать выбор. А если быть честной с собой и с вами, подразумевалось, что этот выбор уже был сделан. До моего попадания в пыточный подвал. Я встречалась с тобой, Сережа. Ждала от тебя ребенка. Получила предложение руки и сердца и не сказала «нет». По определению не могло быть никаких бывших.
– Девонька, обратившие тебя полтора века назад вампиры по определению не становятся окончательно бывшими. Как ни крути, никуда ты от меня не денешься, – вновь вклинивается в мой монолог Жан, и на этот раз ни я, ни Сережа не торопимся призывать его к молчанию. Как бы мне ни хотелось возразить ему, он прав, что не является откровением и для Сережи.
– Когда ты призналась, что вы с ним… были вместе после твоего вызволения, я не буду врать, это больно ударило по мне, по моему самолюбию, – заговаривает он. Не разжимает пальцы, что заставляет меня улыбнуться сквозь продолжающие бесконтрольно катиться по щекам слезы. – Но, если ты помнишь, я сказал тебе… тогда, давно, еще зимой, что я не знаю, кому и с кем из нас ты изменила. Он стал твоим мужем задолго до моего рождения. Жан прав, обвешай я всю тебя обручальными кольцами, никуда он не денется. Ни из твоей головы. Ни из твоей постели.
– Ни из ее сердца. Всё правильно, не денусь, – тихо и беззлобно подтверждает слова Сережи Жан. – Прости, Серёж, я не отдам тебе Олю. Каким бы замечательным парнем ты ни был. И как бы хорошо я к тебе ни относился.
– Взаимно, Жан, – так же не повышая голоса, откликается Сережа. – Как раз к этому я и вел. Я понял, что ты не уступишь и не отступишь. И как сложно мне было бы с тобой тягаться. Но я отец Олиного ребенка. А еще она приняла мое кольцо.
– Поэтому ты тоже никуда не уйдешь, – резюмирует Жан и негромко, но искренне смеется. – Девонька, никто из нас не сказал ничего нового. Мне нечего тебе прощать, но если ты так хочешь прощения, бери у нас – столько, сколько сможешь унести! Слышишь? Я прощаю тебе Сережу. Прощаю за беременность от другого, и за то, что на твоем пальце его кольцо. Серж?
– Да, – тут же, без паузы вступает Сережа, – я подтверждаю, что нам нечего тебе прощать, но если прощение тебе необходимо, ок. Олечка, я прощаю тебе твоего претенциозного, жуть, какого назойливого, двухсотлетнего вампира.
Напрасно я сражаюсь со смехом, не могу не присоединиться к ним, и как же абсурдно звучит в темноте съемной квартиры наш звонкий хохот – негромкий, но от души, совсем не стыдливый, каким, казалось, должен бы быть, учитывая щекотливость поднятой нами темы.
– Вы ведь уже говорили об этом, верно? – просмеявшись, уточняю я очевидное. Отбираю у них свои руки и, словно пытаясь защитить малышку от неведомого зла, привычным жестом оглаживаю живот. – Обсудили и обо всем договорились? Как тогда, с шахматным пари. Прошли по проторенной дорожке. Без меня меня женили. Так?
– Оль, не придумывай того, чего нет, – как всегда, принимает огонь на себя Жан. – Мы живем все вместе, если ты вдруг запамятовала. Мы с Сережей не можем не общаться. Как ты говоришь, по определению не можем. И часто говорим о тебе. Что не странно, ведь ты – единственное общее, что у нас есть. Но ты спрашиваешь о другом. Точнее боишься спросить. Да. Мы уедем отсюда втроем. Потому что ты не хочешь выбирать, а ни один из нас не хочет уходить. Всё просто.
– О да! Очень просто, – надрывно смеюсь я и отталкиваю от себя чьи-то руки. – И вас ничего не смущает?! Сережа! Ладно Жан, на нем клейма негде ставить, но ты?! Как вы планируете…
– Наверное, как-то так? – на этот раз Сережа опережает Жана и, за подбородок развернув меня к себе лицом, мягко накрывает мои губы своими. – Ваш ход, мусьё.
Я не успеваю возразить или возмутиться, как мою голову разворачивают в другую сторону и «мусьё» целует меня – глубоко, властно, поцелуем, который в России принято называть «французским».
– Какая пошлятина, – выдыхаю я, но, будто против воли, продолжаю смеяться. – Нет, я могу понять, зачем это всё мне. Но вам?
– Он не уйдет, я не уйду, – повторяет уже слышанный мной постулат Сережа. Я честно пытаюсь, но не могу поверить, что он говорит серьезно.
– Как ни крути, получается, что я эгоистка, которая вынуждает вас… – вновь пробую я воззвать к их разуму, когда пальцы Жана стискивают мои щеки, и с теми же «напором и яростью» он останавливает мое возмущение поцелуем.
– Мммм, – тянет он, оторвавшись от моих губ, – как жестоко ты меня сейчас вынудила! К какому сумасбродному безрассудству! Сережа?
