***
(Losing Game — AngelaShadow)
Машина такси ползла сквозь город, будто сама не хотела довозить Чонгука до пункта назначения — домой. За окном стояла та самая мерзкая погода — ни зима, ни весна, а вязкое, изнуряющее «между». Снег смешался с грязью и водой, превратившись в бесформенную жижу, которую колёса машин размазывали по асфальту. Лужи дрожали, отражая перекошенные фонари и дома. Низкое серое небо давило к земле, и слякоть хлюпала под колёсами, будто город тихо стонал. Всё вокруг выглядело выцветшим, промокшим насквозь, словно этот мир давно не знал ни тепла, ни солнечного света. Чонгук смотрел в окно и чувствовал, что внутри у него было точно так же. Та же грязная смесь мыслей, тоски и боли. Ничего чистого, ничего цельного. Всё перемешалось, расплылось, утратило форму. В голове набатом, гулко и беспощадно, отдавались слова Хосока, будто кто-то снова и снова бил в колокол прямо внутри черепа. Трус. Идиот. Чудовище. Эти слова ранили. Сдирали оболочку с мыслей, оставляя их голыми, без права спрятаться за объяснения. Молодость… Наверное, в ней и правда всё делится на чёрное и белое. Без переходов, без компромиссов, без этого вязкого «но», которым взрослые так часто зашивают первые эмоциональные порывы. В молодости истина кажется прямой, как лезвие, а решения — окончательными и единственно верными. Любовь — абсолютной. Предательство — непростительным. Но разве в этом существует ошибка? «Ошибка молодости» — часто слышим мы… но, может, это вовсе не ошибка? Может, это тот самый путь, оборачиваясь на который, мы делаем вывод, что именно это решение и сделало нас в конце концов счастливыми? Чонгук за годы своей жизни научился вымерять. Семь раз отмерь и один отрежь — это то, чему его учили, и как воспитывали, и чего он всегда старался придерживаться до недавнего времени. А может, правы те, кто не отмеряет? Те, кто в момент возникновения импульса идёт и делает? Да, вероятно, тот человек ошибётся, но ведь эта ошибка станет ещё одной металлической чешуёй его жизненного опыта. И, возможно, именно поэтому слова Хосока били так точно. А может, дело вовсе не в возрасте. Чонгук смотрел на мутные разводы за окном такси. Он не пытался оправдаться. Не искал лазеек, не выстраивал логических конструкций, которые обычно спасали его в суде и в жизни. Всё это — карьера, репутация, правильные решения — сейчас казались хрупким карточным домиком, возведённым поверх чьей-то сломанной судьбы. Самый светлый человек… Эта мысль жгла сильнее любых обвинений. Потому что Тэхён и правда был таким — чистым, доверчивым, живым. А кем тогда был он сам рядом с ним? Чудовищем? Хосок приехал в дом Сокджина этим утром. Чонгук уже проснулся и, взглянув на мирно спящего парня рядом с собой, склонился к нему, нежно провёл по лбу, поправляя налипший на лицо непослушный локон, и осторожно встал с постели. Принял душ и отправился на кухню, когда зазвучал домофон. В воротах стоял Хосок. Чонгук проводил его в кабинет и пригласил сесть, устраиваясь напротив него. Обеспокоенный взгляд парня сменился на презрительный холодный оскал, по мере того как Чон объяснял Хосоку случившееся и озвучил свою просьбу о том, что Тэхёна нужно увезти отсюда как можно дальше, что ему угрожает опасность и оставаться рядом с ним сейчас рискованно. — Ты предлагаешь мне деньги за то, чтобы я о нём позаботился? — злобно выплюнул парень. — Ты хочешь таким образом от него избавиться? Чонгук опешил, но спокойно продолжил: — Не передёргивай мои слова, Хосок. Я просто хочу его обезопасить. Взгляд Хосока упал на шею мужчины и зацепился за расцветшую там бордовым отметину, которая говорила красноречивее любых слов. Парень замер на долю секунды. В