Потому что вокруг тупые все, а ты одна знаешь, как правильно.
О переговорной в женском туалете на девятом этаже в том крыле, где вечно проходил ремонт, слагали чуть ли не легенды — и что он расписан по часам, и что там застрелили кого-то, и что двух министров поженили, и что его проклял глава РПЦ… Поэтому, когда Ксюша получает приглашение на встречу, она понимает, что задница, в которую их засунул Тихомиров, оказалась чуть глубже и более полной абсурда. Иногда происходящее заставляет Ксюшу сомневаться в собственной адекватности сильнее, чем её мысли о причинах и следствиях. Сообщение бесит. Во-первых, своей краткой грубостью: дата, время и место. Во-вторых, прислано с неизвестного номера, заставляя теряться в догадках, насколько именно глубокой будет задница. Ксюша приходит на пять минут раньше указанного, забирается на подоконник с ногами и закуривает джул, пытаясь остудить мозги, но может думать только о том, как её заебал Тихомиров и как она сама заебалась прокручивать в голове одно и то же. Женька хороший, ага, и смотреть на него сейчас больно — даже совестно немного, но разве она просила его о слишком многом? Дерьмо, в котором они вертелись весь год — туфта, даже весёлая — Ксюша иногда даже рада была, как всё складывалось — ради разнообразия. Даже в Новый год, когда сердце замирало от Женькиной гневной тирады министру и пальцы холодели вовсе не от мороза. Но это уже слишком. Плотникова подставили — его Ксюше не жалко, но обидно, что почти налаженная система рухнула в небытие. Как теперь Ксюше до пенсии держаться — непонятно. Через минуту после назначенного времени в туалет неспешно заходит женщина. Стук каблуков белоснежных туфель с острым носком отдаётся в ушах почти угрозой, и Ксюша рассматривает незнакомку с лёгким прищуром. Блондинка с тусклым лицом и в сером костюмчике, но ни за что на свете про неё нельзя сказать, что она неприметная. Ксюша бросает на неё прямой взгляд через плечо, а та смотрит в упор, вцепляется в Ксюшу голубыми глазами и едко ухмыляется. У неё немного морщин, мешки под глазами — хронические, острый нос и подбородок, выпрямленные короткие волосы и блестящие серьги с колье без лишнего пафоса, почти строгие. В руках она зачем-то держит газету, и Ксюше даже щурится не надо, чтобы разглядеть на первой полосе Тихомировскую рожу и енота. Ксюша кивает сама себе, усмехается криво: вот раком поставит всё и вся вокруг он, а дрючить будут её, потому что он идиот клинический! Нет, так, конечно, нужно уметь ещё, можно даже гордиться, только Ксюша совсем не хочет быть в эпицентре всего этого пиздеца — это со стороны интересно наблюдать. А тут вон — баба какая-то закатывает рукава пиджака, запрыгивает на подоконник, скрещивая лодыжки, и смотрит так, словно уже расчленила Ксюшу и по судочкам разложила. — Чем обязана? — начинает Ксюша, и на лице женщины расцветает довольная улыбка. — Знает собака, чьё мясо съела, — тянет, медленно кивая, и Ксюша прислушивается к её чуть хриплому голосу. И разводит руками, мол, так и есть, скрываться нет смысла. — Раз ты такая умная, что ж позволяешь такой хуйне творится? Ксюша ошалело выгибает бровь. — Значит, вот так — сразу? — А ты хотела долгих прелюдий? Ксюша усмехается, переваривая чужую наглость и выделившийся на неё собственный восторг. Она была готова к тому, что её морально выебут — и такой женщине она даже готова позволить это сделать буквально. — Я уже сама не знаю, чего хочу, — выдыхает Ксюша резко вместо ответной колкости, дёргает нервно рукой и не выдерживает, вываливает на незнакомку всё раздражение и злость, выворачивает усталость. — Ни с одним мужиком в своей жизни столько не возилась. Ни с одной бабой, кстати, тоже, — заключает и наблюдает за реакцией, склонив голову к плечу. — Хорошо, что ты это озвучить можешь, — говорит она размеренно, не отрываясь от газеты. Только делает вид, что читает. — Как сказал бы мой терапевт: «Полдела сделано». Ксюша кивает, поражаясь, как легко и спокойно они делятся мелкими фактами о своей жизни, мимоходом, словно в обычном разговоре. Ненормально это всё. Она прочищает горло: — Простите, я чё-то не в форме сегодня. У нас деловая встреча вроде как, а я душу тут вам, а… — она спотыкается, понимая, что снова несёт хуйню, точно от Скворцовой заразилась. Выгибает брови, пытаясь контроль над ситуацией вернуть, смотрит с вызовом: — А вы кто? — Я? — на вздохе переспрашивает женщина, словно это совсем не важно, словно она сама не знает, кто она. И смотрит ровно, выдавая суть: — А я — это ты, Ксюш, года через два, если умной будешь. О-па. Ксюшу начинает мутить от перспектив. А женщина наконец-то переходит к предмету разговора. Ксюша пытается её слушать, через себя пропускать, вникать, и говорит женщина складно, красиво, размеренно, только на душе, если она у Ксюши ещё осталась, гадко становится, липко. «Не трогать пока, чтобы Премьера не бесить». «Меня слушать». «Сегодня всплыл, завтра на дно пойдёт, а ты ему… поможешь — чуть-чуть». «Только нежно». «Тебе же нужно где-то стол поставить… на первое время». Она из слов сплетает привлекательную картину, и у Ксюши уже куча вопросов в голове вертится — не к женщине, той они нахрен не сдались — и она дальше идёт, «о неприятном». Илюша, блять. Женщина как будто искренне о Ксюше переживает, цепляя на крючок. Только её таким не купить, она знает, какая тут политика и чего стоит их доверие, но актёрскую игру оценивает. Она усмехается нервно, горько, шутит про Гитлера, не скрывая, в какое погружается отчаяние — зря наверное. Женщина бросает на неё долгий взгляд, пристальный, до костей пробирающий, и Ксюша мажет джулом по губам, но не затягивается — выдерживает. — Ну ладушки, — женщина хлопает ладонями по коленям и легко спрыгивает с подоконника. Ксюша сползает за ней, встаёт лицом к лицу. — На сегодня всё. А дальше посмотрим. Она изображает едкую ухмылочку и уходит первая. Ксюша выпускает пар ей вслед и зачем-то забирает газету с собой. Смотрит на чёрно-белого Тихомирова искоса, выходя с Площади, и видеть не хочет. Если его сольют — куда? Послом в Нигерию? Жалко, как бы он её не задалбливал. За остальными, если уж Ксюша на его место сядет, она присмотрит, баб, Ингу, даже Максим Максимыча с Джеммой пристроит — не чужие уже, а потом они не пропадут. А Скворцова… Скворцова тоже устроится где-нибудь, чтобы не отсвечивать, а зарплату получать приличную, девочку свою на побегушках иметь и дальше себя самообманом тешить, что пользу людям приносит, что не пытается какой-то Ксении Борисовне что-то там доказать, маме своей, учительнице по математике и преподу из Вышки, который на первом курсе сказал, что её достоинство лишь в милом личике… А может, и до министра доберётся, если Ксюша не будет перед глазами своим авторитетом маячить и напоминать о всех трещинках и неидеальностях. В принципе, неплохо. И даже совесть у Ксюши будет почти чиста — не она сама так решила, а Площадь в лице колкой бабы наказала. А что Ксюша одна против них может?.. Она подписывает номер незнакомки как «Z», когда понимает, что та так и не назвала своего имени.***