– О да! Это в край жестоко, милая Олечка, принуждать нас к сумасбродству и что-то там еще! Жесть, как жестоко! – справа доносится Сережин смех, и уже в следующее мгновение он по примеру «старшего товарища» завладевает моими губами. Я не понимаю, почему то, что происходит сейчас в темной спальне, смешно, а не страшно. Прислушиваюсь к себе, но вместо искомого стыда обнаруживаю совсем не пугающее нарастающее возбуждение. Поддавшись захлестнувшей меня волне удовольствия, я запускаю пальцы в Сережины волосы и, когда он отпускает меня, со сдавленным стоном откидываюсь на подушки.
– Вы оба ненормальные, – усмехаюсь я в темноту и, прижав ладони к губам, поражаюсь, как быстро, легко и непринужденно мы заступили за невидимую грань «нормальности».
После поцелуев губы кажутся обжигающе горячими, а я не хочу, но вынуждена признать, что рискованная, увлекшая всех троих игра, которую они начали, вызвала у меня не чувство вины, а породила далеко не праведные мысли и желания.
– Да и я недалеко ушла, – капитулирую я. – Мои поздравления! Мы ведем себя, как похотливые безумцы!
– Оль, заканчивай навешивать на нас ярлыки, – тихим полушепотом просит Сережа и, протянув руку, тыльной стороной ладони гладит меня по щеке. – У нас достаточно проблем и без этого. Пожалуйста, вот об этом всём перестань думать. Ты не шлюха. Мы не извращенцы. И уж тем более никакие не похотливые безумцы! Просто люди, которые нашли приемлемый для всех троих выход из нестандартной ситуации. Повторюсь. Ты не выбираешь. Мы не уходим. Ты видишь другой выход? На самом деле, и я уверен, что пожалею об этом признании, вы оба стали мне по-настоящему дóроги.
– Фрейдистский ты наш сынок, какими же проблемными были твои родители, что ты так прикипел к нашей сомнительной компании? – придав голосу сочувствующие интонации, спрашивает Жан, а я не успеваю зажать рот ладонью и прыскаю со смеху.
– Отсоси, батяня! – откровенно забывшись, весело отзывается Сережа.
– Сергей! – осуждающе вскрикиваю я, прежде чем сознаю, чтó делаю. Ну нет, мысленно осаживаю себя я, не зная, смеяться мне или плакать, я не буду мамочкой отцу своего ребенка. Нет, нет и нет! Никаких «батянь», никаких «проблемных родителей», к чертям Жанова Фрейда! У нас совершенно обычная, по-хорошему извращенная ménage à trois. Банальный любовный треугольник, который перерос в не менее заурядный «тройничок», если выбросить из речи французские украшательства. Шведская семья или, как мог бы сказать Сережа, если бы доучился и таки получил диплом, «полиаморный союз». Последнее определение, даже не произнесенное вслух, звучит зачаровывающе-успокаивающим магическим заклинанием для моих нервов, и я с облегчением выдыхаю.
– Олечка…
– Оль…
Извиняющиеся голоса моих партнеров по чертовому тройственному союзу вновь сливаются для меня в один, и я молча до крови прикусываю губу. В груди становится тесно от щемящей, неописуемой словами нежности, искренней и на удивление чистой и светлой любви – к ним обоим и каждому по отдельности. Волнующее, глубокое, это чувство ширится во мне, растет, ощущается всеобъемлющим, почти неподъемным, я силюсь вздохнуть, но несколько раз подряд громко, надрывно всхлипываю. Мне страшно, что всё закончится не начавшись. Я понятия не имею, вернусь ли сюда, к двум бережно обнимающим меня с двух сторон мужчинам. Знаю, что Жан сделает всё, чтобы спасти меня, но отдаю себе отчет в том, что он не всесилен. Я хочу остаться здесь на всю отведенную мне вечность, не подниматься с тесного скрипящего дивана, вновь отыскать в темноте ладони, сжать их и больше не выпускать. Навсегда застыть между двумя любимыми людьми, с третьим – несмотря ни на что, уже сейчас не менее дорогим и любимым – под сердцем. Забыть слово «перинатальный центр», как ночной кошмар.
Как будто почувствовав мою слабость, малышка просыпается и с силой пинается, наглядно демонстрируя непутевой мамашке, что ей тесно внутри и хочется на волю.
«Конечно же, ты родишься, – мысленно заверяю я не на шутку разбушевавшуюся драгоценную «лялечку», – скоро мы увидимся и, может быть, уже завтра». Невольно охаю от особенно ощутимого пинка и счастливо улыбаюсь, когда к моему животу робко протягиваются две ладони. Обеими руками я беру их и прикладываю к месту, куда изнутри бьет пяточка, которая вовсе не кажется мне крошечной.
– Жан, я хочу, чтобы ты пообещал мне сделать всё, чтобы она выжила, – произношу я тоном, не терпящим возражений. – Если надо будет сделать выбор, выбери ее.
– Оля! – Сережа почти кричит, а его рука вздрагивает на моем животе. – Пожалуйста, не думай об этом и не говори вслух! Просто запомни, что всё будет хорошо. С тобой и с ребенком. Ты меня слышишь?!
– Дай ей договорить, – на этот раз вступается за меня Жан. Темнота скрывает от меня выражение его лица, но я знаю, что в нем сейчас нет ни кровинки. Мы с ним оба хорошо понимаем, что я должна озвучить свое пожелание, а он не сможет пропустить его мимо ушей. Ребенок мой. Жизнь моя. И только у меня есть право распорядиться своим и его будущим. Тем не менее, Жан предпринимает попытку воззвать если не к совести, то к моему состраданию или чувству вины.