его взгляде что-то щёлкнуло, как замок, который наконец повернули правильным ключом. След на коже Чонгука был слишком явным, слишком интимным, чтобы быть случайностью или небрежным прикосновением. — Ты с ним спал? — практически прорычал парень, но ответа не дожидался. — Конечно, ты переспал с ним, а теперь обращаешься ко мне с деньгами и разговорами о помощи. — Во-первых, тебя это не касается, — внешне Чонгук был так же спокоен, но внутри всё клокотало. — Всё не так, как может показаться на первый взгляд. И с тобой обсуждать это я не намерен. Хосок вскочил, и стул под ним, покачнувшись, грохнулся. — Может, он соблазнил тебя, судья Чон? Или, может, изнасиловал? — слова вырывались изо рта парня будто плевки. Он сделал шаг ближе, и между ними повисло напряжение, густое, как перед грозой. — Для него ты стал надеждой. Спасением. Тем, кому он поверил, — голос Хосока дрогнул, но он сдержался, — а для тебя кем он оказался, Чонгук? — имя в устах парня звучало как обзывательство, как синоним чего-то грязного и мерзкого. — Ошибкой? Слабостью? Или проблемой, от которой теперь удобно откупиться? Чонгук молчал. Вступить в спор и оправдываться перед парнем не считал правильным. Развернуть его и выпроводить — не мог. — Ты что это, судья Чон, не знал, в чём варишься и из чего состоит твоя жизнь, когда таскался к Тэхёну в больницу, окутывая его своей заботой и лживой нежностью? Или не ведал, что творил, когда пригласил его в свой дом? Ты — мерзкое и лживое чудовище. Сорокалетний, поживший эту жизнь судья, — Хосок совершенно не выбирал слов и интонаций, практически выплёвывая то, что произносил. — Ты хочешь сказать, что не видел его чувств? Ты трус!!! — выкрикнул он. — Или идиот… что совершенно не меняет картину. Никогда в жизни Чонгук не испытывал настолько противоречивых эмоций. Но продолжал молчать, позволив парню выплеснуть злость. — Теперь ты втянул его в эту всю грязь и предлагаешь мне деньги, чтобы я помог ему спрятаться, — Хосок ухмыльнулся, но это было больше похоже на оскал. — Для тебя, наверное, лучше, если не навсегда, а на время. Тэхён пока где-нибудь тихонечко пострадает, а ты — благородный рыцарь, помахаешь шашкой, добиваясь вселенской справедливости. А потом, может быть, когда все вокруг в очередной раз поверят в твоё неисчерпаемое благородство, ты вернёшься к своему верному любовнику, чтобы прятаться с ним по углам, не дай бог кто заметит и решит, что не такой уж ты правильный. — Не смей… — Чонгук побледнел, внутри всё вскипело, будто в груди сорвали предохранитель. — Не смей облеплять грязью то, что для меня действительно важно. Не смей втаптывать в слякоть его и мои чувства, упрекая меня тем, чем я сам себя уже казнил. Чон встал и сделал шаг вперёд, голос сорвался, но стал только жёстче: — Я не прячу его, Хосок. Я пытаюсь убрать его из-под удара. Потому что если он останется рядом со мной — его снова раздавят. А если уйдёт… — Чонгук стиснул челюсти, — у него хотя бы будет шанс дышать, не оглядываясь каждую секунду. Сможет сполна жить свою жизнь без ожиданий, пока у сорокалетнего мужчины закончатся проблемы. Хосок прищурился, словно примеряясь, куда бить больнее. — Удобно, — тихо бросил он. — Очень удобно назвать бегство заботой, а трусость — благородством. — Нет, — Чонгук выдохнул, — удобно было бы оставить его рядом и тешить своё эго. Делать вид, что я имею право. Он посмотрел Хосоку прямо в глаза. — А я этого права не имею. И именно поэтому отпускаю. Не пачкая. Не пряча. Не торгуясь. — А знаешь, что бы сделал я? — Хосок фыркнул. — Я бы наплевал на всё, я встал бы горой перед ним, прикрыл своей спиной, пошёл против всего мира, отказался от всех своих достижений, нашёл