В кругу развалин

R
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
19 страниц, 8 183 слова, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Стекло и свет

Настройки
Он понял, что не один, только когда с ним заговорили. Голос глух и однообразен, он наполняет пустой слух, как заливающаяся в кувшин ровная струя ледяной воды. Разумовский моргает и переспрашивает. Слова доходят до него с трудом, его зрение ещё погружено в синее мерцание монитора, он ещё не отвык от хрусталя тишины. Неоконченный код мигает на экране полупрозрачной цифирной вязью, как будто спрашивает. Прозрачное существо смотрит на людей через распахнутый зрачок экрана. Разумовский знает, что к нему пришли бесшумно и очень, очень давно, ещё на этапе котлована, но стоит за его спиной Волков совсем недавно. Его волосы и одежда ещё сохраняют маслянистый запах бензина и душок полого речного ветра. Он как будто только что выкупался в воздухе над Невой. Разумовский думает, что он не поднимался в лифте и не открывал дверей, а вынырнул из темноты за креслом и застыл, как убитая рыба. Волков утопленнически терпелив, переспрашивать у него не страшно, но сейчас он не отвечает. Волков опирается о спинку кресла и смотрит в плазменные глаза невидимой женщины по другую сторону экрана. Рот его приоткрыт, но зубы плотно сомкнуты. Во влажных, как роза, зрачках не отражается свет монитора. Разумовский оборачивается к нему. Склеры, подёрнутые розоватой плёнкой, неподвижны. Это не он сейчас говорил, думает Разумовский. В зрачках у Волкова не свет монитора — один застарелый коровий испуг. Лопасти вертолёта режут воздух, как мясо. Звук движения такой громкий, что может заглушить крик. Женщина и мужчина в полевой форме без знаков различия стоят на утоптанной земле. От вращения лопастей редкие травы пригибаются к почве, будто Бог причёсывает стебли гребнем. Мужчина выше женщины на голову, в руках у него автомат. Мужчина смотрит вверх, и на его роговице завихряется вспененный воздух. Его зрачки чёрные, как лопасти вертолёта. Женщина держит винтовку. Она смотрит на неё, как на ребёнка, и тихо, задумчиво гладит дуло, тёмное, как человеческий зрачок. Неровный ядовитый загар воспалил их черты, их волосы высветлила пыль. Люди похожи на изваяния из песчаника. Их тени реальнее тел. Женщина говорит, мужчина слушает. Убитый автоматным огнём язык непригоден для беседы, но иного они не знают — не помнят. Лицо Волкова в ровном летаргическом синем свете, но на его сетчатке отпечаток стрекозиного вращения лопастей. С ним что-то происходит, его язык слепо движется внутри зубов, ощупывая их в поисках замка или затвора; он в самом начале — он что-то ищет, то есть перестраивает синтаксис. Он привык к языку, на котором удобно кричать. Он не знает слов, способных обозначить отсутствие слова. Его челюсти медленно обмякают вокруг новой речи. Разумовский знает, надо подождать. Рука ограничена хрящами и кожей, но может заменить голос. Изменяясь, Волков кладёт Разумовскому неизменную руку на хребет и почти ласково скользит к шее. Его ладонь сухая и шершавая, как осколок гранита. Его глаза в сосновой коре задумчивости, он молчит, но его пальцы уже передают импульс. Первородный язык опережает приобретённый. Разумовский вздыхает и ложится телом на стол. Волков не знает, но движение вызвало тихий, полузнакомый запах, который вернулся к нему, как эхо, из самой глубины памяти. Этот жест, это тепло на шейных позвонках пахло новыми игральными картами, и ладони на мгновение наполнились квадратиками атласной бумаги. Разумовский медленно выпрямляется, и запах матери исчезает. Он чувствует дыхание Волкова на своей щеке — сырое и тёплое, как будто на кожу наложили густой слой краски. Он слышит сухой щелчок, похожий на хруст — словно сдвинули затвор или сломали кость, или, быть может, распался кокон. Блестящий твердый жук развернул просыхающие крылья. Свет экрана быстрым потоком заполняет хрусталик. Волков склоняет голову и аккуратно, негромко