Следующую встречу назначает Ксюша — в пятницу, когда Тихомиров с кабмина приносит целую стопку реформ, которые в нормальных местах по десять лет мурыжат, а потом футболят обратно. А у них — клоака, помойка, куда можно скинуть всё ненужное и поставить вопрос ребром: или изворачивайтесь, или распустим и с минэкономразвития сольём. Женщина сидит на подоконнике, прислонившись спиной к стене и вытянув ноги, скрещенные в лодыжках, и приветливо машет ладонью, когда Ксюша залетает в туалет, желая растерзать незнакомку. Только та не причём, Тихомиров сам им проблемы нашёл. Снова. И раздражение полнится в груди непомерной тяжестью, которую и деть некуда. Женька её осаждать стал, заручившись поддержкой, блять, Илюши и верой в светлое будущее. Ксюша выдыхает и отходит от женщины на противоположный конец подоконника — на всякий случай. — Ты же придумаешь что-нибудь? — склоняет женщина голову и чуть улыбается. Ксюша чувствует, как сильнее сжимаются чужие руки на шее, как туже натягивается поводок. Ксюша затягивается. Конечно она придумает, она же умная, только ненависть плещется в ней, разъедая. Почти как в детстве: «Съешь кашу, а то не получишь конфет». Конфет не получали только плохие девочки — и Ксюше очень хотелось хорошей быть, а вот кашу не особо. Что тогда, что сейчас, она причинно-следственные связи не выкупает, только всё равно вынуждена вертеться в этой разрушительной системе. «Придумай что-нибудь», а иначе не видать тебе ни министерского кресла, ни спокойной жизни. Не то чтобы Ксюша к первому тянулась. Может, она и не командный игрок, но всё, чего хотела, она уже добилась, дальше только экзистенциальный кризис и вечный покой. Она не отвечает женщине ничего и выходит из туалета, резко раскрывая дверь. В спину ей летит чужая ухмылка. Теперь Ксюша смутно понимает, зачем вообще с этой женщиной встречалась. Чтобы что? Помощи какой-то попросить — так фиг, это она с самого начала понимала. Не ту роль женщина заняла — она за ниточки дёргает и результат спрашивает, у них не взаимовыгодное предложение — это Ксюше с барского плеча мотивации немножко отсыпали и «спасибо» за хорошую службу, потому что им не жалко, потому что кто-то адекватный нужен на таком месте, чтобы и дальше за ниточки дёргать. Ксюша ненавидит эту игру в друзей. И всё ещё не понимает, какой чёрт дёрнул её за ногу пойти к этой женщине. А та и слова против не сказала — засасывает Ксюшу глубже, находит точки давления, какие ни в досье не прочитаешь, ни по слухам не соберёшь. Ксюшу накрывает медленно, но больше от гнева и несправедливости, и когда таблетки действовать начинают, она и правда всё придумывает. Она же умная. План изящный расписывает, только Женьке он не нравится, и он Скворцову-зайчонка слушает, с министром, блять, Нигерии связывается и цирк разводит, в котором Ксюша волей-неволей участвует — лишь бы что-то делать, чтобы не встречаться с собственным бессилием. В итоге — как всегда — абсурд и нервная пульсация в мозгах, от которой дыхание перехватывает. — А хороший повод был, — вздыхает женщина на следующую встречу. Ксюша на неё напряжённая приходит, точно к схватке готовая — а женщина спокойна, как удав, и только ногой покачивает, сидя на подоконнике — ровно в центре. Ксюша опирается плечом об откос. — Я надеялась его с этим предложением в Нигерию и вернут. Она не то чтобы врёт — говорила на грани истерики, потому что сил уже нет никаких — и правда бы сослали наконец, потому что не думала, что Женька всерьёз воспримет, но это же Женька Тихомиров. И на кабмине его, как ни странно — вообще не странно — никуда не послали. Иногда Ксюша забывает, что идиотия этих людей разнообразной бывает, с шизофренией граничащей. Женщина усмехается. — Эпично было бы. К слову. Она поворачивает голову и смотрит на Ксюшу с лёгкой улыбкой, от которой у Ксюши всё внутри переворачивается и тает — такая она простая, на самом деле искренняя. И Ксюша отвечает ей тем же, словно они и правда в одной лодке. И зря Ксюша так переживала. В моменте она успокоиться никак не может, потом только понимает, что зря энергию на дрожь тратила. Улыбка эта ей во сне зачем-то снится в жёлтом сумраке, в тепле — а ещё руки с тонкими пальцами и острый нос, и дыхание шумное. И вроде ничего особенного, но просыпается Ксюша впервые за долгое время настолько умиротворённая, что ни будильник ранний не бесит, ни пробки, ни работа. Ксюша это рефлексировать не хочет — нежит чувство внутри себя, греет, но рассеивается оно, стоит Ксюше с Сониными глазами встретиться. Соня ей не улыбается лучисто по обыкновению, и Ксюша отворачивается, прикусывая губу. Ксюша медленно теряет себя. Тихомиров не то чтобы из-под контроля выходит, но Ксюшу на второй план отодвигает, Илюше в рот смотрит и бабами её распоряжается. И плевать, что у неё идеи гениальные, плевать, что она им всем помочь может — ему, дурню, которого в Нигерию отправить могут. Ксюша ему об этом не говорит, конечно. Может, она это заслужила — за то, что от Женьки его участь с самого начала скрывала, за то, что под носом свои дела проворачивала, за то, что на месяц бросила его — как и все, и не она, а Скворцова его из депрессии вытащить пыталась — даже успешно, хоть и со скандалом, когда он для неё и Барто эту снёс, и Илюшу уволил. За то, что добро, наивное и придурковатое, всегда торжествует. А она, змея подколодная, должна