выход, любил бы, Чон Чонгук, я бы просто его любил. Так поступает человек, когда испытывает чувства. А ты… Никакая это не любовь… Трус!!! Чудовище!!! Идиот, попытавшийся влезть в ботинки на несколько размеров меньше. Тэхён тебе не подходит, Чон Чонгук. И ты его не достоин. Больше никогда не смей появляться в его жизни. Убирайся прямо сейчас. Спорить с Хосоком не было никакого смысла. У парня своя правда. — Я с ним попрощаюсь, — выходя из кабинета, кинул мужчина через плечо. — Не смей!!! — парень ухватился за локоть Чонгука. — Опять хочешь остаться хорошеньким и благородным?! У тебя, наверное, уже и речь заготовлена, господин праведник Чонгук, — презрительно ухмыльнулся, стараясь этой усмешкой прикрыть боль в глазах. — Если уходишь — уходи навсегда! Оторви эту грязную тряпку с его раны одним разом и дай ему излечиться. Пусть он тебя возненавидит. Пусть проклянёт тот день, когда узнал тебя. А потом выкинет из головы и сердца! Не оставляй ему даже крупицы надежды. Ты ему не нужен. Убирайся, Чон Чонгук, сейчас же… А я за это обещаю тебе сообщить о дне, когда мы с Тэхёном уедем. Машина снова дёрнулась и встала в пробке. Чон медленно выдохнул, будто пытался выпустить из себя хоть часть этого груза. Чонгук не знал, прав ли Хосок, прав ли он сам, существуют ли вообще полутени между правильным и подлым, любовью и безрассудством. Знал только одно. Он должен был защитить Тэхёна — он его защитил, как мог. Любовь Хосока была очевидна, и это говорило о том, что Пундя не останется один. А чувства Чонгука… они, похоже, обречены гнить внутри него огромной чёрной дырой, которую он никогда не сможет залатать. Через день Хосок напишет Чонгуку, что им удалось уговорить Тэ уехать, они с ним переезжают в другую страну, учиться продолжат там, номера телефонов сменят и больше никогда в его жизни не появятся. От денег судьи парень отказался. И следующее сообщение, где Чонгук настаивал на финансовой помощи, осталось не принятым. Хосок отрезал все пути хоть к какому-то между ними взаимодействию. Но это будет только через день. А сейчас… Автомобиль остановился у дома, и Чон, расплатившись с водителем, вышел из машины. Он шёл к двери собранно, как человек, который уже пережил худшее и теперь готов к любому продолжению. Но дверь распахнулась прежде, чем он успел коснуться ручки. На пороге стояла Сина. Она будто сильно изменилась. Лицо оставалось тем же, но исчезли мягкость, привычная сдержанность, тень участия. Черты будто застыли, стали резче, строже, словно высеченные из камня. Глаза впились в него с таким выражением, с каким смотрят на неприятную, но необходимую помеху. Во взгляде не было слёз, не было боли, даже гнева не было в привычном смысле. Только выверенное, холодное презрение. Сина рассматривала его медленно, не скрывая отвращения, задержалась на лице, на шее, на мятом вороте пальто, и уголок её губ дрогнул в едва заметной, кривой усмешке. Уничижительной. Чонгук это почувствовал, но не отступил. Внутри что-то сжалось, да, но он не позволил этому выйти наружу. Спина осталась прямой, взгляд — ровным. — Тот человек, которого ты полюбил, Тэхён? — практически выплюнула женщина. Чон не отвечал, не оправдывался, он просто смотрел в ответ устало, с тем выражением человека, который готов платить. — Убирайся из этого дома, — прошипела она, — вон из моей жизни и из жизни наших детей. Пошёл вон! — Именно это я и собирался сделать, — отвечал Чонгук, пытаясь пройти мимо женщины, но та перегородила ему путь. Сина подошла к нему почти лицом к лицу. — Ты влюбился в мальчишку! Ты жил со мной под одной крышей, а голова твоя и сердце были с ним! С этим грязным, бесстыдным… — она скривилась, будто во рту оказалось что-то липкое, — мальчишкой! Ты это назвал чувствами? — хмыкнула супруга. — Да это мерзкая… Ты всю жизнь притворялся мужчиной, мужем, нормальным человеком, а на деле — слизь, которая тянется к тому, кто не может дать тебе ничего, кроме… чего? — женщина плюнула в пол мысленно. — Грязи и позора! Голос её стал хриплым, злым. — Ты разрушил всё, чем был! Дом, статус, лицо, которое ты показывал миру — всё это теперь воняет твоей любовью к нему, как тухлая вода в канализации! Сина сделала шаг назад, оттолкнув от себя воображаемую липкую оболочку, которой он был для неё. — Я жила с этим… с тобой?! — её голос рвал стены. — Я прикасалась… доверяла… а ты — грязь, Чонгук! Я не хочу в доме такое мерзкое ничтожество! Женщина указала рукой на дверь, голос — как холодный удар: — Убирайся! И не смей возвращаться. Я не хочу видеть твои глаза, не хочу слышать дыхание, не хочу помнить, что когда-то называла тебя мужем. Ты — смердящая ошибка, и я хочу стереть тебя из своей жизни навсегда. — Сина… — Не смей произносить моего имени! Заберёшь свои личные вещи завтра, когда меня в доме не будет. А потом я сменю замки. — Ты можешь не переживать, я уйду, не буду тебя больше беспокоить… Её сорвало. Супруга толкнула Чонгука от проёма двери, всё ещё не позволяя войти, и, наступая на мужчину, произнесла: — Не смей! Не смей надевать маску благородного, понимающего, принимающего свою судьбу и любое наказание человека. Ты грязь. Ты хуже. Мерзость. Я тебя ненавижу, и ты горько пожалеешь о том, что сделал, Чон Чонгук! Это я тебе обещаю. Чонгук посмотрел на неё в последний раз. Во взгляде не было ни просьбы, ни упрёка за слова в отношении Тэхёна, ни желания что-то объяснить — ничего. Только ровная, выжженная тишина, как после долгого грохота, когда внутри ещё звенит, но уже не больно. Он не держался и не рвался, просто принял точку там, где давно не было продолжения. Чон развернулся и ушёл, не ускоряя шаг. Спина осталась прямой, движения — сдержанными, почти отстранёнными. За спиной осыпались слова, потерявшие вес, пустая шелуха, которой больше не за что было цепляться. На улице он остановился лишь на миг и вдохнул глубоко. Воздух вошёл легко, будто с груди сняли тугой обруч. Плечи опустились сами собой. Мысли выровнялись. Внутри стало тихо и просторно. И всё же не всё было невесомым. Один острый, почти физический страх остался. Он сжимал грудь изнутри, отзывался тянущей болью под рёбрами, перехватывал дыхание. Страх за Тэхёна. Не за себя, не за последствия, не за одиночество впереди — только за него. Этот страх не валил с ног, но сидел глубоко, как застрявший осколок, напоминая: свобода не всегда означает покой. Грязь под ногами, мокрый асфальт, слякоть — всё это никуда не делось, но перестало выглядеть враждебным. Мир не стал чище, но стал проходимым. То, что раньше засасывало, теперь оставалось позади, как вязкая тень. Он шёл вперёд без оглядки, налегке, с этим единственным грузом внутри и всё равно чувствовал, что дышать стало легче. Первым делом Чонгук направился на работу, нужно было как-то объяснить своё двухдневное отсутствие. Уладив этот вопрос с председателем и оформив пропуски и ещё несколько дней до выходных как неиспользованный отпуск, судья Чон направился в охранное агентство, которое пользовалось популярностью в их городе. Обговорив ситуацию с представителем фирмы, заключил договор на год и тут же его оплатил. Сину будут охранять двадцать четыре часа в сутки, и Чонгук теперь был за неё более-менее спокоен. Теперь ему срочно нужно было искать временное жилище. Денег на счету оставалось не так много, до следующего поступления заработной платы ещё несколько дней, но и эта была не такая большая сумма, чтобы замахнуться на шикарное жильё, да Чон этого и не хотел. Он нашёл уютный домик на окраине микрорайона, недалеко от работы, который оказался небольшим, аккуратным, приземистым, словно нарочно прижавшимся к земле, чтобы не привлекать лишнего внимания. Ни высоких заборов, ни пустых пролётов окон, ни холодной правильности линий. Всего один этаж, узкое крыльцо, тёплый свет в окнах и садик, в котором росло что-то живое, а не показательное. После просторных комнат, где эхо отзывалось на каждый шаг, здесь всё было иначе. Потолки не давили и не терялись где-то вверху, стены не растворялись в пустоте. Пространство не требовало быть важным, оно просто принимало. Каждый угол был на своём месте, каждая вещь имела смысл, а не статус. В этом доме не нужно было повышать голос, чтобы услышать себя. Тишина здесь была мягкой, не звенящей, и в ней легко дышалось. Окна выходили не на вылизанный двор, а на обычную улицу, где по утрам, наверное, слышались шаги, иногда смех, а по вечерам — редкий лай собак. Чонгук быстро понял, что здесь ему будет спокойно. Не ощущается ни торжественности, ни показной важности, просто спокойно. Он оставил обувь у порога, заварил себе чай, сел на ступеньки крыльца и словил себя на том, что плечи опускаются сами собой. Мысли о Тэхёне не оставляли в покое. Ясные карамельные глаза, нежная улыбка, обожание во взгляде и в каждом действии, ласковые прикосновения и безмерное доверие. Которое Чон Чонгук предал. Что Пундя сейчас делает? О чём думает? Мужчина встряхнул головой и вернулся в своё новое жилище. Тэхёну без него будет лучше, чем с ним. Он всё сделал правильно. Ночь опустилась на город незаметно, мягко, будто кто-то осторожно приглушил свет. В новом доме стало ещё тише, как-то по-домашнему спокойно. За окнами редкие фонари разливали тёплые пятна на мокрый асфальт, где-то вдали прошелестела машина, и этот звук быстро растворился, не оставив следа. Внутри было тепло. Чонгук включил настольную лампу, её мягкий свет не резал глаза и не требовал внимания. Дом принял Чона без вопросов, без осуждения, тишина здесь не давила, а укутывала, как плотное одеяло после долгого дня. Он сел, прислонившись спиной к стене, и впервые за день позволил себе не гнать мысли прочь. Рана в груди никуда не делась. Она жила там тупой, ноющей тяжестью, напоминая о себе при каждом вдохе. Чонгук понимал, что она вряд ли затянется и исчезнет совсем. С этим придётся научиться жить. Не залечивать, не закрывать, носить аккуратно, как носят старые переломы, которые периодически дают о себе знать. Он не сомневался в своём решении. Знал, что для Тэхёна так будет правильнее, чище, безопаснее. Но знание не отменяло боли. Оно лишь делало её тише. Чонгук смотрел в полумрак комнаты и думал о том, что жизнь не всегда предлагает выход без потерь. Иногда она просто оставляет тебе шрам и учит дышать, не задевая его лишний раз или привыкнув к этой ноющей боли. За окном город засыпал, а в небольшом доме на окраине, в спокойной тишине, сжимая крепко глаза и кулаки, Чонгук себя убеждал: он справится. Медленно. С раной в груди. Но справится. А на следующий день случилась катастрофа.***