– Оля, – с умоляющими нотками в голосе обращается ко мне он, и в другое время я действительно поддалась бы жалости и свернула тяжелый для всех троих разговор, отложив его до лучших времен. К несчастью и для меня, и для моих мужчин, лучшие времена в моем случае – понятие условное, никто не даст мне гарантии, что расхваленное Жаном «плановое кесарево» завершится благополучно, никто не скажет со стопроцентной уверенностью, можно ли инициировать во второй раз очеловеченного беременностью вампира. Есть вероятность, и – как бы мне ни хотелось закрыть на это глаза, довольно высокая – что с моими играми с вечностью раз и навсегда будет покончено в ближайшие пару дней.
– Жан, я сделала свой выбор, – мягко говорю я, а он вздрагивает всем телом и отдергивает от меня руку.
– Выбор! – неприятно высоким голосом повторяет за мной он. – В этот раз я ничего не хочу обещать. Не после Ани. Слишком больно, Оля. Слышишь меня? Слишком больно. Пожалуйста. Ты бьешь по больному.
– Жан, я сейчас прозвучу жестокой, но Аня взрослая девочка. Как и ты, она приняла неверные решения, что и привело к трагедии. Не ты убил ее. Это сделали люди, которым ваш дед дал право вершить над нами судилища. Мне очень жаль, но ты меня выслушаешь и услышишь. Если ты думаешь, что мне не страшно произносить «выбери не меня», ты ошибаешься. Но я имею право распоряжаться собой и своей жизнью.
– Когда я держал в руках паспорт, который принес Сережа, – как будто не услышав меня, продолжает Жан, – всё, что я хотел, вернуться назад в чертову клетку и поступить так, как должен был… Ее убила моя самонадеянность. Я не послушал тебя, не послушал Сережу. Ты так же достал бы нам паспорта, и Аня осталась бы живой и невредимой. Вы оба не понимаете. Это я обратился к Ане. Я своими руками подвел ее к плахе… я…
– Твои руки, Жан, были скованы за спиной, – членораздельно и громко, выработанным годами практики лекторским тоном произношу я, не оставляю ему ни малейшего шанса проигнорировать мною сказанное. – Скованы тяжеленными кандалами, от которых невозможно освободиться. Чтó ты мог в той ситуации? Аня сама пришла в ловушку. Своими собственными ногами. И ими же она сама, по собственной воле прошла свой последний путь. Как ты рассказал нам, прошла с гордо поднятой головой. Поэтому не оскверняй память нашей сестры. Не делай из нее бессловесную жертву. Она сделала свой выбор. И ее выбор был в пользу жизни. Тебе напомнить, чьей?
– Оля…
– Жан, Аня хотела, чтобы ты помог моей дочери появиться на свет. Я тебя об этом прошу. Я не хочу приносить себя в жертву. Но… я готова к ней, если потребуется. Ты услышал меня? Жан, я хочу, чтобы ты произнес это вслух. Ты услышал меня?
– Жан, молчи, – сдавленным голосом просит Сережа, но ни я, ни Жан не обращаем на него внимания. Протянув руку, я за подбородок разворачиваю Жана к себе, в темноте не могу разглядеть выражения его лица, но хорошо чувствую и понимаю степень его отчаяния. Наверняка им обоим, и ему, и Сереже, ясно, как божий день, что меня пугает собственная решимость пойти до конца. Если бы у меня был выбор, на самом деле был, не колеблясь, словно кошка – всеми конечностями, я вцепилась бы в жизнь, вгрызлась в нее зубами и ни за что не разжала бы челюсти! Я ненавижу смерть, не приемлю ее необратимость и неотвратимость. Еще ребенком мне стали отвратительны связанные со смертью ритуалы и атрибутика. Тошнотворный запах цветов и ладана. Некрасивый и отчего-то всегда тесный траурный наряд. Нелепое прощание с тем, кто тебя не услышит. Холодная и твердая, точно мрамор, рука, которая еще вчера была мягкой и обжигающе горячей от высокой температуры.
– Я не понимала, насколько хрупкой и болезненной была моя мама, пока однажды мне не сказали, что она «направилась к господу», – к неожиданности для самой себя, проговариваю я и выпускаю из вдруг заледеневших пальцев лицо Жана. – Я спросила, вернется ли она к чаю, и тут же сама поняла, какую глупость сморозила. Мама болела часто и всегда подолгу. Я привыкла к ее болезням. Не знала, что их нужно бояться. Не поняла, когда перед ее смертью меня пригласили в ее комнату, чтобы проститься. Она буквально утопала в подушках и, как всегда, засмеялась, когда я вошла. Румяная, с блестящими смеющимися глазами, она была такая красивая! Мне было десять, как я могла понять, что она умирает?! Она выглядела такой живой! Самим олицетворением жизни! Мама пожала мою руку и велела быть хорошей девочкой. А где-то через час ее не стало. Если бы вы знали, какая ненависть охватила меня тогда! К маме – за то, что позволила смерти забрать себя. К отцу, что неприкаянной тенью болтался по дому вместо того, чтобы хотя бы попытаться ее спасти. К священнику, что отпевал маму. К комнате, в которой она умерла. Я возненавидела саму концепцию смерти. И, да, Жан, я ни минуты не сомневалась, когда мы с тобой встретились. Если был шанс потягаться со смертью, отправить ее в нокаут, я готова была на всё. Даже прыгнуть на нож с сомнительной перспективой, что ты откажешься меня обращать.