страдать — потому что эгоистка и ничего стоящего, на самом деле, не сделала — даже для себя самой. Её таблетки от такого не спасают, хотя уже на постоянке пьёт, а сильнее психотерапевт упрямо не назначает, и алкоголь ей нельзя — вот и мучайся, Ксюша, сама с собой наедине. Ксюша терпит, как и всегда. Терпит нахальные Илюшины улыбки, терпит, что Скворцова на Тихомировском столе так же сидит, что бабы ей помогают, что они все что-то решают, деятельные такие; только огрызается, щерится, иронией и сарказмом плюётся — глупо так, по-детски — это потом понимает, что от бессилия. И от бессилия же своё поведение идиотское принимает — и не рыпается, когда баб в Россию ссылают и ломает их там, как Илюшу сломало. И остаётся Ксюша совсем одна. Сквороцова — предательница, Женька — придурок ведомый, жещнина — женщина… вообще никогда с ней и не была. Ксюша от джула не отрывается, дышит им почти и в монитор с «Косынкой» пялится, расклада не видя. Зрачки дрожат, мысли дрожат — не бегают, а замерли и дёргаются, потому что дальше — некуда, не о чем рассуждать. Ксюше страшно застыть в этом одиночестве, страшно до трясучки и пересохших губ, до тошноты. «Я в детстве тоже Сейлор Мун любила». Когда Женька к ней с повинной приходит, она его обнимает. Не выдерживает, утыкается в его живот, пряча слёзы, душа всхлипы — от того, что он её всё-таки не бросил, даже если собирался, от того, что стыдно — не потому, что она так плохо про него думала, а потому что сама почти готова была его бросить послом в Нигерию. Он её по голове гладит, приговаривает что-то утешающее — знает, что сорвалась она опять, что себя контролирует плохо, и Ксюша трясётся в его руках, позволяя слабой побыть — это же Женька, он поймёт и забудет. Ксюша понимает, отчего так напряжена была невозможно — никуда она его не сольёт, в лепёшку расшибётся, но на его место не сядет, если он сам не предложит. И знает, что расшибётся наверняка, ведь Площадь её терпеть не станет. И от этого трясётся сильнее. — Всё, всё, Ксюш, — похлопывает по лопаткам. — Ты же знаешь, я только тебя люблю. Ксюша знает, что он свою версию её личности любит, и что так много готов простить ей будет, если её настоящую вдруг узнает, что страх с новой силой накатывает.***
Женька и правда исправляется. С ней перво-наперво советуется, слушает внимательно и благодарит — и так привычно это делает, словно не потому, что Ксюша чуть до ручки не дошла. А она сочувствие и заботу принимать совсем не умеет, и почти не спорит, когда он ради жены своей бывшей в новую аферу влезает — на этот раз реально опасную. Она только детали для приличия уточняет, систему выстраивает, подумать его заставляет… — А ты вот её прям любишь так до сих пор, да? — выпаливает скороговоркой и замирает. Знает, что Женька ответит — даже отрицать не станет. — Ну а… как по-другому? У нас дочь… общая, вместе семнадцать лет… она самый близкий мой… А-а что? — Ничё, — отдаётся горечью на языке. — Завидую просто. Меня б кто так любил. Ксюша спрыгивает со стола и с головой погружается в разработку амнистий, договаривается, устраивает всё, чтоб сработало… Протяжное ноющее в груди игнорирует. Она на своё одиночество не жаловалась никогда. Комфорт превыше всего ценила, а другой человек под боком, даже если любимый до безумия, даже если нужный — это неудобно прежде всего. Это договариваться, подстраиваться, компромиссы искать, оправдываться, себя объяснять с головы до ног — когда сам мало что понимаешь. А Ксюше этого и на работе хватает, а подноготную её там объяснять никому не нужно. Ксюша думает, что где-то в этой теореме ошибка закралась, а может — в ней самой, что наиболее вероятно. Живут же люди друг с другом, всю жизнь живут и умирают в один день счастливые. А Ксюша сломанная-переломанная. Она такая никому не нужна — она такая ни с кем не справится, и потому грызёт фенибут, ванные горячие с пеной и солью принимает, если не грозит уснуть прямо там, на документалки отвлекается, иной раз ничего не видя на экране и не слыша, и работает, работает, работает, потому что кроме министерства и небольшой квартиры нет у неё ничего, даже кота. Чем она планировала на острове заниматься? Странно, что раньше такие мысли её не посещали. Раньше людей с реальными чувствами и нежными мечтами не было — ни Тихомирова-романтика, ни Сони, которая ей в рот смотрит — смотрела — с обожанием, ни женщины, с планами настолько продуманными, что завидно становится. Раньше у Ксюши перед носом мечта была, и картинка эта собой всё заслоняла — все сомнения, вопросы с подковырками, все последствия. А теперь впереди пустота, экзистенциальный кризис и ад, и в это глядеть можно долго и увидеть многое; отражение своё кривое, например. Когда она пост в телеге с утра видит — газеты не покупает, а «Телеграф» в одну ногу со временем идти хочет — у неё в голове такая же тишина оглушающая звенит, как будто её остров второй раз утонул. — Пиздец-блять, — выдыхает и на стул падает, забывая про полотенце на голове, про смузи недоделанный — чуть в тапочках из квартиры не выбегает, чтобы проблему решать срочно. Суслика Тихомировского точно СК повяжет, если она нос сюда сунет, а его самого — в Нигерию, а она… А ей сообщение приходит. Всё ещё короткое: место женщина теперь не указывает, но не такое сухое, с припиской: «Умница моя, Ксюш» и скобочки-улыбки. И уже не бесит — Ксюша свои чувства разрозненные воедино собрать не может, замирает посреди квартиры босая, холода от плитки не чувствуя, и сообразить пытается, что делать-то, блять. Пока до работы едет — волосы уложив и одевшись, но чернику с бананом в блендере забыв — думает, кто в «Телеграф» эту дрянь слил, да ещё так подробно. Раньше у Дударя с ним контакт был налажен, но сейчас он уволен, хоть и спит со Скворцовой, а Скворцова знать вообще-то ничего не должна, но… Может, об этом всё их МПП знало — подслушать не трудно, только никому этот слив нахрен не усрался. А Скворцовой зачем?.. Идиалистка в ней проснулась? Тихомиров же не Ксения Борисовна, он её зайчонком не называет и от его взгляда между ног влажно не становится, он сам за честность и справедливость — ему подобное простить нельзя, даже ради великой любви пресловутой? Ксюша челюсти от злости сжимает, но остывает быстро. В ней больше обида на Соню — беспочвенная и непонятная говорит, чем реальный факт. Не складывается ведь. Скорее Скворцова по пьяни проболталась, а Дударь уже побежал к Немеровской своей самоутверждаться… За что ей всё это… Ксюша Соню решает не трогать вообще, у той и так, наверняка, весёленький разговор с Дударем будет, только Соня сама её дожидается у кабинета своего, срывается с места, едва Ксюша из лифта выходит. — Ксения Борисовна!.. — восклицает, подбегая, мельтеша перед глазами, оправдываться пытается. — П-простите, я не специально, я… — Скворцова, блять! — обрывает её Ксюша, остановившись, и та замирает, даже не дышит кажется. — Не беси ещё больше. Не трогать, как всегда, не получается. — Но я… — Перед Тихомировым извиняться будешь, если очень хочется. У него в кабинете, словно в доказательство, что-то гремит со страшной силой и мат слышится. — И так всё утро! — Ага, ещё кричит иногда, — вставляют бабы, и Ксюша смотрит на них через плечо — и выдыхает, видя их привычные упоротые лица. — Здравствуйте, Ксения Борисовна, — улыбаются хором. — Привет, бабы, — усмехается в ответ Ксюша и заходит в Женин кабинет, сталкиваясь с Ингой. Та проскальзывает с коротким «Ой», держа в руках треклятую газету, и Ксюша вздыхает, собираясь с силами. Утешать она тоже не умеет.***
Ксюша на женщину смотрит, сжав челюсти. В глазах колет от почти детской обиды, и так крикнуть хочется ей в лицо: «Не-по-ни-ма-ешь ты ни-хе-ра!», только не может Ксюша. Женщина упрямо продолжает её хвалить — конечно, в её глазах всё так красиво, слаженно выглядит — как она и хотела. И вроде уже плевать, кто именно это сделал, если всё уже случилось и назад не отмотать — но у Ксюши сердце о рёбра колотится с такой силой, что больно становится. — Ну только не говори, что тебя совесть постфактум замучила, — бросает женщина, когда Ксюша продолжает молчать и смотреть пронзительно колко, словно спрашивая: «Довольна, блять?» Ксюшу мучает то, что она об этом постфактум узнала. Могла бы предотвратить — или задуматься наконец всерьёз о том, на чьей она стороне. Но удача снова ей улыбнулась, как тогда, с енотами, или же снова проклятой молнией шибануло. Ксюша не знает, она ничего не знает. И от этого мутит так, что блевать охота — прямо здесь, на идеальный серый костюмчик женщины с Площади, пока она возвращается к своим планам. — Вечер в хату, смерть патриархату… — нараспев произносит она, и Ксюша почти видит её сладкие мечты. Та тоже от всего устала, изменить что-то хочет — реально, масштабно. В её голубых глазах на мгновение огонёк революции загорается, и у Ксюши внутри ёкает — дать ей больше власти и она на самом деле переворот устроит и, может, даже успешный, который Россию с колен поднимет, надежду какую-нибудь ощутимую подарит — а не только СМИ развлечёт. Ксюша сглатывает и остро нуждается в том, чтобы плечи что-то сдавило. Даже пространство туалета кажется слишком огромным — кто его, блять, таким проектировал, если тут всего пять кабинок да четыре раковины — балет танцевать, что ли? Ксюша дышит глубже, чувствуя, как подкатывает истерика, как раздражение и тревога жгут кончики пальцев. Она в подоконник впивается удерживая себя от срыва, а в голове трагичное Женькино лицо, как будто Рае не просто в Россию нельзя — как будто над ней смерть с косой нависла. Ксюшу и правда так никто любить не будет, даже просто за плечи обнимать, когда она задыхается сраными персиками в женском туалете, потому что встала на слишком скользкую дорожку. — Ксень, — женщина щёлкает пальцами у неё перед носом, и Ксюша от внезапности едва затылком о стекло, жалюзи прикрытое, не ударяется. — Чё с тобой сегодня? Ксюша прочищает горло. «Не я надоумила — поддержала только, потому что жену он свою правда любит. И слила не я, а зайчонок, блять, который слишком быстро бегать стал, а мозгами не обзавёлся». — Нормально, — хрипит Ксюша, спрыгивая с подоконника. — Это всё? Женщина поворачивается к ней, ухмыляется — изгиб её губ ввинчивается Ксюше в мозг, нервируя. Женщина тянет к ней руки, поправляет лацканы пиджака — держит, и Ксюша задыхается сильнее, чувствуя чужое тепло. Слишком долго. — Ну всё, если ты так спешишь. Она усмехается, руками соскальзывает по Ксюшиным плечам, сжимая их несильно, и отходит. Ксюша дёргается, сглатывает — но идёт к выходу. Будь оно всё проклято.***
Психушка в Ксюшиной голове разрастается. Слишком много людей, слишком много связей, слишком много… Ксюша соображает отчаянно, как из петли, в которую её женщина затащила, живой вылезти. Легко было бы, не будь она так к Женьке привязана — совесть у неё ещё осталась, не всё человеческое из неё выгребли, хоть и злится она на него периодически, и мудаком называет за глаза, и смотрит презрительно, и больших надежд на него не возлагает — если только в глубине где-то, очень-очень глубоко, где всё нежное хранится, светлое и солнечное, где сердце ещё болеть может не от приступов стенокардии. Ксюша на документ этот вековой давности про Аляску смотрит и думает, что если у них всё получится, то женщина её по головке не погладит и спокойным тоном разговаривать тоже не будет. «Мы с тобой о чём договаривались? — спросит она, нависая, и всплеснёт руками, ударяя ладонями по бёдрам. — А ты ровно наоборот, блять, сделала. Лунная призма, дай мне сил…» Ксюша морщится наяву и начинает действо. Потому что два с половиной миллиона на дороге не валяются, потому что если не получится — скандала не будет, но она ещё хоть на немного свою смерть отсрочит. Мол, видишь: я пытаюсь. Нежно. Она почти задыхается в ожидании результата. Делает, делает что-то, а внутри всё замерло и уши навострены: да-да или нет-нет? Почти равновесие, затишье перед бурей, нарушаемое только опухшим лицом Скворцовой и её всхлипами, которые Ксюша шестым чувством ощущает через две стенки — прозрачные — и коридор. Женька, чуть ли не приплясывающий, улыбаться заставляет — а за улыбкой нервный тик скрывается и раздражение перманентное. Скворцова к ней вечером заходит, отчитывается о том какие письма куда отправила, какую речь для Тихомирова подготовила — его же контролировать надо, согласовывать, только последние полтора месяца Сонечка этим не