произносит, я сказал, как ты себя чувствуешь. Голова прошла? Ел? Прошла, говорит Разумовский и кончиками пальцев, хранившими запах пластика, ощупывает левый висок. Да, повторяет он, прошла. Совсем. Разумовский откидывается в кресле. След дыхания высыхает на щеке, как косметика под солнцем. Он щиплет себя за щёку и оборачивается к Волкову. Олег стоит почти вплотную к креслу, суставы его отвердели и кожа покрылась, как налётом, слоем слабого свечения. Олег, а там есть ветер? Волков мигает, как игуана, его глазные яблоки сонно и тяжело перемещаются в глазницах, грузная влага поблёскивает на всей поверхности глаза. Будто Разумовский смотрит в ясные пуговичные глаза чучела. Нет. Тусклый свет освещает два лица: одно спокойное и невыразительное, как обсохший лошадиный череп, болезненного желтоватого оттенка, который в полумраке превращается в водянистую зелень; другое живое, подвижное, нежное, точно не кожей покрытое, а текучим маслянистым илом. Разумовский поджимает под себя ноги и трёт тыльной стороной ладони холодную стопу. Если ветра нет... мы можем пойти гулять? Ветра ведь нет. Там не ветрено, мы можем пойти. Погода ведь тихая, как раз для прогулки. Волков мигает ещё раз, будто примеривается к прыжку. Как хотите, генерал. А сам ты хочешь? Волков едва склоняет голову вбок. Его кисти начинают то движение, которое обыкновенно предшествует пожиманью плечами, но предплечья остаются неподвижны, словно останавливается рябь на воде. Движение угасает, не разгоревшись, от мысли остаётся только жест, но Разумовский его замечает. Значит, мы идём, с птичьей уверенностью говорит он, глядя Волкову в глаза. Длинный рот Олега плотно замкнут губами, будто это не кожа, а надрез на глине. Олег вновь мигает; он неподвижен, как скульптура из песчаника, и глаза у него как у чучела. Он не соглашается, он не отказывается, он спокоен и тих, словно утопленник, на тело которого ложится глубокая лиственная тень. Всё, что у него есть — собственный голос. Он не вправе выбирать, он может только знать. Машина режет ночь, точно лезвие, и глотает тревожный желток фонарей. Приглушённо, как сердце, бьётся музыка. Разумовский сидит на переднем сиденье с ногами, перетянутый ремнём. На нём канареечный свитер крупной вязки, с оранжевыми ромбами. Белеют в полутьме кроссовки. Он не слушает музыку, он не смотрит на город, подёрнутый бледной дремотной плёнкой белой ночи. Он впервые видит плоть на блёклой подложке темноты. Профиль Волкова кажется рисунком мелом, нанесённым на картон. Пятна света, как ряска, налипают на его силуэт и утекают в отмежёванную движением темноту. Волков кажется птицей, сбившейся с родового маршрута. Она несёт в крови свой вековой путь, но это реплика, впечатанная в суставы генетической памятью; физическая дорога ей недоступна. Он точно грубый отломок гранита из горной реки, помещённый на спящее, обкатанное водой дно лагуны; он возвышается над круглыми боками гальки и привыкает к бездвижности новых вод. Он говорил на изорванном, истерзанном языке, на котором удобней лаять; его кальцинированный голос выскоблен стальным крючком, от него остался только каркас, гласные звуки коротки и сдавлены по обеим сторонам согласными, намозоленным и твердыми от прижатия к нёбу. Разумовский со своим аккуратным голосом диктора-сказочника, открытыми, прохладными, альпийскими гласными и тяготением к нёбным звукам кажется Волкову певцом. Они едут молча, у Разумовского на подушечках пальцев и кончике языка искристое кошачье любопытство, но он сдерживается. Город раскрывается перед ними, как сочный звук, с удовольствием тянущийся в гортани. Разумовский чешет нос и поворачивается к Волкову. Круглые глаза внимательно впитывают зримое, даже музыка превращается в дымку и оседает на сетчатке, как песок. Олег, а на каком языке вы говорили... там? На русском, да? Волков моргает так, словно его ударили. Ладони, лежащие на руле, мелко и единожды вздрагивает, он точно почувствовал каплю раскалённого масла