Чонгук встал рано поутру, обдумывая свои дальнейшие действия по движению проклятого уголовного дела и рассуждая о намерениях родственников подсудимого. Тэхёна у них практически увели из-под носа и им нечем было больше манипулировать, чтобы оказать воздействие на судью. В принципе, они получили то, что хотели — ходатайство не было удовлетворено, и судья надеялся, что раз подлецы упустили похищенного — на этом они остановятся. Но ведь дело ещё не было рассмотрено по существу, слишком рискованно для них оставлять всё как есть. Тэхёна, он надеялся, Хосок увезёт, Сину охраняли круглосуточно. Родители. Нужно поговорить с отцом, объяснить ситуацию, чтобы тот предпринял все меры для безопасности. Чонгук решил заехать к ним вечером, после работы. Кроме того, им нужно было как-то рассказать про сложившееся у них с супругой положение. Чон ограничится полуправдой — родители просто не вынесут ненужной искренности. Подождёт, когда Сина успокоится, поговорит с ней обо всём цивилизованно и они обязательно сойдутся на общей версии причин их расставания. По большому счёту, их отношения давно себя изжили, и его супруга — неглупая женщина, она прекрасно это понимала. Рабочий день прошёл относительно спокойно, настолько, насколько это вообще было возможно. Чонгук машинально выполнял привычные задачи, отвечал, кивал, что-то подписывал, словно действовал на автопилоте. Внешне собранный, внутри натянутая тишина, в которой любое лишнее движение отзывалось глухим эхом. Сообщение пришло во второй половине дня. Имя Хосока всплыло на экране буднично, почти безобидно. Чонгук открыл чат — и всё внутри резко оборвалось, будто кто-то дёрнул за тонкую, давно надорванную нить. Хосок сообщил об отъезде, как и обещал. Грудь сжало мгновенно, до нехватки воздуха. Боль глухая, огромная, разливающаяся под рёбрами, как свинец. Чонгук медленно выдохнул, уставившись в экран, хотя буквы уже расплывались и теряли смысл. Он ведь знал, что так будет, более того, надеялся на то, что Тэхён согласится. Всё понимал головой. Готовил себя. Но это не смягчало удара. Расстояние. Окончательное. Физическое. Не воображаемое, не временное — настоящее. Означало, что Тэхён будет где-то там, вне досягаемости, вне возможности случайной встречи, взгляда, неловкой паузы. Где-то, куда Чонгук не имел права идти. Он не ответил сразу. Телефон лежал в руке тяжёлым, чужим предметом. Внутри всё болезненно стянулось, будто рану в груди задели грубым, неосторожным движением, сорвав тонкую корку, которая только начала схватываться. Чонгук заставил себя сделать вдох. Потом ещё один. Лицо осталось спокойным, ни один мускул не дрогнул. Только пальцы на секунду сжались сильнее, чем нужно. Вот оно, подумал он. Вот цена правильного решения. Он ответил Хосоку ещё одним предложением финансовой помощи, но сообщение так и осталось не полученным. Чонгук долгое время сидел, вылупившись в экран, в ожидании двух синих галочек — безуспешно. Убрав телефон, судья вернулся к работе, уже зная, что всё происходящее запомнится тихой, выжженной болью, с которой теперь придётся жить дальше. К концу рабочего дня Чонгук уловил в коридорах суда странное натянутое оживление. Он не придал этому значения, списав на усталость и обычную суету. Когда судья вышел в приёмную, чтобы попрощаться и уйти, его остановила непривычная неловкость. Секретарь ответила ему скованно, почти торопливо, не поднимая глаз. Она суетилась с бумагами, растянув губы в неестественной, вымученной улыбке, словно старалась спрятать смущение или избежать лишнего взгляда. Дальше, по коридору, это ощущение только усилилось. Коллеги проходили мимо, с подчёркнуто поднятыми подбородками, будто не замечая Чонгука вовсе. На его привычное «всего доброго» никто не откликнулся. В ответ он получил холодные оценивающие взгляды, в которых читалось презрение, и молчание, плотное, как закрытая дверь. Чонгук шёл дальше, сохраняя внешнее спокойствие, но уже понимая: что-то изменилось. И это «что-то» имело к нему прямое отношение. Подъехав к дому родителей через охраняемые ворота, он удовлетворённо выдохнул — жилище его детства было действительно неприступной крепостью. Нужно было лишь немного подкорректировать систему охраны в