занималась, самостоятельной была, в надзоре Нечаевском не нуждалась. — Вот, К-ксения Б-борисовна, всё, — заключает, заикаясь от долгого плача. — М-можно я сегод-ня пораньше уй-йду? Ксюша вздыхает. Хочет сказать: «Беги, зайчонок», «Вали на все четыре стороны», но вместо этого вырывается: — Куда, пить снова? Глупости творить? Соня вздрагивает, как подстреленная, глаза свои заплаканные широко раскрывает — как вы могли такое подумать, Ксения Борисовна? — а в них словно по рефлексу новые слёзы скапливаются. — Н-нет! Я… я… Ксюша вздыхает снова, встаёт и указывает на диван: — Садись. И сама садится, хлопает рядом с собой, пока Соня на дрожащих ногах не подходит, не опускается неловко, Ксюши стараясь не касаться. Ксюша утешать не умеет, и Скворцова бесит её чувствительностью своей, глупостью и несобранностью, словно она не человек, а набор криво сшитых лоскутков, и работу эту палёную невооружённым глазом видно. А ведь она такой не была. А ведь Ксюша внутри такая же, только с изнанки — лицевая сторона чистая да гладкая, только чёрная настолько, что свет поглощает. Ксюша Соню к себе привлекает, обнимает, голову её себе на грудь укладывая и по волосам гладя, а Соня вздрагивает — и в рыданиях заходится, таких отчаянных, таких горьких, что Ксюша губу прикусывает и Дударя этого сильнее ненавидит — хотя на ненависть у неё сил нет, только на глухое равнодушие. Соня за неё цепляется, за запястья, за талию, жмётся ближе, утешения ищет, и Ксюша её держит, держит, смаргивает собственные чувства разрозненные — расклеенные. Её бы кто так держал, она ведь так устала!.. — Тише, зайчонок, тише, — а Соня, словно наперекор, лишь с новой силой заходится — словно и из-за Ксюши плачет тоже. Если бы та не смотрела холодно, если бы чуть чаще ласково называла, если бы открылась — хоть на мгновение, хоть призрачную надежду давая, Соня бы к этому Дударю и на километр не подошла. Так, разок — эмоции выплеснуть, что другому человеку предназначались, но не съезжаться, не фотки ему эротические на Новый год дарить, не содержать и не пускать так глубоко, чтобы сейчас слезами давиться да чувством собственной ничтожности. Соня Нечаевой это всё выговаривает — через слово, через всхлипы, и Ксюша только благодаря проницательности своей ненужной всё понимает — и чувство вины её колет, колет, впивается почище женщины с Площади. Раньше надо было действовать, малахольная. Ксюша говорит, что Дударь — идиот, что он, если чувства Сонины и жалел, то всё равно себя в первую очередь выбрал — а ведь её и уволить могли; Соня ревёт сильнее, сильнее в Ксюшу вжимается, сопли по её футболке развозя. Ксюша говорит, что Соня же не дурочка из мелодрам по «России 1» или «Первому» — а она прерывает, воет в ответ, что дурочка; Ксюша её в макушку целует: — Ну на самом же деле нет. — Да-а!.. — Тогда перестань ею быть. — Легко сказать! — Соня отрывается слишком резко, и Ксюша в груди холод непомерный чувствует — руки обратно к себе прижимает. — Сами то!.. Соня не договаривает, замирает, воздуха в рот набрав. Ксюша уголком губ дёргает: права Соня. Ксюша с неё очки снимает, полой пиджака от брызг вытирает, но только хуже делает — ткань влагу не впитывает, по стеклу развозит… — У тебя ещё всё впереди, малышка, — говорит ей Ксюша, глаз не поднимая. — Ты ещё по сути никем и не была, чтобы так убиваться. Соня всхлипывает, руки мнёт, взгляд в них уперев. — К-ксения Борисовна, п-простите меня. За это… эту истерику… И за то, что Дударю сб-олтнула, и за то, что т-тогда вам наговорила, про дол-жность. И за то, что в-вами стать пыта-лась… Вот… Ксюша усмехается, очки складывает и Соне отдаёт, чувствует, как от неё страхом веет. У Сони по щекам слёзки скатываются беспрепятственно, теряются под воротником рубашки, пока Ксюша их большим пальцем не стирает. Думает о том, что Скворцова её первая никогда не поцелует — не до такой степени она безрассудна — хотя кто знает. Думает о том, что сама — тем более. — Ксения Борисовна, а м-можно… я ещё с вами поб-буду? Я от работы отвлекать не буду, правда, хотите, помогу с чем, или… Ксюша её тираду воодушевлённую прерывает и снова Соню к себе на колени укладывает, не даёт вопросов задать — потому что понимает, потому что многое бы отдала, чтоб в некоторые дни тоже с кем-то остаться — только случайные люди Ксюше не нужны, а слабость свою она показывать не любит. Она Соню гладит по плечу, по спине, пока зайчонок её не расслабляется, пока дыхание не выравнивается. Она Сонины ноги на диван закидывает, встаёт аккуратно, её удобнее устраивая — и Соня только вздыхает прерывисто, руку с очками к груди прижимает так, что Ксюша обратно их забрать не может. Она жалюзи закрывает, хотя все этот цирк уже видели, и ответ по Аляске проверяет. Курьёз и запоздалая первоапрельская шутка. Конечно же, блять. И выдыхает. Она расстроенного Женьку домой провожает, увещевает его, обнадёживает, а потом возвращается. Ждёт зачем-то, пока Скворцова проснётся, ноги её поджатые свои пиджаком укрывает, хотя понимает, что до утра так просидеть может, — и сама зябнет. Кофе себе делает и сидит, с джулом его мешая, но не согревается нифига, нифига не успокаивается. Отрывается от пасьянса на компе и на Соню спящую смотрит. Вот свалилась же на её голову зачем-то, вся такая нежная и розовая, с большими глазами и неровным голосом. Таким очаровательно низким с похмелья… Соня жмурится, стонет, ворочается и открывает глаза, смотря перед собой непонимающе. Руку с очками из-под себя достаёт, рассматривает, хмуря брови, а потом Ксению Борисовну замечает, к ней лицом сидящую. Ксюша ногу на ногу закинула и джулом по губам мажет, изредка затяжку делая. Соврёт она, если скажет, что на Соню такую смотреть — неприятно. Без громких звуков и суеты излишней — как на маленьких детей — заражаясь их искренним счастьем и любовью к миру. Только Соня для Ксюши не ребёнок, к её энтузиазму наивному и вере в лучшее ещё тонна чувств примешивается — совсем не детских. Соня на неё взгляд смущённый бросает и обратно опускает голову, вертит в руках очки — а по ладошке отпечаток оправы ползёт. — Домой пора, Сонь, — выдыхает Ксюша и встаёт — и Соня за ней подскакивает, и только сейчас понимает, что укрыта была — пиджаком Ксюшиным. Он на пол соскальзывает, Соня его подбирает, еле на ногах стоя, и Ксюше обратно протягивает, пока она сумку собирает. — Ксения Борисовна… У Ксюши этот зов нежный на подкорке отпечатывается, она каждую интонацию воспроизвести может, как на «к» запинается и «с» тянет, как «б» от гласной, оставшейся после «й» мягкого, не отрывает, как «р» проскальзывает быстро и ударение теряется где-то, как на последнем слоге язык на место возвращается долго-долго. Ксюша пиджак на плечи спешно накидывает и пальто сверху. — Спасибо вам, — лепечет Соня, покачиваясь и в глаза не смотря. Ксюша усмехается беззвучно и на выход её подталкивает. Соня под лукавыми взглядами баб краснеет ещё сильнее и в кабинете своём прячется; Ксюша ей вслед смотрит и гадает, будет ли Соня там отсиживаться, пока Нечаева не свалит, или же пулей соберётся, чтоб вместе с ней успеть… — До свидания, Ксения Борисовна, — сладко прощаются бабы, явно в бошках своих уже всякого напридумав. Ксюша не против. — Пока, бабы, — выдыхает она и, видя Сонин силуэт одевающийся спешно, медленно к выходу идёт — по широкой дуге вблизи Сониного кабинета. Та вылетает, едва Ксюшу с ног не сбив, и смотрит огромными глазами: правильно я всё поняла, вы меня ждали?.. — А мышка твоя, смотрю, сбежала уже, — кивает Ксюша на стол практикантки, имя которой так и не удосужилась запомнить до сих пор. — А, Синицыну я отпустила, — начинает она бодро — как начальница — а потом затихает: — когда к вам пошла. Ксюша кивает. Синицына, значит. Не зайчонок с мышкой — птенчики, птички певчие. Ксюша вздыхает — только они не спелись. Они вместе долго лифт ждут, молча, взглядами перебрасываясь, они долго в лифте едут, друг напротив друга, Соня — с алеющими щеками и дрожью внутренней, Ксюша — с улыбкой расслабленной, незаметной, словно у неё настроение хорошее. И не то чтобы она лжёт — но настроение у неё никакое, выжатое, как лимон, блять. Соня на Ксюшины губы засматривается, отчего у той они колят, как от мороза; даже когда они из лифта выходят, из здания и идут вровень — смотрит искоса. И когда в такси одно садятся обе на заднее сидение, Ксюша не выдерживает этих игр: — Давай уже! — выпаливает, заглядывая Соне в глаза. Та смотрит теперь прямо — ошалело и сглатывает. Неужели сбрендила Ксения Борисовна окончательно? Ксюша вздыхает шумно и тяжко, посылая Скворцову к чёрту. Отворачивается, на пейзажи ночные смотрит — тёмное небо, очертания зданий еле-еле виднеются и огоньки: фонари, окна, иллюминация… В груди разрастается неудовлетворённость. Ксюша затягивается джулом. А дальше что бы было? Единственное, что она сделать может — это выкинуть Скворцову из головы, вытравить — и до следующего утра думает, почему она вообще так глубоко там засела. Потому что похожи были, потому что не до конца атрофировавшаяся душа за что-то близкое болела — прикипела сразу, потому что больше не к чему… Ксюша думает: дура, раз всю ответственность на Сонины плечи сложила, а сама не при делах, такая взрослая, серьёзная, ошибок не допускающая. Только Ксюша если ещё раз оступится, то не лоб разобьёт об асфальт — а всю себя с обрыва скинет. И со Скворцовой, она знает, провал обеспечен, нечего ей зайчонку предложить, неоткуда взять — а она Соню без остатка выест, поглотит, подобно чёрной дыре. Может, Скворцова это подсознательно чувствует и не лезет. Умная девочка, хоть мозгами своими иногда и пользоваться не умеет. На работу Ксюша почти с облегчением приходит. Тянущая пустота из груди никуда, конечно, не делась — и не денется, и Ксюша к ней привыкла уже, согласилась на её паразитическое существование. Ксюша на Сонин кабинет смотрит — пустой ещё, а мышка её уже сидит, документы перебирает какие-то, тихо-тихо бумажками и файлами шурша. Она Ксюшин взгляд на себе чувствует и голову поднимает: — Здравствуйте, Ксения Борисовна, — говорит так же тихо и смотрит, словно не знает, имела ли право с ней заговаривать. — Здравствуй. Дохлый номер. Тихомирова тоже нет, Инга говорит, что он второй день на встречах — и Ксюша ей не верит, но надеется, что Женька душу просто отводит, и распространяться об очередном уязвлённом достоинстве не хочет. И Илюши нет — этому-то куда лететь понадобилось?.. — В Анкоридж, — отчитывается Инга, не подозревая о том, как этот факт, с двумя другими складываясь — про Аляску невозвращённую и миссию историческую, — в кнопку «Пуск» на ёбаном пиздеце превращается. Ксюша в кабинет Упыря этого патриотичного медленно идёт, подступающая тревога все движения сковывает — и в голове звенит отчаянно, до последнего: «Нет, не-ет, пожалуйста! Не-ет!» Стол, вопреки обыкновению, бумагами завален беспорядочно, и среди хлама Ксюша, словно собака надрессированная, выцепляет взглядом то, чего быть не должно, что кнопку нажимает. Илюша, блять! Её пот холодный прошибает, и она Инге орёт, чтобы с Площадью её соединила. Джул в кармане пиджака сжимает, пока бабы вокруг скачут от любопытства, но под руку не лезут, учёные уже. Ксюша задней мыслью думает, а не услышит ли знакомый голос, не представит ли секретарша таинственную женщину — но имя-отчество так и не звучит, а вот голос лукаво спрашивает: — Чем обязаны? — словно она отдельно от коллег не существует, словно Площадь — Легион. Ксюша ситуацию вкратце излагает, в тоне полуприказном, забыв, что это она вообще-то под каблуком у них. Но она знает, что делать, и не собирается время на формальности тратить. — Пиздец-блять, — выдыхает женщина, и Ксюша видит, как каменеет её лицо, как обостряются скулы и взгляд. — Жду тебя как обычно через полчаса. Ксюша указания бабам и Инге оставляет, не объясняя ничего, матерясь только. На нервяке всё смузи своё сельдереевое выпивает залпом, будь оно не ладно, и в привычной переговорной-туалете на десять минут раньше оказывается, и впервые его по назначению использует. Её колотит так, что челюсти сжать приходится — курить не удобно, но джул от губ не отлипает, в горле саднит уже, воздуха не хватает — и Ксюша за эти ощущения цепляется, лишь бы об Аляске не думать и спецах америкосовских. Вот бы Илюшу подстрелили к чёртовой матери со всеми тремя с половиной жителями этого блядского куска льда, чтоб не кому было декларации об отделении подписывать. Ладно Крым тот треклятый, и области эти западные — об этом всю историю спорят и соглашение только на том держится, что плевать всем — пле-вать. А то до Америки два километра, или сколько в том проливе — слишком близко, считай, угроза под носом не только военная, но и всей американской мечте, на которой их грёбаное соединение держится — пятидесяти нахуй друг другу не нужных штатов. Россия на английском, блять, только с углами прямыми и пустынями вместо лесов промозглых. Ксюша выдохнуть себя заставляет — они третьей мировой не допустят, не выгодно это сейчас, не на этой почве, но за Женьку страшно. Она допускает мысль о том, что он Илюше попустительствовал — в курсе был и смолчал, чтобы шума меньше было, чтобы прокатило это всё, и его душа, подвигов жаждущая, упокоилась, блять, наконец. Она его тогда самолично придушит, голыми руками — ведь говорила же, говорила! Женщина его в туалет чуть ли не за шиворот втаскивает, растерянного, опешившего настолько, что даже не сопротивляется. Конечно, сука, как такой женщине сопротивляться можно — голову откусит и не подавится. — Ты знал? — допрашивает. Ксюша на него искоса смотрит, но понять всё ещё не может. — По глазам, сука, вижу, что знал, — улыбается надрывно, в голове мат на мате и матом погоняет. — Про что? А вы у нас кто? Тихомиров ещё лицо держать пытается, как-то контроль вернуть, которого у него и не было, но только хуже делает. — Я твой самый страшный сон детский, — выдавливает голосом низким, и у Ксюши мурашки по коже бегут — неожиданно горячие, но от тремора это не не спасает. Женщина ходит вокруг него, вцепиться не может — непрофессионально это, но словами задавливает, нажимает на слоги, что у Ксюши всё в пятки опускается, да там и остаётся; скоро на неё перейдут. Женя на неё смотрит беспомощно, дипломат к груди прижимает, и она взгляд опускает, облегчение чувствуя — не знал он, правда. Верит ему почему-то, особенно, когда женщина про реп упоминает — и вот тут смеяться хочется. Какая третья мировая ему! Он с бездомным парнишей песенки пел! — Лунная призма, дай мне сил… Неприкрытое раздражение женщины забавляло бы, если бы Ксюше не грозило остаться с ней один на один. Она на каменное изваяние походила до этого момента, невозмутимее ледышки — только слова резкие с искривлённых от недовольства губ срывались, кололи — но не страшно. Теперь Ксюше кажется, что ещё одно слово — необдуманное Тихомировское, и женщина взорвётся к чертям собачьим, никого не пощадит. — Ещё раз подобное дерьмо произойдёт, — выговаривает женщина, нависнув над Тихомировым, — и тебя ни Премьер не спасёт, ни сам господь бог. Не то, что на Аляску улетишь — на Луну, блять. Всё понял? Женька кивает резво — реально боится, и выдавливает тонкое: — Могу идти? — Вали, чтоб глаза мои тебя больше не видели, — цедит и вдыхает глубоко, готовясь на Ксюшу переключиться. — Пиздец-блять, — выдыхает. Ксюша на неё исподлобья смотрит и не может больше в женщине желания терзать найти. Та на подоконник задницей опирается, руки в карманы брюк суёт, из голодной разъярённой хищницы в кого-то другого превращаясь. В сытую. Ксюше кажется, что всё закончилось, только её не отпускает. Внутренности дрожат и наружу просятся от того, как она близка к концу всего была. — Это вы, конечно, перегнули, — усмехается женщина, и Ксюша ей кивает машинально. Вообще не на то рассчитывала. Не на столько. Женщина на неё смотрит, сведя брови к переносице — рассматривает, как Ксюша пальцы на джуле сжимает, как пар из носа и рта клубится, как плечи подрагивают — и вся она, целиком, вибрации раздражающие в пространство посылая. — Да расслабься ты уже. Всё, проехали. Ваш — сумасшедший, индейцы — бухие, что с них всех взять. Тихомиров, конечно, все границы переступил, я думала, он хоть малость, но соображает… — Да не при чём он тут, — встревает Ксюша и собственный голос — хриплый, надломленный не узнаёт. Затягивается глубже. Женщина хмыкает: — Можешь не покрывать его, какая уже к чёрту разница. — Правда не при чём, — настаивает зачем-то Ксюша, прочищая горло. — Не мог он без меня такое провернуть. — Конечно, — усмехается женщина, — ты бы ему не дала. Ксюша упрямо качает головой. Может, он её полтора месяца не слушал — но она всегда обо всём знала, а теперь и подавно он без неё не полез бы никуда, снова власть в её руки отдал, а сам только разыгрывал из себя главного, безотчётно. Женщина пожимает плечами. Ксюша не знает куда себя деть. Женщина смотрит на неё искоса — ещё дольше, больше деталей подмечая, пытаясь икс с игреком в голове сложить — только такие уравнения их отношения не затрагивают. — Ладно, — вздыхает она, и Ксюша думает: наконец-то, можно пойти и об стенку убиться, потому что, что с собой делать, она не знает. Опять часы, дроблённые, скрежетавшие, опять сердце, во всём теле сразу бьющиеся, кровь из сосудов выдавливающее, опять салат из таблеток, от которых только хуже становится, пока Ксюша в бредовый сон не провалится. Но женщина приобнимает её за плечи — и у Ксюши вопрос на губах застревает. Смотрит на женщину, а та — как ни в чём не бывало, как доброй знакомой: — Пойдём, подруга, одно место тебе покажу. Мне пить нельзя, но… — Мне тоже, — выпаливает Ксюша, не зная, чего больше хочет — чтобы затея эта провалилась — или они чем поинтереснее занялись. — Так мы с тобой сёстры по несчастью! Она рук от Ксюши не убирает — опускает на талию и ведёт за собой, рассказывая, что знакомый её бар турецкий держит, и как турецкую делегацию туда отвести додумался, и как они там порядок навели, проходную чайхану в приличное место превратив с охрененным кальяном. Ксюшу бесит неистово, какой она слабой сейчас выглядит — но женщина этому значения не придаёт, говорит, как обычно, слишком много, с одной мысли на другую перетекая, но в словах не путаясь, сплетая их в паутину, в которой Ксюша вязнет. Она не замечает, как дышать становится проще. То ли в такси теплее, то ли от женщины согревается, то ли про джул свой забыла и никотин с ароматизаторами в лёгких больше не оседает. Женщина рассказывает про курьёзы с её знакомым, с баром этим связанные — как она впервые накурилась, как про таблетки свои забыла и напилась года три назад и с тех пор её от спирта тошнит — «даже кровь, блять, сдать