– Оля, что ты хочешь сказать? – опережает Жана Сережа, а я нахожу в темноте и крепко пожимаю его ладонь.
– Я хочу сказать, Сережа, что я не хочу умирать. Что мне тошно от этого разговора. Но я не могу не расставить точек над «i». Жан, сделай всё, чтобы эти месяцы, все принесенные нами жертвы не были напрасными. Я читала, что у человека нет инстинктов, а, следовательно, материнский инстинкт не более чем патриархальный миф. Но я хочу, чтобы этот ребенок родился. Мне страшно. Страшно, как никогда еще не было. Но… Жан, я прошу тебя. Сделай всё, чтобы этот ребенок родился.
– Оля, не «этот ребенок». Наша дочь, – тихо и ласково поправляет меня Жан. С нежностью обеими ладонями обтирает мое лицо от слез, которых я даже не замечала. – Я услышал тебя.
Судорожно я выдыхаю, как будто своим согласием Жан расписался под вынесенным мне смертным приговором. Напрасно я пыталась звучать уверенно, демонстрировать показные бесстрашие и решимость. Разумеется, мой страх невозможно скрыть от двух самых близких мне людей. Они знают, что я боюсь – всего: смерти своей или ребенка, неизвестности – какой она может быть, моя дочь, первый известный нам младенец, плод любви вампира и человека, с какими сложностями или странностями мы столкнемся? Что и как она будет есть? Будет она вампиром или человеком? Так много вопросов и ни одного ответа. Всё, что в моей власти – ждать. Собрать всё имеющееся в запасе смирение и терпеливо ждать разрешения от бремени.
Дочка, словно чувствуя мое волнение, вновь начинает пинаться, и в этот раз я ловлю себя на пугающей злости по отношению к своему еще даже не родившемуся ребенку. Меня бесит, что она путает мои внутренности с футбольным мячом. Раздражает вечно переполненный мочевой пузырь. Я устала от собственной неповоротливости, грузности, буквально поглотившей и поработившей меня человечности. Я не хотела класть на алтарь беременности вампирские силу, здоровье и вечную жизнь. Давным-давно примирилась с невозможностью иметь детей и не испытывала – чтó бы себе ни надумал Жан! – особых сожалений по этому поводу. Мне нравилась моя жизнь. Полностью устраивали физиология и рацион навсегда оставшейся бодрой тридцатишестилетней женщины-вампира, к чьему распоряжению всегда были сверхспособность к гипнозу, регенерация и сверхсила со сверхскоростью. Я не собиралась становиться матерью, еще год назад полностью отметала для себя саму такую возможность. Без предупреждения, не спросив на то моего дозволения, гормоны подхватили и закружили меня на своей «развеселой» карусели, когда настроение сменяется чаще и причудливее, чем узоры в калейдоскопе. Как безумная, я могла смеяться и плакать одновременно, испытывать грусть, злость, радость по одному и тому же поводу с разницей в пару минут. Могла в сладостном упоении предвкушать появление ребенка на свет, а потом сморгнуть, оглядеться по сторонам и не менее страстно возжелать отмотать время вспять, чтобы послать ко всем чертям Сережу и любого другого мужчину, который чисто гипотетически был способен сделать меня беременной.
Я не хочу думать о том, какой матерью я стану, если уже сейчас меня может вывести из себя естественная внутриутробная активность будущего ребенка. Боюсь задуматься, будет ли моя любовь к нему безусловной и всепоглощающей, как в своих романах описывали ее русские классики, по совпадению ли – сплошь не способные забеременеть мужчины? Я замираю, круговыми движениями, осторожно и ласково провожу по своему животу и улыбаюсь сквозь слезы, когда малышка утихает под моими поглаживаниями и, кажется, засыпает.
– Оль, почему ты не рассказывала о том, как умерла твоя мама? – нарушает тишину голос Жана, и невольно я вздрагиваю – то ли от неожиданности, то ли от малоприятной сути вопроса.
– Истории о смерти родителей – не лучшая тема, чтобы поддержать разговор, – сдержанно отвечаю я.
– Поддержать? Мне ты могла рассказать?! Я наивно полагал, что всё про тебя знаю!
– О другом человеке невозможно узнать всё, – философски замечаю я, и Жан недовольно хмыкает.
– Это непроработанная травма, – зачем-то встревает Сережа, и в раздражении я повышаю голос.
– Я не хотела говорить про свою маму! Что тут непонятного?! А если мне понадобится психолог, я непременно тебе об этом сообщу. Вот только диплом получи для начала. И проработай собственные травмы. Жан прав. Фрейд в случае нашего славного тройничка отдыхает!
– Оля, – мягко и с сожалением произносит Сережа, и моя злость схлопывается, точно мыльный пузырь. Прикрыв рукой глаза, я прошу прощения у них обоих.