те моменты, когда отец с матерью выезжали из особняка, а в остальном переживать не имело никакого смысла. Чонгук, проходя по каменной дорожке к дому, улыбнулся небольшой декоративной фигурке гнома в палисаднике, которую любил с самого детства, и в голове всплыли воспоминания о сыне и дочери, которые обожали стелить одеяло возле этой фигуры и проводить здесь весь день, чтобы сказочному герою не было скучно. Он подошёл к двери и не успел коснуться её ручки, как она широко распахнулась, выпуская наружу маму, которая выглядела не как обычно — разъярённая, гневная фурия. «Дежа вю», — возникла у Чона мысль в голове. Лицо матери было перекошено злостью, глаза сверкали. Не успев понять, что происходит, Чонгук почувствовал внезапный резкий удар по щеке — пощёчину, которая вырвала дыхание и заставила голову дёрнуться в сторону. Удар был коротким, но болезненным. Он не ранил физически сильно, но поразил внезапностью и силой эмоции, переданной ладонью. Чонгук моргнул, ощущая тёплое жжение по щеке, и уставился на искажённое лицо матери. — Как ты мог! — крикнула она. — Кто ты, Чон Чонгук? Как мог так поступить с собой, со своей семьёй, с нами, с детьми? Чонгук отшатнулся, всё ещё не понимая, что происходит, но догадываясь — скорее всего, Сина уже была здесь и во всех красках изложила ситуацию так, как видела и представляла себе её она. — Мама, что Сина сказала вам? Я объясню. Я попытаюсь. Это, конечно, сложно понять, но… Ещё одна пощёчина заставила мужчину замолчать. Худосочные руки матери дрожали так, будто она прямо сейчас грохнется в обморок. Она искренне и безудержно страдала — глаза были полны боли и неверия, губы посинели, будто в теле не осталось ни капли крови, всегда аккуратно уложенные волосы растрепались. — Как же так? — неожиданно завыла она, и слёзы покатились по бледным щекам. — Как так, Чонгуки? Чем мы это заслужили? Почему? Чего тебе не хватало, господи? Лучше бы я умерла, но такого позора на закате своей жизни не испытывала, лучше бы… Господи… Мать, рыдая, вернулась в дом, а Чонгук поплёлся следом, чувствуя себя ужасающе виновным в этих горестных мучениях. В огромном холле, в широком кресле, лицом к вошедшему Чону сидел его отец. Пальцы сжимали подлокотники, и он казался не человеком, а каким-то привидением. Взор красных от слёз глаз был устремлён на сына, но будто смотрел сквозь него. — Я… Мы с матерью глубоко в тебе… — мужчине будто не хватало воздуха, он пытался глубоко вдохнуть, но не мог. — Я не хочу тебя больше видеть в этом доме. Убирайся. Отец поднялся с кресла и шатающейся походкой покинул холл, оставив посреди комнаты сына. Чонгук ещё несколько секунд стоял на месте, не в силах сдвинуться. Дом, который всегда казался прочным и надёжным, сейчас обрушился и перестал быть опорой. Воздух давил на грудь, стены будто медленно сдвигались, вытесняя его наружу. Он молча развернулся и пошёл к выходу. Никто его, конечно же, не останавливал. Дверь мужчина закрыл осторожно, почти бережно, словно не хотел добавлять ещё один резкий звук к тому, что уже произошло. На пороге задержался на мгновение, словно надеясь почувствовать хоть что‑то знакомое, родное. Но его провожала пустота. На улице было прохладно. Чонгук вдохнул, но воздух резанул горло. Он сел в машину и завёл двигатель на рефлексах, не глядя по сторонам. Руки на руле дрожали не от холода. Дорога тянулась серой лентой, фары выхватывали куски асфальта, но Чон видел их словно сквозь мутное стекло. В груди клокотало, и мужчина набрал номер супруги, но Сина предсказуемо на звонок не ответила. Ехал Чонгук медленно, почти не осознавая маршрута. Мысли путались, накатывали волнами. В какой‑то момент его накрыла острая, почти