нормально не могу, ещё раздражение какое-то начинается, словно прокляли» — а у Ксюши кривая усмешка на губах только держится, рассеянная, словно она и не слушает вовсе — а сама каждое слово впитывает, каждое движение челюсти замечает, прищур глаз запоминает и жесты свободной рукой — левой она всё ещё Ксюшу держит, теперь под локоть, от себя не отпуская. Ведёт в укромный уголок, VIP, конечно, но и там вокруг низкого столика подушки разбросаны, и прежде чем на ковёр ступить, женщина каблуки скидывает и Ксюшу придерживает, пока она со шнурками возится. У женщины ногти на ногах не накрашены — а на руках нюд матовый — и стопы узкие, с костяшками покрасневшими. Она лёгкого стона не сдерживает, разминаясь: — Будь проклят тот, кто эти туфли придумал. Ксюша не знает, зачем она их тогда носит, но догадывается: с высоким ростом и сексуальностью манипулировать проще. Это Ксюша прямолинейна до мозга костей — и в обход играет так, что не догадается никто — не пахнет даже. А от женщины сладко-пряной хитростью за версту веет. — Ты всегда такая пришибленная, или тебя в моём присутствии всегда кроет? — спрашивает она с усмешкой, когда они на подушках устраиваются. Ксюша смотрит на неё — и что сказать не знает. В тёплом полумраке женщина кажется ещё более таинственной. — Если б встречались по-нормальному, может и не крыло бы, — выдыхает и за джулом тянется, а женщина его от губ отнимает. — Брось ты гадость эту, тошнит уже. Она в щёку тычется — приближается резко, что Ксюша отпрянуть не успевает, только замереть, и вдыхает глубоко. И выдыхает, отчего до самой поясницы простреливает. — Вся уже этим мороженым блядским пропахла, не идёт тебе. Ксюша знает — но она мороженое ягодное любит, от него единственного тошнить не начинает через сутки. В ладони непривычно пусто становится — и женщина джул своей рукой заменяет, сжимает её пальцы почти до боли — и Ксюша вздыхает, отвечая, и чувствует, как внутри тепло разливается. Ксюша понимает, что женщина ничем не пахнет. От неё какой-то шлейф исходит — только смешивается с окружающими ароматами; то с персиками долбаными, то с отчаянием хлористым, теперь с пряностями, сахаром и пригретой пылью. Почувствовать можно, только если ей в шею уткнуться или в ключицы, за ухом, в волосы носом зарыться — только Ксюша ещё себя в руках держать умеет. Женщина протягивает ей меню, но Ксюша ни к каким решениям сейчас не готова. — Выбери на свой вкус. Женщина усмехается и заказывает что-то с турецкими названиями. Её здесь, определённо, узнают, но не называют ни по имени, ни по фамилии. — Ты так и не представишься? — В женщине должна быть загадка, — она стреляет глазами, и Ксюша понимает, что в следующий раз они перейдут от разговоров к делу. Им приносят кальян и поднос с двумя маленькими чашечками и блюдцем со сладостями — их названия Ксюша не знает, но чувствует орехи и мёд. В чашке — кофе с перцем, и она по привычке хочет выпить его залпом, но женщина давит на локоть, из-за чего Ксюша едва не проливает половину на себя. — Тише, он крепкий, в голову ударит так, что мушки перед глазами запляшут. Ксюша кивает на кальян, отставляя чашку: — С чем он? — Не с травкой, не парься, но расслабляет прекрасно. — Ты можешь отвечать точно, блять? — скалится Ксюша, и женщина смотрит на неё почти удивлённо — и выгнутые брови сменяются довольным прищуром. — Я не знаю с чем он, — разводит ладонями и курит. Вода забавно булькает. — Это мне Мурат сказал. Ксюша закуривает тоже и думает о том, что расслабляет сам процесс. МагрипаХарипуллаевна-МагрипаХарипуллаевна. Буль-буль-буль. Ксюша хихикает, вздрагивает, с губ слетает писк — ещё чуть-чуть и разрыдается, но заставляет себя смеяться, запрокинув голову; закрывает лицо ладонями неуклюже, а в уголках глаз всё же скапливаются слёзы — и она смеётся от этого, от того, как глупо выглядит, от того, в какой абсурдной ситуации находится. Живот сводит и колет за рёбрами. Женщина снова приобнимает, гладит по плечу снисходительно и прижимает к себе. За два дня для Ксюши — это всё слишком. Они смеются, сидя друг к другу так близко, смеются, сняв пиджаки, обменявшись ими и лишь накинув на плечи, чтобы не замёрзнуть от истерической дрожи. Они смеются, говоря о работе — и Ксюша всё ещё не может сообразить, какую должность занимает женщина; они смеются, говоря о школе, студенчестве и том, как колотили мальчишек в детском саду. Женщина родилась в каком-то задрипанном Подмосковном селе настолько далёкая от политики и больших игр, что Ксюша проникается к ней безмерным уважением — и понимает до конца, зачем ей настолько большие акульи зубы и загадки. Они соприкасаются плечами, лбами, общими воспоминаниями о мультиках, раскалённом асфальте и прокуренном туалете со стрёмными обоями. За два дня Ксюше катастрофически мало поцелуев — но она не помнит, когда целовалась в последний раз и, подумав, не слишком-то хочет. Не хотела испортить всё со Скворцовой — саму Соню, не хочет разменивать флёр тайны на похоть с женщиной. Она пахнет сладкими фруктами и бергамотом. Ксюша смотрит на мир через калейдоскоп.***
Она просыпается в чужом пиджаке — но в своей квартире, одна, и это уже расслабляет плечи. Она не знает, было ли что-то всё же в том кальяне, в кофе или сладостях, или же её на самом деле так сильно прибило, что она не помнит, как добралась до дома и как уснула поперёк кровати. Голова противно ноет — но могло быть и хуже, и, выпив таблетку, Ксюша проверяет телефон; ни смс-ок, ни звонков, ни компрометирующих фото она не находит — и можно было бы вычеркнуть вчерашний вечер из жизни вовсе, как слишком абсурдный — на грани. Только не хочет. Помнит, какой настоящей казалась женщина — Ксюша ей всё равно не верит, убеждена, что та себя как актриса играет: образ серого кардинала с Площади собрала, чутка потрёпанный, но качественный, с предысторией, с мотивами понятными, с привычками и тараканами, с маской, которую можно снять иногда, чтобы доверие завоевать. Ксюша это понимает и правила игры принимает, потому что не идиотка, а выхода другого всё равно нет. Ощущать акульи зубы на себе она не хочет. И в министры не хочет. Ничего не хочет. Она делает смузи с черникой, малиной и пломбиром, и катись оно всё к чёрту.