– Я не хочу быть сукой. Только не с вами. Только не сейчас. Если что-то случится, я не хочу, чтобы вы запомнили меня… такой. Злой, нервной, такой страшной…
– Оля! – два удивленных голоса с осуждающими интонациями сливаются в один.
– Ты прекрасна, – убеждает меня возлюбленный, чье кольцо золотым ободком обвивает мой безымянный палец.
– Всё хорошо! Ты отлично справляешься, – слева «подпевает» ему голос моего так и не ставшего «бывшим» в полном смысле этого слова мужа.
– Я не справляюсь, – с искренним сожалением констатирую я и, словно подведя итог нашим бдениям, закрываю глаза. Мои верные спутники заступают на пост телохранителей и, подчинившись неозвученному приказу, синхронно замолкают и обнимают меня с двух сторон.
Эта ночь – последняя перед неумолимо нависшим надо мной угрожающей тенью «перинатальным центром» – запоминается мне, как и предыдущие четыре, нескончаемыми хождениями в туалет, обрывочными и путанными сновидениями, двухголосыми заверениями о том, что «всё в порядке», «а будет и того лучше», и моей ответной бессильной яростью.
Утром, которое по закону подлости наступает сразу же, стóит мне наконец-то забыться в глубоком сне, мои сборы в больницу проходят быстро и безукоризненно слаженно. Меня провожают в ванную комнату, помогают одеться, без просьб подносят косметичку, расческу и плойку, притаскивают собранную сумку, к которой я с суеверным ужасом отказываюсь прикасаться. Мне страшно, что что-то пойдет не так, не хочу знать, чтó они выбрали для ребенка, который у стодевяностооднолетней роженицы по определению не может не родиться чудовищем. Я трясу головой в наивно-нелепой попытке отогнать страшные мысли и дурные предчувствия, до боли в лицевых мышцах растягиваю губы в кривую улыбку и поднимаюсь, чтобы попрощаться с Сережей.
– Береги мою вечную собаку, – на ушко, вместо «люблю» шепотом говорю ему я, когда он, рассчитывая силу, но все равно крепко прижимает меня к себе.
– Ну вот еще! – натужно смеется Сережа, всем своим видом излучая оптимизм и уверенность. – Собака твоя, тебе о ней и заботиться! Вечность, Оля. Слышишь? О вечной собаке тебе придется заботиться вечность.
Его глаза пытливо заглядывают в мои, и я коротко, едва заметно киваю, давая понять, что понимаю, почему в такой момент мы продолжаем говорить о собаке, которую Сережа не скрываясь недолюбливает. Хочу, по-настоящему хочу успокоить его, притвориться, что верю в обратимость по ощущениям навсегда утерянной мной вечности, но не нахожу в себе сил солгать.
– Если придется, – говорю я с упором на слово «придется», – хорошо позаботься о ней. И о себе тоже. Береги себя, хороший мой. Ради меня, береги.
Торопливо договорив, я целу́ю Сережу в уголок рта и высвобождаюсь из его рук. Не реагирую на путающегося под ногами Роберта, ухожу и не оборачиваюсь. Жан с сумкой в руках закрывает за нами дверь, останавливает меня на лестничной клетке и с нежностью приобнимает за плечи.
– Оль, ты идешь как будто на собственные похороны, – мягко говорит он и прижимается губами к моей щеке. Смеется – по-доброму и снисходительно, целует в кончик носа и улыбается мне особой своей улыбкой, видя которую, невозможно не улыбнуться в ответ. – Дурочка моя, уже завтра у тебя будет ребенок. Только представь, как возьмешь нашу лялечку на руки. Осмотришь ножки, ручки, пересчитаешь каждый пальчик и не найдешь никаких изъянов. Сколько мы ее ждали! Я обещаю тебе, что всё будет хорошо. С нас достаточно драм. И, кроме того, Сережа прав. Собака твоя, поэтому ухаживать за ней всю оставшуюся вам обеим вечность тоже тебе.
– Вечность, Жан? – почему-то с надеждой переспрашиваю я, а он встречается со мной взглядами, кивает с той же лучезарной улыбкой, подмигивает мне, вновь целует в кончик носа и увлекает по лестнице вниз к ожидающему нас такси.
Так пугавший меня перинатальный центр оказывается вовсе не жуткой, разваливающейся заброшкой, как виделось мне в кошмарах, а современным и светлым зданием. Заботливо поддерживая под локоть, Жан провожает меня ко входу, шепчет куда-то в волосы: «Ничего не бойся» и решительно распахивает передо мной дверь.
Рука в руке мы минуем охрану, подходим к регистратуре, и я благодарно пожимаю ладонь Жана, без удивления осознав, что ему вновь удалось меня успокоить.
Я не успеваю ни обжиться, ни перевести дух в выделенной мне приятно удивившей одноместной палате с душем и туалетом. Не дав мне возможности привести себя в порядок, меня заставляют переодеться, и под руководством улыбчивой пожилой медсестры мы с Жаном отправляемся в бесконечное странствие из кабинета в кабинет, где меня осматривают, взвешивают, измеряют, исследуют, взяв с десяток анализов. В какой уже раз за нашу долгую жизнь я благодарю Небеса за дарованное Жану обаяние, одинаково хорошо действующее как на женщин, так и на других мужчин. Его присутствие не просто дает мне поддержку, в которой я так сильно нуждаюсь, но и помогает врачам и медсестрам не возненавидеть меня с первого взгляда. Тяжелая и неповоротливая, невыспавшаяся, в некрасивой больничной одежде я чувствую, как с каждым часом возрастают до точки кипения раздражение и усталость, и буквально зверею при виде игл и очередных встающих на моем жизненном пути медицинских приборов.
Когда наконец гонка по кабинетам заканчивается, Жан провожает меня в палату и, ненадолго отлучившись, приводит ко мне на обед, как делал когда-то во время войны, молоденькую и румяную сестричку. Мои клыки, как и всё вампирское – кроме по-прежнему неодолимой жажды – забрала у меня беременность, поэтому Жан прикусывает для меня «обед» и подставляет к моему лицу шею девушки. С голодным вожделением я слежу, как тоненькая алая струйка стекает по загорелой коже, и с удовольствием приступаю к трапезе. Горячая кровь из живого человека – поистине гурманское пиршество! – восполняет силы и утраченную энергию. Я пью, пью, пью, не могу насытиться, отчаянно цепляюсь за пухлые плечики, и Жану приходится приложить усилия, чтобы вырвать из моей хватки побледневшую до мертвенной бледности жертву.
– Оля, контролируй себя! – осуждающе качает головой он, усаживая бесчувственное тело девушки на один из стульев – подальше от меня – и протягивает мне платок. Невольно я улыбаюсь – по старой доброй традиции платок открахмален, выглажен и ослепляет белизной.
– Прости, не удержалась, – вальяжным тоном отвечаю я, картинно промокая губы. Мы переглядываемся, с секунду пытаемся сдержать смех, но одновременно проигрываем «неравный бой» и оглашаем палату громким хохотом.
– Олюшка, – просмеявшись, зовет меня Жан, – ты была умницей… отчасти. Сейчас тебе поставят капельницу. Я отведу «твой обед» обратно на пост и поговорю с анестезиологом. Продолжи быть умницей, пока меня нет. Только, пожалуйста, не рычи на персонал. Ты зависишь от их помощи. Перестань настраивать людей против себя. Когда ты не вампир с даром гипноза, чтобы заручиться поддержкой других, с ними по меньшей мере нужно быть вежливой.
– Я умею очаровывать! – с нескрываемой обидой откликаюсь я, а Жан вновь разражается громким смехом.
– Оленька, хорошая моя, ты перепутала приставки. Не «о», а «за». Ты умела ЗАчаровывать. Но пока дар вне зоны доступа, потренируй улыбку и слова «пожалуйста» и «благодарю».
– Жан! Я умею… – вскрикиваю я, но он наклоняется надо мной и гасит мой гнев ласковыми объятиями и поцелуем в лоб.
– Оленька, я шучу. Конечно, ты всё умеешь. Быть очаровательной, милой, любезной. Всё, что для этого нужно – всего-навсего захотеть. Поэтому прошу тебя. Пожалуйста, захоти.
– Иди уже! – Беззлобно я отталкиваю от себя его руки, но позволяю помочь мне устроиться на кровати. Перед тем как уйти, он вновь склоняется ко мне, прижимается губами к моим губам и шепчет магическое: «Ничего не бойся».
От двери на мгновение оборачивается, без улыбки одними губами проговаривает слово: «Вечность» и, кивнув мне, выводит медсестру из палаты, оставляя меня одну.
Обещанную Жаном капельницу мне по закону подлости заторможенными движениями ставит сонная, бледная, как смерть, та самая девушка, совсем недавно утолившая своей кровью мой голод. Я снисходительно наблюдаю за ее неуклюжей медлительностью, делая скидку на недавнюю кровопотерю, и облегченно выдыхаю, когда она, закончив работу, убирается восвояси.
В ожидании Жана прикрыв глаза, в полусне я слышу негромкое «здрасти» и чью-то тяжелую поступь по направлению к моей кровати. Сквозь смеженные ресницы я различаю белый халат вошедшего человека, молча киваю на неразборчивое «надо» и «капельница», крепко зажмуриваюсь в надежде продолжить погружение в сон, но «термоядерный» запах туалетной воды заставляет меня поморщиться и таки взглянуть на моего визитера.
Первое, что смущает меня – очки с темными до черноты линзами. Невольно я пытаюсь оправдать их присутствие на носу доктора. Он мог быть с банального перепоя, скрывать фингал, иметь чувствительные к свету глаза или просто питать страсть к данному аксессуару. Вторым, на что я обращаю внимание, становится маска, скрывшая от меня нижнюю часть лица мужчины. В этом тоже не было ничего странного – многие врачи из тех, кого я сегодня встречала, были в точно таких же масках. «Ничего странного», – говорю я себе. «Ничего не бойся», – мысленно повторяю слова Жана. Однако третье, на чем спотыкается мой взгляд, заставляет меня вздрогнуть и полностью проснуться. Я не свожу глаз с рук мужчины – толстых, как сардельки, пальцев, поросших густыми черными волосами, и уже ничем не могу оправдать увиденное.
Под ногтями мужчины – грязь.
Очки, маска – ничего не значат. В совокупности с руками, все вместе они буквально кричат мне об опасности.
Много десятков лет я была замужем за хирургом. Никогда, даже в суровые военные годы Жан не приблизился бы к пациенту, не вычистив предварительно руки – ладони, пальцы, ногти – буквально до скрипа.
Под ногтями мужчины – грязь.
Я поднимаю взгляд, не нахожу на халате бейджика, что как факт не говорит ни о чем. Однако в сочетании с очками, маской и черными ногтями заставляет меня внутренне собраться. Со шприцом в руке он тянется к моей капельнице, а я смотрю на него и не знаю, чтó предпринять.
Мне хочется закричать, но я боюсь ошибиться и зазря привлечь к себе ненужное внимание.
Я хочу оттолкнуть руку. Сказать, что без мужа отказываюсь от каких-либо процедур. Но продолжаю молча лежать и смотреть.
Мужчина, которого мысленно я уже не называю «врачом», вводит что-то в мою капельницу, и только тогда я не выдерживаю. Молча, не сводя взгляда с его лица я дергаю за трубку и вырываю иглу из вены. В наступившей паузе слышно только тяжелое дыхание нависшего надо мной человека. У меня остается надежда, что я ошиблась, перебдела, что черноте под ногтями может найтись логичное объяснение, когда мужчина опускает маску и членораздельно артикулирует слово «сука».
Непроизнесенное в полный голос слово отбрасывает меня на девять месяцев назад в подвал со сводчатыми потолками, где многоголосое «сука» обрушивается на меня со всех сторон, оглушает, лишает воли, сводит с ума. Я тяжело сглатываю, застываю бессловесной статуей, не свожу глаз с черных линз очков, без страха, бездумно дожидаюсь последующих действий пришедшего за мной хранителя, безымянного и такого же безликого, как и все его сотоварищи. С плохо скрываемыми ужасом и отвращением он отбрасывает шприц, залезает в карман и, словно зайца из шляпы, выхватывает наполненную прозрачной жидкостью пластиковую бутылку.
– Ыыыхр, – издает он странный, неприятный горловой звук, зачем-то перекрещивает меня, вытаскивает из-под халата и футболки нательный серебряный крестик, с превосходством, как будто одолел чудовище, оскаливается в омерзительной ухмылке и, отвинтив крышечку выплескивает мне в лицо добрую половину жидкости.
Парализующее мгновение я уверена, что, прожигая до костей, по моим лбу, щекам, подбородку стекает пузырящаяся кислота. Но я делаю вдох, другой, третий, не ощущаю боли, дрожащими руками провожу по лицу, но чувствую под подушечками пальцев лишь влагу и невредимую гладкость кожи.
– Ыыыхр, – повторяет мерзкий звук мужчина, снова перекрещивает меня и сдергивает с глаз очки. Благоговейно закручивает крышечку, убирает бутыль, наклоняется надо мной и прижимает крестик на длинной цепочке к моему лбу. Разочарованно всхрюкивает, очевидно, ожидая, что от прикосновения к серебру кожа задымится, а я от боли зайдусь в агонии, подается назад и наконец заговаривает со мной человеческим языком. – А я рад, что ты проснулась. Узнала меня. Сразу узнала, даже в очках и маске. Думала, вечно сможешь прятаться? Не получится. Нежити не жить!
Незатейливый каламбур радует моего визави так, что он заходится в повизгивающем хохоте, склоняется ко мне, и я понимаю, что упустила шанс позвать на помощь, когда огромная лапища с незыблемой тяжестью ложится на мой рот. Дергаюсь, сознавая неравенство в силе, стараюсь укусить, ударить, расцарапать, но ладонь не сдвигается ни на миллиметр, а на лице человека появляется удовлетворенная улыбка.
– А я знал, – объявляет он, – прежде чем заступить на смену, сходил на заутреннею. Святая вода!
В ужасе от собственной заторможенности я сознаю, что могла напугать его до того, как он почувствовал мою слабость, сыграть на его суеверности, сделать вид, что насылаю проклятия, напугать пристальным взглядом, расхохотаться, сорвать крестик с его груди. «Поздно, – проносится у меня в голове, – как же поздно». Он видит мой страх, радуется беспомощности, откровенно наслаждается происходящим.
– Сука, ты друга моего убила, – без эмоций, как будто рассказывает мне о погоде за окнами, сообщает он. – Мало кто хотел дежурства у роддомов. Здесь, еще в Пскове, по округе наши стоят. Сергеич просчитал, что будешь своего выродка рожать. «Нежити не жить», – его слова.
Мужчина вновь заходится в смехе и склоняется к самому моему лицу, так близко, что меня обдает его несвежим дыханием.
– У нас спор был. Многие говорили, что ребенка убить грех. Только какой грех, если это не ребенок, – он по-хозяйски опускает руку на мой живот, – а такая же нежить, как ты. Тут я солидарен с Сергеичем.
Я прекращаю сопротивление, замираю, страшась удара в живот. В надежде на чудо устремляю глаза на дверь, но Жан не вырастает из-под земли по моему хотению, и непроизвольно я издаю сдавленный стон.
– Рад, что проснулась. Рад, что узнала, – повторяет незнакомый мне человек, которого я даже не пытаюсь вспомнить. – Будешь знать – за что.
Свободной рукой он тянется к моему горлу, и я понимаю – четко и ясно – это конец. У меня не будет других возможностей, у судьбы не заготовлено для меня второго шанса. Я зажмуриваюсь, ощущаю на своей коже грубые пальцы и, дернувшись всем телом, обеими руками вцепляюсь в его запястье. Всё мое существо как будто наливается силой, я представляю ее себе, как она – огненная, точно лава, пробегает по венам, стекает к ладоням, становится ощутимой, материальной. Мне удается извернуться, вывернуться из-под зажимающей мне рот руки, как могу громко, я кричу: «Жан!», вцепляюсь зубами в пальцы, стоически выдерживаю удар по лицу, не отключаюсь и не разжимаю челюсти.
– Оля! – слышу я самый желанный на свете голос. Расслабившись, позволяю себе поверить, что всё закончилось: Жан пришел, и моя девочка получила свой шанс родиться, но меня резко дергают вверх, словно куклу, стаскивают с кровати, а мгновение спустя мою кожу обжигает холодом прижатое к горлу лезвие ножа.
– Не подходи, – всё тем же спокойным, будничным тоном обращается к Жану дедов хранитель. Держа меня перед собой, он спиной продвигается к окну, а я не свожу взгляд с сосредоточенного на моем противнике лица Жана.
Я знаю, что он думает об Анне. Как и я, боится, что ее жертва была напрасной. Прилагает усилия, чтобы не посмотреть на меня, сознавая, что тогда его хваленая собранность и смелость рассыпятся в пыль и он ничем не сможет помочь.
– Боишься за упырёныша? – слышу я голос над своим ухом, слизываю кровь с разбитой губы и молю Небеса хотя бы на пару мгновений вернуть мне утраченные клыки.
– Тебя посадят, – мягко, едва ли не нежно говорит Жан мужчине, чей нож до боли вдавливается мне в горло. – Ты напал на беременную женщину. Отпусти ее, и я дам тебе уйти.
– Ыыыхр, – хранитель всхрюкивает за моей спиной, – она не женщина, она нежить. Как и ты. А…
– Нежити не жить, – успеваю я договорить за него осточертевший постулат, а по моему лицу крупными каплями стекает смешанная с моей кровью святая вода. – Жан, ты обещал мне!
– Молчи, сука! – цедят над моим ухом, и лезвие, скорее всего, до крови вдавливается в кожу. Напрасно я пытаюсь поймать взгляд Жана. Он продолжает смотреть в лицо моего будущего убийцы, чью решимость я ощущаю в хватке, которой он стискивает мое запястье, в твердости прижатого к горлу ножа. Я сознаю, что живой мне не выбраться, знаю, что одержимый местью и стремлением извести нечисть и ее потомство борец с нечистой силой не прислушается к увещеваниям Жана. Хочу, чтобы любимый мужчина видел меня. Видел в последние мгновения моей жизни.
В палату заглядывает медсестра, в ужасе вскрикивает и отступает назад.
– Вызови полицию, – сквозь зубы приказывает ей Жан, и девушка послушно скрывается за дверью. – Послушай, у тебя еще есть шанс…
– Нежити не жить, – повторяет человек за моей спиной, и, понимая, что счет пошел на секунды, я из последних сил вырываю руку из его лапищи и обеими руками вцепляюсь в сжимающую нож ладонь. Борьба продолжается мгновение. На один миг я позволяю себе отвлечься и прощальным взглядом взглянуть на мужчину, которого любила всё свое прекрасное и удивительное посмертие. «Ничего не бойся», – мысленно произношу я заклинание-оберег и утраиваю силу, зная, куда человек с ножом направит удар.
Я прошу нашу «лялечку» дать мне сил, обращаюсь к памяти матери, к богу, в которого перестала верить еще при жизни, к Пантелеимону Целителю, молитвой к которому по настоянию нянечки в детстве я завершала каждый свой день. Хранитель метится прямо в живот, одним ударом хочет сразить двух зайцев. «Нежити не жить», – проносится у меня в голове, и всем существом я протестую против убийства моего ребенка, переполняюсь ненавистью, напитываюсь ею, черпаю стремительно иссякающие силы. Я хочу, чтобы у моей девочки был шанс появиться на свет. Мысленно я представляю ее себе – прелестным младенцем, очаровательной девочкой, прекрасной девушкой, взрослой женщиной. Я не позволю ее убить. Жан обещал. У него будет возможность совершить чудо. А сейчас я совершу свое.
Как глупо умирать с чужим именем, думаю я, и изо всех сил дергаю сжимающую нож руку вверх. Мне никогда не нравилось имя Дарья, так какой же насмешкой судьбы будет под ним умереть! Рука, сжимающая нож, совершает удар, но я успеваю сместить его траекторию. Какая ирония, начинаю я мысль, которую только чудом успеваю додумать, – второй раз умереть от удара ножом в грудь.
Я слышу вскрик Жана, слышу, как лезвие царапает по ребру. Силюсь вдохнуть, чувствую, как рот наполняется кровью, слепнущими глазами хочу посмотреть на Жана, но следующее мгновение для меня не наступает.
Женщина по имени Дарья на глазах у своего мужа «Сансаныча» умирает от удара ножом в грудь.
Пути господни неисповедимы, а его злая ирония не знает границ.
На этот раз Жан не забрал у смерти свое. Son toujours Olga est morte.