на коже — но не больше, его лицо мертвенно спокойно, рот крепко замкнут. Не знаю, говорит он, нет, то есть не помню. Нет. Будто в воду кинули камень. Фонарный свет искажает цвета, Разумовский не знает, бледен сейчас Волков или покраснел, но голос у него бесцветный и пустой, он будто читает с бумаги. Радио шипит, женский вокал перетекает в мужской, голоса сливаются, как реки. В салоне автомобиля сухо и тепло, точно в кармане шевиотового пальто, пахнет мятной жвачкой, новой одеждой и струпьями. Разумовский съёживается на сиденье, просовывает палец под ремень, — край врезается в кожу на сгибе ладони и большого пальца — втягивает голову в плечи. К горлу подступает мучной тошнотный комок. Он ждёт крика или, быть может, лая, но Волков спокоен и неподвижен, как утопленник в заводи. Он ведёт машину с уверенной осторожностью, его язык плотно втиснут в нёбо; затвор замкнут, нутро замка стынет после отнятия ключа. Прости, шепчет Разумовский и качает головой. Его зрачки блестят, как глаза больной птицы. Тебе очень неприятно? Прости, я не подумал, что тебе может быть неприятно. Прости. Мне казалось, здесь не может быть ничего неприятного. Это просто вопрос. Прости. Волков смаргивает напряжение — два раза подряд смежает веки, быстро, радужка у него тёмная, как дуло автомата. Хватит, говорит он. Проехали. Есть ли язык, чтобы описать выпадение из языка? Разумовскому не понять, но Волков молчит лишь потому, что не знает, как ответить. Он стоит над пропастью, и ветер проходит на дне лощины с тонким посохом, как чабан, простукивая каменные стены. Если хочешь, говорит Разумовский, можешь свернуть на обочину. Если тебе надо. Волков чуть склоняет голову, его зрачки мерцают в зеркале заднего вида, как два газовых огонька над болотом. Как вспыхнувший метан, и Разумовскому хочется стиснуть их в ладони. Машина плавно, будто рыба, сворачивает вбок и замирает у края дороги. Разумовский включает свет и приглушает радио. За окном тихо колышется сумрак, но кусочек дороги отсечён от его лопатки светом фонаря. Они у леса, густая пахучая хвоя молча подступает к асфальту волной. Волков чиркает спичкой, жёлтая вспышка освещает его подбородок и блестящие нежные зубы, отражается в глубине глаз, как солнце. Хвоя с шелестом отступает, и Разумовский успокоенно выдыхает. Волков зажигает сигарету, но не затягивается. Он держит её в пальцах, как томный цветок, и смотрит так, будто видит впервые. Разумовский тоже глядит на красный уголёк, на горящую запятую в темноте. Огонь даёт молчанию продолжение, и Разумовский знает — Волков будет говорить, потому что держит в руках огненную связку своего голоса. Волков сухо кашляет, словно высыпают на землю мелкие камни, будто кто-то стучит по почве терпеливыми пальцами. Это вы меня простите. Вы не виноваты. У меня слишком много... Он замирает на краю фразы, как перед обрывом, и, вздохнув, шагает в плотную пустоту. У меня слишком много мыслей, что ли. Слишком много думаю о всяком. Вот. Понимаете? Как будто ковыряю ранку. Понимаете? Как корочку... с царапины. Разумовский мотает головой, словно отгоняет гнус. Его волосы колышутся вслед за движеньем головы, как илистая волна. Не надо извиняться, это я сказал глупость и тебя, ну, стриггерило. Я больше не буду говорить, я учту. Хорошо? Он кладёт ладонь Волкову на плечо. Мелкая вязка водолазки пропускает кожное тепло, словно москитная сетка, он прощупывает плоский, как плац, акромион, впадинку в соединении ости лопатки и длинной флейты ключицы. Хорошо, генерал. Волков разжимает пальцы и смотрит, как падает сигарета, как будто выпускает вожжи. Он затаптывает дотлевшую сигарету, к которой не притронулся, и забирается в машину. Утробное урчанье двигателя приглушается и начинает обволакивать кости. Волков поворачивается к Разумовскому, замершему над своим телом с отрешением прорицательницы. Всё в порядке, слышите, генерал, я не обижаюсь. Едем до самоё Невы? Едем.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник