В том хаосе, в котором вы существуете, причины и следствия так перепутаны, что можно любую глупость придумать и она с большой вероятностью правдой окажется.
То, что Тихомиров пропал, становится понятно к обеду. Трубки, зараза, не берёт, с ночи его никто не видел; потусил со Зверем своей и пропал. Ксюша сначала думает: СК. Добрались-таки. Как — не понятно, но сука, вчера весёлый день был! Только тогда бы шум подняли, хотя бы внутри, чтоб похвастаться. А ни Синицына-Котова эта, ни Зоя ничего не говорят. И Ксюша ей про это ничего не говорит. Слишком далеко всё у них зашло. В общем и целом, на министерстве отсутствие Тихомирова не сильно сказывается. От Илюши Ксюша быстро отмахивается, Инге с Дударем одного слова достаточно, бабам оно и вовсе не нужно, а у Скворцовой личная драма продолжается — ей вообще не до этого. На работу она в понедельник в адекватном состоянии пришла, и Ксюше этого, в принципе, достаточно. Она Соне помочь больше ничем не может, да и сил сейчас на это нет совсем. Дело и без Тихомирова делается, а Ксюшины нервы с каждым часом всё сильнее натягиваются. Она Жене каждый час звонит и даже в ту программу, которую они в мае прикрыли, пробует залезть, он же наверняка ничего у себя не удалил, но та не работает, проект закрыт, и Ксюша лбом об стол бьётся, не зная, что делать. Сейчас не тридцать седьмой, министры просто так не пропадают, особенно после того, как их обвинили в отставке директора ФСБ. Мордор сказал, что механизмы уже запущены. Ксюша тогда на него с холодной улыбкой смотрела и лишь одно повторяла, душу ему изводя: «Пишите». А сейчас сердце в глотке бьётся оглушительно и бисквит этот с джемом комом тошнотворным встаёт, потому что механизмы уже запущены. Тихомиров везучий, но чем чёрт не шутит. Однажды терпение у Вселенной лопнет и, может, это тот самый момент. Первую ночь Ксюша в кабинете своём собирается провести в компании джула и кофе. Никто не задерживается, раз Тихомирова нет, на неё внимания не обращают, ведь Нечаева всегда чем-то занята, всегда дел по горло. Только Соня на её кабинет оглядывается неловко, медлит. Ксюша пар в потолок выпускает. Она, по сути, двое суток не спала, вся на нервах, функционирует только на горсти таблеток: транквилизаторы, обезболивающие, антидепрессанты, нейролептики, которые с утра ещё и не выпила. Но сна ни в одном глазу. Ксюша Лося вспоминает — пытается, потому что лицо его никогда не помнила, и лицо человека, что ей тогда привиделся, расплывается, ускользает, словно его и не было. Ксюша думает, что это всё же сон был, кошмар, только как она на полу оказалась? Она уже не знает, что от болезни, что от усталости банальной, а что — побочки от таблеток. Каждый новый день хуже предыдущего — наступает, и не проходит, складываясь в недели, в месяцы… Словно кошмар никогда не закончится, но Ксюша понять не может, когда именно он начался.***
Предчувствие катастрофы надвигается неумолимо, задавливает собой Ксюшу. Она маленькая — девочка в платьице и сандаликах, а памятник огромный, три долбаных метра, возвышается угрозой. И падает. Ксюше кусок в горло не лезет и на глазах слёзы глупые, безотчётные выступают и скатываются по щекам к подбородку. Какой толк в занимаемой должности, в бабах, в Плотникове, если она всё равно сделать ничего не может? Кабинет бумагами завален, звонков немерено сделано было, документов перебрано — только без толку всё. У Ксюши руки дрожат от осознания, что идти ей некуда больше. У неё только и было — квартира пустая да министерство. Во дворике особо не поживёшь — но Ксюша туда приходила, глаза прикрывала, в неизменные птичьи трели вслушиваясь, в детский визг и смех — даже не раздражали, словно она сама вместе с ними смеялась, бежала неуклюже, руки расставив, и в ладоши хлопала. Ксюша туда приходила, в единственное стабильное в её жизни. В квартире мысли гуляли, в министерстве — дурдом вечный, зацикленный от пятницы к пятнице, в квартире родительской — шум и ругань, да и нет уже, ни квартиры — другие люди там живут, ни родителей, а в кабинете психотерапевта аптекой несёт и отчаянием собственным, слабостью. А во дворике всегда солнечно, всегда бабушки какие-то — тридцать лет прошло, а они всё на лавках сидят, и графити чёрно-яркие в арке, и знание, что здесь ничего плохого не произойдёт. А теперь нет ничего. Вытравили, выгнали — суку металлическую поставили, даже в железе глаз прищуривающую и руками размахивающую. Эта дура так не справделиво много места занимает, что Ксюша ногти в ладони вгноняет, предплечья сквозь пиджак сжимает: понимает — малость, дурость, что она так разнервничалась. Уже давным-давно не ребёнок — только не она с ума сходит, а поезд с рельсов, мир её привычный с остовов, прорехи все открывая: маленький у Ксюши мир, незначительный, ненадёжный. Ксюша в угол между стеной и тумбой жмётся, запрет на алкоголь нарушая — непонятно для чего, если легче не становится. И не станет. Только пулю в лоб, чтоб чернота навечно и вообще ничего больше. Но умирать тоже страшно. Ксюша и так не живая — ведьма — без сердца и души, всё таблетками пропитое да характером блядским, потому что иначе никак, потому что больно, потому что никто вокруг понимать не хочет — а она не железная, не три метра, она не выдержит. Ксюша колени к груди поджимает, а чернота надвигается. Как она теперь — за что цепляться? Она помнит омуты, в которые проваливалась, помнит тошноту тёплую и головную боль, помнит, как задыхалась и рук от тела не могла отнять, потому что вытекало из неё всё медленно, опустошая. Оставалась оболочка — хрупкая, ломкая, крошилась, осыпалась, а Ксюша тряслась и кричала от страха, пока мир вокруг рушился. Сейчас кричать нельзя — рядом бабы, Сонечка-зайчонок её, и она психотерапевту звонит, со второго раза дозванивается и говорит-говорит-говорит что-то бессвязное. Тревога липкая комом в горле встаёт, она его сглатывает, выкашливает, коньяком запивает, а та в груди застревает, надувается, разрастается, по венам и костям ползёт, покалываниями в конечностях отдаёт, и Ксюша стакан крепче сжимает — и пальцев не чувствует. И психотерапевта не слышит, но дышать себя под её голос сонный заставляет. Вдох — всё рухнет — выдох — блять. Вдох — она проебалась — выдох — опять. Вдох — она сбрендила — выдох — она не справится. Вдох — слабачка-слабачка — вы… всё отобрали, бросили — вдох… пустота-пустота-пустота… Выдох. На неё три пары глаз смотрят, Соня дёргается, перепуганная, Ксюша жмурится, слёзы сглатывая. Посмотри, Нечаева, до чего всех довела. Все терпят. А ты с ума сходишь. Сука. Ксюша всех распускает, а сама с места сдвинуться не может. В голове звенит, свет приглушённый звенит, шуршит, и никогда это не кончится — уже не кончится, Ксюша застряла в этом, застряла-застряла-застряла, и никто не поможет, нет никого у неё и не будет.***
Ксюша думает-думает-думает. Если она Тихомирова сейчас найдёт, то это не выход. Его и дальше будут убрать пытаться, она его от всех не защитит — разорвётся. Она чувствует: надо с Женькой поговорить. Про Площадь ему рассказать, чтоб осторожнее был, зная, что его ждёт, чтоб сам решение принял — в кои-то веки. А с другой стороны: разве он не знает? Он, конечно, наивный до чёртиков, но уже знает, видел уже, что вокруг суки одни, коррупционеры. И она. Надо и про остров рассказать, чтоб уволил он её, и она больше не мучилась. Чтоб возненавидел и она она со спокойной душой могла его в Нигерию отправить, а сама… Ксюша вдыхает ягодный пар глубоко — не помогает. Нервы звенят. Что она в кресле министра делать будет? Ксюша чувствует: только хуже станет. Они с Зоей менять всё начнут — нежно — и Ксюша в таком же дерьме окажется, но её спасать некому будет. Зое будет проще новую подружку найти, чем за Ксюшу задницу рвать. Если Ксюша её поняла правильно — а то ведь её игры могут ждать похуже Крамеровских. А Ксюша не знает, что она ценит. Ксюша теряется. Мурашки под кожей иголками бегают, Ксюша пальцы сжимает и разжимает, но ничего не проходит, Ксюша вертится, работу делает, Тихомирову исправно каждый час звонит и на министерство притихшее поглядывает. У Ксюши перед глазами плывёт и вторую ночь она дома проводит, чтоб таблетки нормально выпить. У неё дома пусто и одиноко. Ни цветов, ни фотографий, ни рыбок — Ксюша заботиться ни о ком не умеет. У Ксюши сил на уборку нет, поэтому ни сувениров, ни статуэток бессмысленных, ни искусственных растений в милых горшочках, ни книг на открытых полках. И полок нет — одна картина абстрактная, чёрно-белая с всплеском голубого и жёлтого, которая, Ксюша уже не помнит, чем её привлекла. Спальня маленькая, тёмная, от гостиной с кухней совмещённой — тоже маленькой, матовой стенкой отгорожена. Ксюша там прячется, колени к груди прижимая, жмурится, зная, что отдохнуть не получится — только дыхание перевести.***
Ксюша на Площадь уже по привычке приходит. Слоняется по этажам и коридорам, стук сердца с шагами соизмеряя, прислушивается к тихим молоточкам под черепом, едва-едва фонящую боль осознаёт. Ходит, делая вид, что не потерялась, что имеет право здесь быть, и даже табличку находит: «Глава департамента внутренней политики, Костромская З.В.» — раньше это стоило сделать, но внутрь Ксюша не заходит. И так уже… Если у них у всех свои кабинеты есть, почему, блять, переговариваются в туалетах? Чтобы не позориться — или бежать не далеко было? Ксюша прислушивается, как Зоя орёт на кого-то — реально орёт, и Ксюша с усмешкой представляет, как её лицо выглядит сейчас. Потом заходит, и Зоя ей жалуется на пиджаков этих придурошных, что Раневского в Волге утопили. Ксюша за этот разговор два инфаркта пережить успевает и один инсульт. А Зоя улыбается и щурится: — А ты, кстати, чего зашла? Соскучилась или по делу? Она по Ксюше взглядом игривым пробегается, на губах задерживается и подходит ближе, к себе за бёдра притягивает, руки на пояснице смыкает. Ксюша ей руки на плечи кладёт, какую-никакую дистанцию удерживая. — Ксюш? Ксюша ей в плечо утыкается безвольно. — Его в Волге тоже утопят, только свои. — Ну не нуди! — Зоя ладонями по позвоночнику проходится под пиджаком. — Шикарная же идея! И он не против наверняка будет, а как устаканится, уже на постоянку его губером назначим, а тебя — на его место. И все в шоколаде, м? Ксюша вздрагивает в её руках и выдыхает. То, что Тихомиров пропал, в горле стынет. — Найти его сначала надо, — шепчет, чувствуя, как земля из-под ног в очередной раз уходит. Зоя отклоняется, Ксюше в лицо посмотреть пытается, но та лежит на её груди поломанной куклой. — То есть найти? — Ксюша ей всю историю рассказывает — недолгую, в общем-то. — Блять, Ксюш… — вздыхает Зоя сквозь зубы, подбородок Ксюше на макушку кладёт. Обнимает крепче. — Ладно, сейчас откопаем, ему же в Саратов ехать надо… Ксюшу тошнит. Она от Зои отстраняется, воду включает, лицо умывая — спасибо за влагостойкую косметику, хотя её на Ксюшином лице совсем не много. Она даже не помнит, как красилась с утра. В голове проясняется — но не сильно. Несмотря на то, что план дальнейший придуман, что Зоя, вроде как, с ней, что осталось только Женьку найти — ну не убили же его? — в животе тяжесть, в груди болит и на плечи что-то давит. Может — в ней ещё осталось что-то человеческое и Ксюша терять его не хочет? Мысли бегают по кругу, загнанные, одышкой измученные, отощавшие скелеты, костьми и неоправданными ожиданиями звенящие. — Даже не поцелуешь? — тянет Зоя, напоказ обидчиво. Ксюша качает головой: «Извини», — бормочет одними губами, думает, скорее, про себя и уходит, ещё прохладную ладонь ко лбу прикладывая.***
Она думала, что когда Женю живым увидит — отпустит. Но её только сильнее мутить начинает. Воздух густым становится, движения сковывает. Она себя говорить заставляет, а на лице гримаса усталости застывает. И Женя ещё так объясняет медленно, о Кире маленькой рассказывает — и Ксюша понимает, что дело дрянь. Просто дрянь. Всё дрянь. Она даже не удивляется ничему. Всё ещё лучше складывается: сначала в Саратове порядок навести, потом вице-премьером, а потом… Надо что-то решать срочно. Смена политики сейчас никому не выгодна, не дадут Женьке, если только с Саратовом не затянется. А ведь Премьер и обидится может… Да что ж за блять-то такая???***
С пятницы на субботу Ксюша по Москве ходит, в пальто закутавшись. Всё-таки уже октябрь. Она сначала просто подышать вышла, точнее, домой зайти не успела. Круг вокруг дома сделала, глубоко ночной воздух вдыхая. Ночью он почему-то совсем иначе пахнет — Ксюша летние ночи больше всего любила, а осенние тоской непроглядной душили и дымом от костров, в которых все мечты сгорали. Зимой плакать отчаянно хочется: солнца мало, маминых объятий мало и холодно, сука, так холодно… Весной расцветает тревога. Ксюша до новой весны не доживёт: её дождями смоет и под сугробами похоронит, сгорит без остатка. Она сначала до дворика доходит — но ночью в нём страшно, и Ксюша дальше идёт, за спиной что-то важное оставляет, не замечая за обрывками мыслей. Обратно к министерству приходит — зачем уезжала? Потом на Площадь, потом в сторону отклоняется, до трёх вокзалов доходит и дышит маслом и рельсами. Вот бы уехать куда-то, как в детстве, когда лежи себе на полке под белой простынёй и чу-чу-чух, чу-чу-чух… Вздрагивай, когда встречный поезд рядом пролетает, когда вагоны перецепляют, когда дверьми проводницы хлопают. И чу-чу-чух, чу-чу-чух… В неизведанное, но обязательно светлое, чтобы полной грудью дышать и думать только одно: «Как же хорошо». Реку Ксюша, кажется, несколько раз пересекает, ног уже не чувствует, и пальцев, и джул, собака, сел, к таким походам не подготовленный. Ксюша Саратов вспоминает — он другой совсем, правда, словно из другого мира. Питер — между девятнадцатым веком застрял и Европой, про регионы Ксюша вообще молчит. Не удивится, если где-то ещё Юрьев день отмечают и мёртвыми душами торгуют. А Ксюшина из другой книги, Булгаковское что-то, около «Морфия» и «Мастера и Маргариты». Ксюша на Большой пялится, в огоньках расплывающийся, и Женькины рассказы с кабмина вспоминает. Срачи-срачи-срачи, точно стая голубей. Каркающих. Ксюша носком туфли мокрую кучу листьев ворошит — вот они все. Сцепились, слиплись и лежат в грязи, гниют. Каждый себе кусок урвать по-больше хочет, ну и ладно, только попутно такой абсурд наводя, что тошно. Даже прикрыться не пытаются, так нелепо, так несуразно, ниточки и с изнаночной стороны, и с лицевой торчат, заклёпки, арматура из комка застывшего бетона — из говна и палок слеплено, и все почему-то хотят, чтоб это работало, работало как часы, но или тупые, или придурки, если верят в то, чего даже потрогать не могут. Делать с этим что-то надо, срочно — она в такой куче сдохнуть не хочет, и так уже. Слишком много. Глобально нужно мыслить, глобально. Ксюша задирает голову, вглядываясь в чёрное небо. Цвет индиго. Туч вроде нет, но звёзд всё равно не видно — огни города слепят. Воздух лёгкие обжигает — такой же чёрный, и даром, что иллюминация полыхает. Ксюша наверх смотрит, пока глаза слезиться не начинают, и маленькой она себя не чувствует — пятном. Чернильное пятно на ворохе бумаг с пустыми формальностями, со скрытыми карманами и перекрёстными ссылками. Ксюшу всё куда-то перекидывает, перекидывает, перекидывает, и очнуться от этого кошмара она не может. В субботу всё идёт наперекосяк. Ксюша бешеным волком мечется, в клетке запертым: Зоя не отвечает вдруг, бабы её с Викентьевым бесполезны, ублюдок сраный, Скворцова масштаба событий не понимает, не доросла ещё. А больше нет никого. Мысль о том, что Женьку в Волге утопят в голове беспрестанно бьётся, упущенные минуты отсчитывая. Уходящее время воздух с собой забирает, Ксюша задыхается, на внутренней стороне век — красный горит, кричит, оглушает: «Женька умрёт — из-за тебя, и всё рухнет вслед за этим — из-за тебя». Ксюша назад отматывает, вспомнить пытается, где просчиталась, в какой момент не туда свернула? Ещё до того, как согласилась, что назначить Тихомирова врио в Саратов — хорошая идея, и чтобы перспективу вице-премьером стать не потерять. Это Мордор виноват, блядские механизмы какие-то запустил — где углядел только, сука? Какое решение Ксюша просмотрела, из-за которого МПП захудалое вдруг реальный вес стало иметь? И вроде всё чин-чином: про перспективы, про планы, про светлое будущее, только законы политики не так работают, совсем не так. Они — ямка возле дерева, куда гниющие листья метлой сметают. И все эти идиоты тупорылые сейчас вокруг стоят и смотрят, думая, какими же словами это всё обозвать, чтоб не догадался никто. Они — улыбающийся фасад исторического дома, за которым проржавевшие трубы прячутся, плесень под обоями и трещины, трещины, трещины, в которых — бездна. Ксюше выть от отчаяния хочется. Иерархия их политической пирамиды на плечи давит неподъёмным грузом. Ксюша спотыкается, пытаясь до самой верхушки добраться. У Женьки же получилось — а она пятно чёрное. Она только притворяется, она — как все, в игры играет. А хищник покрупнее её отчаяние и безысходность чувствует — и даже не скалится, фыркает, такой жертвой оскорблённый. Ксюша под деревом оседает, уши руками зажимая, чтобы не слышать, как мысли смеются над ней. Какая она глупая, что так далеко зашла, какая слабая, что ничего сделать не может. Бьётся о клетку, в которую сама себя загнала, бьётся, бьётся, дура… Когда о Лёшиных словах вспоминает, чувствует, будто Вселенная ей надежду даёт. Самую последнюю, пан или пропал. На мгновение Ксюша забывает, как в политику играть. Она не служебным положением уже пользуется — чувствами чужими — и проигрывает. Нет тут чувств ни у кого, только амбиции, только расчёт, только басовитый смех над чужими ошибками — потому что их собственных никто не заметил за красивой картинкой. Ксюша срывается. Из последних сил бежит, всю себя расходуя. Совсем что-то кривое придумывает — но хоть что-то — всё лучше, чем ничего. И даже до Женьки дозванивается, эту изоляцию Саратовскую проклятую пробивая. Из последних сил. Женька трубку бросает. Её бросает. Смерть неизбежна. Ксюша, как дышать, забывает. В голове пустота так звенит, так слепит, и вкус дешёвого шоколада от рогалика на корне языка тошнотой отзывается, как от таблеток её, если водой запивает плохо. Ксюша парковку оглядывает беспомощно и не понимает, что вообще здесь забыла. Воскресенье уже. Выходной вообще-то. А у неё тело зябнет, пар изо рта вырывается ягодный, морозный. Нагретый картридж джула чуть-чуть пальцы согревает, она сжимает его в ладони — раздавить не может, плоский слишком, маленький. Выдыхает. Домой идёт, шаги считая. Семь тысяч сто пятьдесят три вместе с лестницей. Дома тоже холодно, но Ксюша пальто снимает, как хорошая девочка, на вешалку его вешает, ключи из кармана вынимает — на ключницу вешает, наушники — на стол кладёт, таблетки рядом, джул, телефон; ботинки ставит аккуратно, вещи в шкаф убирает, не замечая, как руки трясутся. Её всю судорогой болезненной сводит — до крика. За окном светает, а Ксюша над унитазом склонившись сидит. Её остатками кофе с рогаликом, таблетками и невыплаканными слезами выворачивает, между вздохами резкими, на визг срывающимися. Ксюша знает — Тихомиров их любовь завоюет, его ещё на руках носить будут, он, худо-бедно, справится. Может, ей даже разгребать это всё не придётся. Она выдохнуть должна, но внутренности стягивает, и её рвёт до боли на корне языка — ничего нового. Она пальцами обод унитаза сжимает до холодной боли, а внутри всё выкручивает, выкручивает, выкручивает — кости ломит. Ломает. Свет белый на неё куполом спускается и звенит. Бесполезно всё, напрасно, зря. Невыносимо. Если бы остров не утонул, она бы сейчас сама не тонула — просто не знала, как другие в дерьме вертятся. Это не выход. Если бы она Зою слушалась, паззл бы сложился. Ксюшу от масштабов целой картины в дрожь бросает — какая она маленькая в сравнение с ней — и снова рвёт — но ей нечем больше, и она в кашле заходится, слюной и отчаянием давясь. Если бы она Тихомирова крепче держала, если бы Упырю чокнуться не дала, если бы на Соню не срывалась, если бы нетерпением своим Гаврютина до инфаркта не довела… Ксюша обнимает себя за плечи, калачиком на кровати свернувшись — от страны огромной и толпой людей в пиджаках и галстуках, от кип бумаг проштампованных с подписями автоматическими, от проблем нескончаемых себя защитить пытается. Усталость наконец-то своё берёт. Но Ксюша всё равно думает. Думает, думает, думает. Времени всё меньше остаётся. Когда она себя в порядок приводит — и даже кофе заваривает — всё почти нормальным кажется. Её внутри потряхивает маленько, особенно, когда Тихомиров с экрана снова про Раневского и свой четвёртый класс рассказывает, когда Москву в жопу посылает — в его, сука, стиле. Молодец. У Ксюши мысли смазываются — не стоит силы тратить на то, чтобы дальнейшие события предугадать, в стройное повествование вплести. Нужно проблему глобально решать. Ксюше кажется, что она почти догадалась. Ей Зоя звонит — в который раз Ксюша не помнит. Кажется, ещё с вечера субботы. Но без готового решения Ксюша с ней говорить не будет — не о чем, незачем из пустого в порожнее переливать, хватит уловок и прогулок на грани. У Ксюши пальцы дрожат от холода, и она их о чашку гранёную греет, таблетки выпивает — смысл только? Москва пусть в жопу идёт. Как будто она что-то отдельное… Ксюша за письменный стол садится. Она умная, она всё придумала.***
— Ксюш? — Зоя в квартиру зашла осторожно. В «Ксения Борисовна с ума сошла, она опасна» девочки этой душераздирающей Зоя не поверила. Не понаслышке знала, какого это — когда мысли из-под контроля выходят, знала, как это в глазах окружающих выглядеть может. Знала, что не позволит это всё понять не правильно. Картина впечатляющая. Мебель была сдвинута, телевизор белый шум показывал, лампа завалена, все стены бумагой исписанной завешаны, заметками, схемами — и всё от руки, вдоль и поперек и кругами, так спешно, что Зоя слова с трудом разобрать могла. В центре комнаты карта разложена — тоже чёрным исчерчена, и Ксюша вокруг неё кружила, непривычно активная. — Ещё чуть-чуть и я буду с Гитлером согласна, блядские евреи с их автономной, — пробормотала, застонала от досады, голову задрав и только тогда Зою заметила. — А я смотрю, ты тут нехило поработала, — усмехнулась она, стараясь дрожи внутренней не выдавать, руки на груди сложила, на карту и стены кивая. Ксюша улыбнулась и подскочила к ней. — Да! Я всё придумала, понимаешь, я всё, — голосом выделила, на шёпот переходя и обратно: — придумала. Пару деталей осталось, и всё. И никаких проблем, никаких, никогда. И все счастливы. Понимаешь, что это значит? Зоя в её глаза всматривалась: покрасневшие, с зрачками, всю радужку заслоняющими, словно бездна у Ксюши внутри разверзлась. Зоя скривила губы, вздыхая: — Прости, сегодня туго соображаю, и темно у тебя тут, — оглянулась, выключатель пытаясь найти. Ксюшина квартира сейчас логово зверя напоминала, безумного учёного — но Зоя и раньше думала, что у Ксюши дома так же неуютно, как под её взглядом и губами поджатыми от недовольства реалиями. Ксюша ладонь к виску прижала: — Голова болит. Не могу уже, — выдохнула, отходя, босыми ступнями кучку бумаг обходя — точно пьяная, и в карту взглядом въедаясь. — Никакой головной боли не будет. Никаких споров. Никаких игр, наконец-то. Надо только ещё… пару областей приткнуть… Ханты-мансийск этот в жопу, пусть их там йети сожрут, забыли нахрен. Ксюша опустилась резко, маркером по бумаге мазать стала, жирное пятно оставляя, потом по стенам взглядом водила, щурилась, собственный почерк разобрать пытаясь, под нос бормоча. Потом лист схватила, вчитываясь, кивнула сама себе и смяла его. Зое казалось, что вся их жизнь вот так вот смялась в чьём-то жестоком кулаке. Ксюша подскочила снова — дикая, с нутром взъерошенным и сердцем в тахикардии заходящимся — это кожей чувствовалось, и Зоя поняла, чего малышка так испугалась. Зоя знала, что у Ксюши психика тоже к чертям изломанная — но без подробностей, чужих демонов она не боялась, но и подходить к ним особого желания не было. Со своими бы разобраться. Ксюша про план свой сбивчиво рассказывала, с одной мысли на другую соскальзывая, на слоги надавливала, жестами обрисовывала. У Зои по спине мурашки бегали охренешие: гениально, правда. Фантастически. Ловко, слаженно, фатально. Совершенно нежелательно. Но Зою восхищение совсем неуместное пробирало, так она Ксюшей горела — знала всегда, что та особенная, самая нужная; в ней она ошибиться не могла. И Зоя детали плана уточняла, заставляя Ксюшу по комнате носиться, подсказки в листах на стенах отыскивая — потому что в голове уже плохо держалось. Ксюша за её руку зацепилась своей — болезненно горячей, пульсирующей, сжала — не пальцы, само нутро Зоино, и та не сдержала мягкой улыбки, кривой отчего-то. — Ты гений, Ксюш, — выдохнула горько. «Только чуть иначе всё же хотелось, лучше. Хотелось, чтобы хоть что-то осталось от того, что всё же дорого». — Но тебе отдохнуть надо. — Нет, это потом. Если ты поможешь — закончим быстрее и всё. Быстрее, надо быстрее… — Не надо, Ксюш, — Зоя голову склонила, убедить пытаясь, и Ксюша на неё взглянула недоверчиво, замерла, подлости ожидая. Зоя из себя улыбку выдавила — боялась, что что-то ещё вылезет, Ксюше совсем не нужное. — Ты молодец, слышишь. План отличный. Но быстрее не надо, надо отдохнуть немного. — Надо, — упрямо процедила Ксюша, на карту оглядываясь, на бумаги, — а то не успеем, и они опять хуйню творить начнут, а сейчас самый момент удачный. — Ксень, мы в феврале о чём договаривались? — Ксюша на неё взгляд кинула — теперь озлобленный, на щеках впалых пятна расцвели, и Зоя уже пожалела, что с этой стороны зашла. «Что ты меня слушаешь», — договорить не успела. «Что ты дашь о себе позаботиться», — смелости и безрассудства сказать никогда не хватало. — Вот именно, блять, — Ксюша руку одёрнула, тыкнула другой, с открытым маркером, в неё, кулаком сжатым в грудь била методично, чёрные точки оставляя — больно, только глубже, там где у Зои сердце обычно билось, а сейчас замерло перед осознанием, почему именно Ксюша сделать что-то пыталась. — Заебало это всё. Никаких договоров. Каждый сам собой заниматься будет. Никто даже не заметит ничего, представляешь? Ксюша улыбнулась восторженно — Зоиного восхищения ждала, и та кивнула судорожно. Она только мечту Ксюшину болезненную, сладостную осознавала — далёкую от её собственной. На бумаги оглянулась, смысл в них теперь находя, и вина склизкой, синей жабой на грудь села. Зое бы разочароваться, что Ксюша разрушить всё хотела — до основания, чтобы сбросить со своих плеч груз, который Зоя на них положила. Поспорить хотелось — у неё тоже план есть, пусть дольше и сложнее, но мысль о целостности, общности грела. Только Ксюше о нём сейчас напоминать не нужно, и Зоя пыталась правильным человеком быть. — Да, Ксюш, да, — за плечи её взяла осторожно — острые настолько, что ни под каким пиджаком безразмерным не спрячешь, и Ксюша вздрогнула, сжимаясь, но не вырвалась. — Но два часа это всё-таки терпит. Ты отдохнёшь, голова болеть перестанет, а потом я тебе помогу, хорошо? Вместе всё сделаем, как и планировали изначально, ага? Ксюша вспомнить попыталась, брови к переносице свела. Кожа сухой выглядела, потрёпанной — и Ксюша сама — усталой насквозь, вымотанной собственным разумом. — Я тебе верю, Ксюш, — надавила Зоя тихо, и вслух прозвучавшие слова голос смягчали для следующих, таких искренних, что у Зои за рёбрами защемило. — И ты мне поверь. Ты не одна со всем этим. — Вовремя, блять, — Ксюша выдохнула, поморщилась, от Зои вглубь квартиры отошла. Села в углу, от всего отвернувшись, снова писать что-то стала. Зоя, как позвать её снова, не знала. Щёку закусила изнутри, зажмурилась на мгновение, колючки впившиеся под кожу пережидая, и принялась порядок наводить. Пульт от телевизора нашла и выключила, лампу подняла — настольную и тоже погасила; бумаги на всякий случай трогать не стала. На кухне чайник откопала, а из напитков у Ксюши только кофе, и Зоя в стакан просто воду тёплую налила. Услышала, как Ксюша под нос выругалась, сматерилась, вскрикнула — от досады — и Зоя вздрогнула, зажмурилась, стакан в руке до белых костяшек сжимая. Пустота внутри дикая разливалась, выбеленная, стерильная — ещё чуть-чуть и Зое самой таблетка понадобится. Ксюша рядом неожиданно появилась, потянулась к ней на мысочках и смотрела глазами-угольками. — Правда? Зоя сглотнула и кивнула: — Правда. И Ксюшу в свои объятия наконец поймала.***
У них на двоих одна фантазия больная.***
Когда Ксюша приходит в себя и пробует пошевелиться, она понимает, как сильно болят ноги. Многим позже она вспоминает, что ходила две ночи подряд. Или через ночь. И не спала совсем. Бегала, кружилась, билась — откуда только силы взялись? Ксюша не помнит, как ела. Помнит вкус макарон с сыром и кофе с перцем. Ей говорят, что у неё шизофрения, ей говорят, что прошло три дня с момента госпитализации, ей говорят, какие вводят препараты и зачем, и всегда переспрашивают: — Вы понимаете это? Ксюша не идиотка. Она понимает. Кивает послушно — злость, обида и разочарование кипят в ней, булькают, тлеют — но из-за препаратов у неё нет сил на разговоры, обвинения и попытки что-то доказать, да и толку от этого никакого не будет. Она хорошо себя ведёт и её больше не отключают от этого мира, чтобы не доставляла проблем. Она хорошо себя ведёт, не надеясь, что жизнь станет нормальной, — она ловит панические атаки каждый раз, когда задумывается о том, что продолжает твориться за стенами психиатрической клиники. Она пробует спросить — совсем немного — про политическую ситуацию в Саратове, про танки, про вице-премьера, но врач поджимает губы и говорит медсестре про паранойяльный синдром. — Это сверхценная идея, — возражает Ксюша, вдруг так отчётливо вспомнив разговор со своим психотерапевтом, когда впервые рассказала ей о том, какие мысли посещают её, с работой связанные. Врач кивает с улыбкой, но Ксюше, очевидно, не верит. Ксюшу тошнит почти круглосуточно, даже во сне — неглубокой дрёме, полузабытье, в которую она проваливается каждые три часа, чтобы спустя полтора широко распахнуть глаза в холодном поту и с гулко бьющимся сердцем вдвое быстрее положенного. Ксюша наизнанку выворачивается от таблеток и капельниц и выть хочется от этого непроходящего чувства катастрофы — приближающейся, наступившей, продолжающейся. Ксюша вскрикивает во сне от тревоги, сжимающей тело в тисках. Стены сдвигаются, сдавливают: Ксюша заперта. Ей кажется, что кожа медленно сходит, рассыпаются кости от того, что она отсюда выбраться не может — из самой себя выбраться не может. Ксюша сидит на проклятой карусели с подкроватными монстрами вместо лошадок, из пыли и пепла слепленными, липкими, вязкими, удушающими… Вокруг не парк аттракционов — серый ад, в котором всё давно сгорело и замёрзло, в котором души умерли дважды и бродят, подвывая, мыча, вибрируя. Ксюша застывает и пялится в одну точку. Больше делать нечего. Это конец.***
Соня вздохнула глубоко и зажмурилась — но глаза открыла тут же, опасаясь, что ещё Нечаева сделать могла. Но та снова закружилась по комнате, словно и не было в ней Сони и просьбе о кофе не было. Соня выключила телефон и посмотрела в сторону прихожей: бежать надо было, бежать и звонить в скорую, чтобы сняли этот болезненный приступ, чтобы всё на круги своя вернуть… Ксения Борисовна вдруг обернулась резко, тёмным взглядом в Соню впиваясь. — Зайчонок, ну пожалуйста! — воскликнула она с раздражённым нажимом, словно грозной пыталась быть, злилась — и устала жутко, помощи просила. Соня сморгнула внезапно набежавшие слёзы. Вот о чём её Нечаева тогда предупреждала: про «не вывезу», «не справишься». Соня и правда сейчас себя такой беспомощной ощущала, что ног не чувствовала — онемели, не держали. И Ксения Борисовна рядом — не держала, сама была во власти бесконтрольного, безумного… Соня губу прикусила — бежать уже не могла. Ксения Борисовна, на карте черкая, с ней говорила, поглядывала иногда, наверное, про кофе уже забыв. Соня не знала, что делать. Соне обнять её хотелось, успокоить, но уже наивной не была, знала, что спокойно ни слова произнести не сможет, что руки дрожать будут, Нечаеву на крик провоцируя — что опять Соня тупит. А Соня сейчас сильнее должна быть, помочь должна, поддержать. Соня огляделась, из общего хаоса кухню выцепляя, чайник, и двинулась медленно в его сторону. Пальто неловко сняла, на сдвинутый к окну диванчик положив вместе с сумкой. Пока по шкафчикам шарилась в поисках кофе и сахара — спросить не решилась, где что лежало, лоток с таблетками нашла и от названий голова заболела. Нечаевой бы не помешало что-то из этого списка сейчас выпить, но Соня инструкции все прочитать не успеет — она какое-то седативное, что ей терапевт посоветовала, гуглила — там текста на дипломную работу хватило бы. Соня оглядывалась на Нечаеву каждые три секунды — и каждый раз её в разных позах находила. За три минуты она успела на стены попялиться, лист с одной сорвать и смять, на карте заштриховать что-то, в куче бумаг, что рядом валялись, написать… Когда Соня к ней с горячей чашкой подошла, Нечаева локтем в колено упёрлась, рукой голову поддерживая и в одну точку смотря. Соня рядом с ней на коленки присела, кофе безмолвно протягивая. Нечаева на неё посмотрела рассеянно, потом на кофе и снова на неё, взгляд фокусируя, и за чашкой рукой дрожащей потянулась. Пригубила, глаза прикрывая, а Соня её в полутьме рассматривала, щёки запавшие отмечая, волосы растрёпанные, на концах завивающиеся, костюм измятый — зачем она вообще его надела, если на работе три дня не появлялась? — Спасибо, зайчонок, — выдохнула Нечаева тепло; плечи её опустились, словно приступ прошёл, и у Сони дыхание перехватило. — А себе чего не сделала? Соня неловко повела плечом, сказать хотела что-то: что не хотела, не успела — какой вообще к чёрту кофе, вы с ума сошли, Ксения Борисовна! Но та Соне чашку обратно сунула, к губам поднеся, и Соня от неожиданности глоток сделала, язык обжигая. Ойкнула, поморщившись, и Нечаева нахмурилась, словно Сониной реакции не понимая. Словно не понимала, что Соня вообще в её квартире делала. — Ничего ты не понимаешь, Скворцова, — разочарованно протянула, кофе забирая и рядом с собой ставя. — Ничего не получится. Соня губу прикусила, и правда не понимая, — сейчас конкретно о чём Нечаева говорила. Страну развалить? Им вместе быть? Соне ей помочь? Что?.. Соня её вот так оставить не могла, — но кого о помощи ещё просить, не знала. — Может, вам лучше будет, если вы таблетки примете? — Я пила с утра. — Сейчас ночь уже. Нечаева оглянулась и кивнула, плечами пожала: — Неважно. Лучше не будет. Вот с этим закончу, — она кистью покрутила, на карту указывая, — и будет лучше. Всем будет лучше, — выдохнула, и Соня положила руку на её плечо, сжала ободряюще — а сама тряслась, гадая: откусит или нет? Ксения Борисовна повернула голову, скашивая взгляд на слишком личный Сонин жест — Соня вообще не помнила, чтобы Нечаева кого-то касалась невзначай… Она накрыла Сонину руку своей, похлопывая и улыбаясь одним уголком губ — а в глазах такая обречённость, что у Сони дыхание перехватывало. Нечаева Соню за руку потянула, сама ближе придвинулась, сталкивая их плечами, голову на Сонино положила, пальцами по тыльной стороне ладони водя, потирая, сжимая, словно ей руки нужно было чем-то занять. На секунду можно было представить, что они обе не посреди безумия, а после тяжёлого дня в себя приходили, успокоение в объятиях находя. Но Соня глазами упиралась в карту, листы, испещрённые чужими сбивчивыми мыслями, логику в которых могла только Нечаева найти, и внутри Соню сжирал и страх, и тревога, и боль дикая, будто весь мир разом рухнул, словно план Нечаевский уже в действие приведён. — Ксения Борисовна, — прошептала она, не решаясь пошевелить рукой в ответ на чужие беспорядочные прикосновения. — Может, всё как есть оставим? Ведь… если приглядеться… наш мир не так уж и плох. Нечаева только вздохнула. Лёгкое движение головы можно было принять за кивок. — Ничего ты не понимаешь, зайчонок.***
Скворцова предательница и трусиха. Ксюшу обжигает всю с ног до головы, внутренности скручивает и сердце заходится, когда она вспоминает о ней. Ксюша знает: Соня хотела как лучше, но это никогда не заканчивалось так, как хотелось. У Ксюши психологическая травма от этих «как лучше». Начали родители с оправданий за переезды, за отстранённость, за три факультатива вместо «Казаков-разбойников» во дворе, за Вышку и мужа, за разрушенные мечты; закончил Тихомиров всеми своими начинаниями и где-то там сбоку Зоя пристроилась с революцией. Они все не со зла, но она лежит в психушке. Она тоже не со зла, но никогда не могла остановить себя, бегущую к обрыву. Добегалась.***
Ксюша сидела на полу в окружении бумаг, на которых был расписан самый гениальный план за всю её жизнь. Самый лучший, самый действенный. За такое и умереть не страшно. Ксюша чувствовала себя Менделеевым, очнувшимся ото сна, Ньютоном, которому по голове стукнуло яблоко. Законы мира обрели чёткую форму, вся дальнейшая жизнь виделась ясно, безоблачно — уверенно. Ксюша улыбалась широко, оглядывая своё детище. Месяц, два — и всё будет прекрасно. Всё станет правильным, она починит систему, она справится… Ксюша зажмурилась на мгновение, смаргивая резь в глазах, и отвернула от себя лампу; карта потерялась во мраке. Затылок ныл, напоминая о том, что ещё не всё закончено. Ксюша перечитывала записи по нескольку раз, детали всплывали в памяти и она дописывала по строчке, сглаживая углы, и перечитывала заново, но что-то всё же ускользало от неё. Что-то маленькое — оно вертелось на языке и отдавало перезвоном внутри черепа — Ксюша чувствовала, как оно отскакивало от виска и ударялось о теменную кость, падало на своды черепа — оглядывалась, пытаясь заметить, но только смазывала картинку. Она не совершенна — она устала, так блядски устала! В самый неподходящий момент! Ксюша боялась провалиться в сон и встретится с очередным сюрреалистичным сюжетом, с переломленной под причудливым углом реальностью, от которой воздух сжимался в грудной клетке плотным комком и сердце билось в глотке. Тогда она точно споткнётся и всё будет разрушено. Хотелось кофе — кофе был бы сейчас очень кстати, но внутренности дрожали, не давая отойти. Мышцы на сжатую пружину походили, и Ксюша через плечо на комнату покосилась: когда рванёт? Казалось, что уже и нечему. Что уже рвануло. У Ксюши внутри ничего не осталось — совсем. Она на карту смотрела, на кучу листов рядом — маркер в кулаке зажатый обнаружила — маленькую деталь: она одна здесь. Одна в полумраке и безысходности, и больше не понимала, зачем так старалась, если никто ничего ей сделать не даст.***
Очередная фантазия рушится с громким треском, и Ксюша поворачивает голову, в подушку тяжело выдыхая; хрипы по передней стенке горла пробираются, царапают, и она жмурится, скашливая, всем телом вздрагивая, руки к груди прижимая, собственным весом их до онемения придавливая. Зоя не пришла — разочаровалась в ней. Соня тоже — избавилась от неё, потому что боится. Жене она больше не нужна. И сама себе тоже — даже в голове, когда вольна придумать всё, что угодно. Одиночество душит. И дело не в четырёх стенах, не в нарушениях в мозгу и не проблемах детства — Ксюша сама себя такой сделала, довела, выдрессировала — функцию из крючочков и палочек сделала вместо человека, вписала в систему и двигала всё, пока за границу координат не вылетела. И чьи-то безжалостные руки её не стёрли. Может, за той границей реальный мир был, с теплом и добротой, с чувствами, что не режут, не высекают, не давят — чем-то трепетно нежным, важным настолько, что ему аргументы не нужны, ни доказательства, ни планы. Там всё по наитию, по зову сердца и с дыханием в унисон, потому что кожей чувствуешь, понимаешь — не осознавая. Ксюше в этом мире места нет, он не цифрами написан, без графиков, сверок и подписей — ей приткнуться некуда, руки занять нечем. Ксюша отчаянно тоскует и ненавидит почти каждый день, который помнит. Потому что нет её больше, Нечаевой Ксении Борисовны, ни Ксюши, ни Ксени, ни замминистра, ни куклы, ни функции. Кончилась, изжила себя.***
У Ксюши ещё тяжёлое тело и голова с темнеющей бездной, но спустя неделю она медленно начинает выходить в общее пространство. Там другие люди, почти привычные вещи, но Ксюша за их жизнью наблюдает издалека, по привычке кулак у губ держит — но джула у неё нет и во рту привкус щелочи появляется. Она делает вид, что немая или в конец чокнутая, чтобы к ней никто не лез; «познакомились в психушке» — не то, что хочется помнить про человека. Ксюша чувствует, что новых воспоминаний у неё не будет. За пределами больницы — белая звенящая пустота и скопление тревог. Ксюше кажется, что она туда никогда не вернётся. Она думает о тех небольших вещах, которые ей нравились: белые носки с начёсом и набор посуды, сумка, расчёска, кремовый гель для душа с ромашкой и то, как свет углами падает на кровать, как пахнет в шкафу кондиционером для белья — чем-то белым, бумажным и скрипучим. Только сейчас она понимает, что в палате есть её вещи, даже нижнее бельё, и с горькой усмешкой догадывается, откуда они. То, что Соня всё продумала — постфактум, но всё же — вызывает желание сплюнуть и лечь на холодный, шершавый асфальт. Ксюша вспоминает их разговоры во время капельниц, когда не так сильно кроет, и переставляет местами слова, меняет интонацию, прислушиваясь к результату, стирает и говорит заново — шевелит губами, постукивает пальцами свободной руки по одеялу, словно метроном, и вглядывается в Сонины глаза — но не находит там чего-то другого. Всё всегда заканчивается плохо. Медсёстры пытаются говорить с Ксюшей о режиме, питании и профилактике. Одна молоденькая девочка молчит и только смотрит безумно сочувственно, спрашивает каждый раз, больно ли, когда вводит иглу в вену; Ксюша не понимает, что такое боль. Женщина средних лет и завтрашняя пенсионерка читают лекции — чтобы Ксюша быстрее вернулась к нормальной жизни. Женщина с коротким ёжиком рыжих волос качает головой и шепчет, что с таким отношением к своему здоровью Ксюша здесь надолго застрянет. Врач ей про будущее не говорит ничего. Ксюша знает, что его не будет — ни у неё, ни в целом.***
Когда Ксюша слышит знакомый стук каблуков, она зажимает уши руками, думая, что лечение снова дало сбой. За десять дней врач так и не остановился на какой-то определённой схеме, всё что-то подбирая, меняя, — а Ксюшу скручивает. Потом открывается дверь в палату — но Ксюша не смотрит. Жмурится, сворачиваясь в глубок и сжимая челюсти. Она чувствует замешательство, а потом фруктовую сладость и горечь бергамота. Ксюша всхлипывает, вздрагивает под осторожным прикосновением к плечу — и только тогда понимает, что ей это всё не кажется. Зоя сидит у изголовья кровати на корточках с болезненной улыбкой и тусклыми глазами. Наверное, у неё в мозгу тоже что-то замкнуло. — Привет, — шепчет, изгибая губы в попытке на что-то более привычное для неё. Ксюша чувствует блядские персики и смотрит недоверчиво, отнимая ладони от ушей. Она старается не думать о том, какой жалкой выглядит. Точно не человек — его жалкое подобие, недоделанная скульптура неумелого скульптора. Она и раньше-то настоящей не была — полая изнутри, а теперь и от оболочки ничего не осталось, даже надежды. Ксюша не хочет отвечать. Она разучилась разговаривать по-нормальному — нормальное теперь вообще не про неё. Зоя вздыхает, опуская взгляд и усмехается сама себе. — Твоё отсутствие заметно сильнее, чем я думала. Ксюша не понимает, что Зоя имеет в виду. Но она в своём извечном костюме, с теми же серёжками и колье, с тем же макияжем, что и всегда, словно существует вне времени. Всегда на работе, всегда играет роль большой политической рыбы — вся она — только об этом. Ксюша выбыла из игры. Ксюша не хочет разгадывать шарады, не хочет слушать, к чему Зоя клонит. В общем, всё очевидно — и это её не устраивает больше всего. — Я устала с тобой играть, — выдавливает хрипло, прожигая Зою взглядом, и сама удивляется, как в голове всплывает всё то, что копилось долгие месяцы — но смазывалось за неуверенностью, тревогой и ожиданием краха. Теперь Ксюша на дне и цепляться больше не за что. — Надоели эти блядские кошки-мышки, — шепчет яростно, вдруг силы в себе находя, разум с языком связывая. — Можешь проталкивать кого угодно другого, а от меня отъебись со всей этой хуйнëй. Я не железная, я закончилась, блять. Ксюша отворачивается, а про себя хихикает: еба-ать, до чего её довели таблеточки, что она такое Площади выдаёт. Человечность вдруг изображает, жалкую и сопливую, хотя Зоя перед ней чуть ли не рыдала — напоказ. Природа их отношений — манипуляции, пошлые и односторонние. — Если хочешь знать, — зачем-то продолжает Ксюша свою отповедь, пялясь в стенку. — Да, прикипела я к нему конкретно, мы с ним сто лет знакомы, и он, хоть и идиот непробиваемый, но нам таких не хватает. А вместе с тем понимаю, блять, что всю систему он развалит и страну похерит, если только… Перечерченная её же рукой карта вспыхивает в голове красочной картинкой, а следом калейдоскопом переливаются другие: отчаяние, ярость, исписанные стены и истерика Скворцовой — какая же она сука! Ксюша вспоминает, почему сошла с ума, и поворачивает голову, злобно смотря на Зою, плохо скрывающую своё недоумение. — Это ты во всём виновата, — чеканит, наблюдая, как Зоины глаза становятся больше, синее, как остреет кривой изгиб губ. — Если бы ты не давила, если бы не бросила, блять, я бы не додумалась Россию делить, — выдаёт и понимает, что Зоя поступала так, как считала нужным, и Ксюша не имеет права её упрекать. Если бы прямо сейчас та не сидела перед ней — непонятно почему. — Ты нахуя вообще припёрлась? Ксюша щурится, вглядываясь в напряжение на лице Зои, в то, как ломаются её принципы, желания и планы под наплывом Ксюшиных откровений. Зоя прикрывает глаза, вдыхая глубоко и выдыхая. Зоя кривит лицо, пытаясь справиться с чем-то огромным внутри себя — что несло её на всех порах до этого, что держало маску и шевелило её руками, её губами, что кричало изнутри. Зоя накрывает Ксюшину руку своей и, не получив сопротивления, поворачивает, чтобы ладошки соприкасались, и переплетает пальцы. Ксюшу простреливает тёплой щемящей волной, и она рефлекторно сжимает руку в ответ. — Хотела услышать всё это. И сказать, что я тоже больше не хочу играть с тобой. Я собиралась, но… — она морщится, сжимает руку сильнее, вдавливая её в матрац. Пожимает плечами. Открывает глаза, смотря на Ксюшу так пронзительно, что страшно за её демонов внутренних становится. Усмехается, качает головой, поводит плечами. Сказать даже не пытается — слова комом встают в горле, душат. Ксюша понимает. Зоя смаргивает, продолжает, будто невзначай: — А там сейчас такой пиздец, что… не знаю, что делать. Гордость свою уже поздно выставлять и вертеть тобой, как куклой, не получится, — вздыхает и оглядывается, пряча что-то в своих глазах. Конечно, кому Ксюша такая сломанная нужна? Уж точно не Площади. — Поэтому я здесь, может, хоть что-то уцелеет. Зоя скукоживается, прижимаясь лбом к кровати — рядом с Ксюшиной рукой. Ксюша в её признание не очень верит. Не знает, остатки ли это её паранойи, или Зоя и правда несёт сопливую хуйню, в которую сложно поверить, или же, наоборот, пытается втянуть Ксюшу в очередную аферу, чтобы сидеть жопкой на тёпленьком месте и горя не знать. Ксюша не знает, какой Зое верить — той, что её посылала из раза в раз Тихомирова предавать, или той, что к себе домой привела и обнимала всю ночь обнажённая, что за плечи её держала, когда после Аляски крыло, которая в ошибку Мордора поверила. Ксюша не знает, один и тот же это человек, или маски разные, а никакой Зои на самом деле и нет. Видится ей в очередном бреду — с самого начала Ксюша её придумала, чтобы не сдохнуть от проблем, чтобы на Скворцову, суку, не сорваться, Тихомирова не убить — себя. Она бы раньше додумалась Россию поделить. У женщины с Площади даже имени не было — всё Ксюша придумала, чтобы не так погано жить было, чтобы за человека сойти хоть как-то, хоть саморазрушением — роботы таким не занимаются. — Что ты от меня хочешь? — Возвращайся, — выпаливает резко, отрывисто, поднимая голову, и тут же смягчается: — Ко мне. Со мной, — она не закрывает рот, но дальше мысль не идёт, и она снова соскальзывает на что-то более понятное им обеим: — Придумаем что-то получше твоей последней идеи. Даже с Тихомировым, если хочешь, и с девочкой твоей… — Так сладко, что меня сейчас стошнит, — выплёвывает Ксюша, насильно внимания не обращая, что Зоя про девочку какую-то говорит — про Скворцову наверняка, и так мутно и тяжко в животе от этой мысли становится. Зоя усмехается. — Меня тоже. — Вот и отлично, тогда ни слова больше. Зоя снова с открытым ртом застывает. У неё зрачки дрожат, взгляд по Ксюшиному лицу мечется, и Ксюша за её растерянностью с каким-то садистским удовольствием наблюдает. У них не отношения — каша из условностей и недосказанностей, жонглирование должностными инструкциями и пробелами в формулировках. Ксюшу это заебало порядком, и она думала, что всё закончено — всё — вообще — закончено. Но Зоя сидит перед ней и тянет — не труп мёртвой лошади, Ксюша в её глазах видит живое и, на удивление, яркое. Зоя всегда такой была: до безумия выразительная, напоказ изящная, резкая, чувственная — словно ток по кости. Им словами придётся объясниться, только у Ксюши их нет — метания образные, смутные неосознанные желания и что-то острое за рёбрами и под кожей. У Зои, похоже, такие же демоны. — Я пришла просто вытащить тебя отсюда, — говорит Зоя тихо, непривычно неуверенно, оглядывается, словно думает, что Ксюша хочет находиться здесь. Ксюша выпаливает, совсем не подумав: — Ты не должна этого делать. — Да, ведь ты могла отказаться от госпитализации. Если только ты не пыталась убить кого-то, — Зоя кривит усмешку — ведь она наверняка знает всю историю — но взгляд недвусмысленно падает на Ксюшино запястье, скрытое рукавом кофты. Ксюша в футболках чувствует себя голой и замёрзшей даже дома. Ксюша ни на секунду не задумывалась о том, что у неё есть полное право не находиться здесь — она не заложница врачей и медсестёр. Даже служебным положением пользоваться не пришлось бы. Не это здание держит её взаперти. Ксюша скукоживается, прижимает руки к груди от наплывающей тошноты. Зое приходиться выпустить её ладонь из своей — и её рука остаётся безвольно одинокой на белом покрывале. Зоя тянет её к себе, облизывает губы, воспринимая этот жест за ответ. Ксюше не нравится, куда стекает их безмолвный разговор. — Мне некуда возвращаться, — признаётся и сама удивляется, что в её временной линии дальше психбольницы ничего не было, словно она реально будет гнить тут до условных восьмидесяти лет. Так вообще бывает? Зоя вздрагивает, смотрит на Ксюшу широко распахнувшимися глазами. Она не говорит «А ко мне?», и Ксюша не должна предполагать, что именно это читается в Зоином удивлённо-обиженном взгляде. Но Ксюша думает об этом и понимает, что это реальный шанс. То самое, настоящее. Если она правильно разгадала шифр. Она всё ещё раздражена от того, что вынуждена играть в угадайку — но сама не может ничего объяснить. — Ты нужна мне, — признаётся Зоя шёпотом отрывистым, таким тихим, словно горло болело. — Мне, — повторяет, — без всей этой политики, — слишком честно, слишком смело. Ксюша смаргивает резь в глазах, но с тошнотой сделать ничего не может — с ворочающимся комком нервов в животе, от которого под кожей иголки расползаются, от нарастающей тревоги. Ксюше вдруг до смерти страшно становится, что Зоя может уйти. На этот раз навсегда, на этот раз это не Ксюшины болезненные выводы и очередной побег, на этот раз они играют в открытую. Они больше не играют. Сняли пиджаки, сложили полномочия — вне стен кабинетов, туалета-переговорной и мира условностей. Просто люди, просто искренние чувства. Картинка перед глазами словно яснее становится, чётче, и у Ксюши губы подрагивают от осознания, что Зоя сидит перед ней без масок. А может, она никогда их не носила и готова рассказать об этом. Ксюша садится медленно, тяжело опираясь на руку, сжимая челюсти; Зоя следит неотрывно. Теперь Ксюша смотрит на неё сверху вниз — и тянет Зою на себя — к себе, и та садится рядом, тесно прижимаясь плечом к плечу. Ксюшу тянет спросить о новостях из министерства, Площади, Саратова — это то, к чему она привыкла; а ещё она привыкла целовать Зою до одури и слушать её глубокие стоны, чувствовать её руки на голой коже — и ничего лишнего. И, возможно, самое время признаться себе, что она не прочь, чтобы привычным стало что-то ещё, что-то более простое и спокойное — потому что Ксюша устала. Она склоняется, утыкаясь носом Зое в изгиб шеи, вдыхает её ближе, касается губами кожи, чувствуя, как колотится её сердце, и слышит, как резко она втягивает носом воздух. — Забери меня.