физическая потребность, чтобы рядом был Тэхён. Услышать голос, ощутить тепло, убедиться, что он есть, что всё это не лишило мир последнего смысла. Желание было таким сильным, что перехватило дыхание. И тут же следом пришло другое чувство. Облегчение. Горькое, болезненное, но необходимое. Чонгук в моменте понял, что благодарен за то, что Тэхёна сейчас нет рядом. За то, что тот не видит его разбитым, опустошённым, не слышит этих слов, не становится свидетелем последствий их близости. Тэхён не заслуживал видеть его таким сломанным, униженным, выжженным изнутри. Он доехал до дома и долго сидел в машине, не выключая двигатель. Щека всё ещё горела, но боль уже не имела значения. Настоящая жила глубже, под рёбрами, в том месте, где раньше было ощущение принадлежности. Чонгук наконец вышел из машины, закрыл за собой дверь и поднялся в дом. Тишина едва успела сомкнуться вокруг него, как телефон в кармане коротко завибрировал, разрывая её резким звуком входящего сообщения. Он достал его на ходу. Сообщение было от Мингю. Ссылка и всего одно предложение: «Я в ахуе». Чонгук коснулся адресной строки, и экран мгновенно наполнился светом студийных софитов. Перед репортёрами сидела Сина. Собранная до холодной чёткости, бледная, будто из неё выкачали кровь, внешне спокойная и потому особенно пугающая. В её глазах горел ровный, выверенный огонь. Она давала интервью ведущей программы о семейных ценностях и отношениях, говорила размеренно, почти без надрыва, словно читала заранее отрепетированный текст. Она рассказывала об измене мужа. О предательстве после долгих лет брака. Об «ударе, от которого не оправляются». Эфир стремительно набирал миллионы просмотров, комментарии множились, как саранча — слова сочувствия, возмущения, ярости. Шок от того, что федеральный судья — человек, обязанный быть символом закона, морали и справедливости — оказался замешан в «грязной интрижке» со студентом архитектурного факультета, младше его почти на двадцать лет. Между её фразами, аккуратно расставленными паузами, в эфир пустили видео. Художественная студия. Чонгук. Тэхён. Кадры, где судья страстно целует парня, прижимает к себе, забыв обо всём. Лиц почти не было видно, лишь размытые силуэты, движение, близость. Но это уже не имело ни для кого никакого значения. Запись Сина получила от людей, задетых и униженных тем, что Тэхёна увели у них из-под носа. Подонки, движимые злобой, отправили её именно в те руки, через которые смогут Чона наказать. И она — не колеблясь ни секунды, не взвешивая последствий, ведомая единственным обжигающим желанием отомстить — пустила эту запись в ход. Холодно. Точно. Публично. Женщина в гневе может быть страшной. Но преданная женщина — беспощадна. И начался настоящий ад. Не просто скандал — стихийное бедствие. Буря, сорвавшаяся внезапно, без предупреждения. Ураган, сметающий всё на своём пути. Безумный смерч, воронка которого жадно втянула в себя имя судьи Чона и закрутила, ломая, выворачивая, дробя на клочья его прежнюю жизнь. Информационное небо разорвалось. Громыхали заголовки, молнии вспышек били без разбора, грязный ливень комментариев заливал всё вокруг. Его имя тащили по экранам, по лентам новостей, по чужим языкам, как тряпку по асфальту. Каждый считал своим долгом бросить камень. Кто из праведного гнева, кто из любопытства, кто просто потому, что толпа уже бежала и не бежать вместе с ней было страшно. Судью Чона подхватило этим вихрем и понесло, не давая опоры, не оставляя шанса устоять. Рушилось всё — репутация, годами выстроенная по кирпичику, авторитет, статус, уважение, имя, которое ещё вчера звучало весомо и спокойно. Карточный домик сложился в одно мгновение, и вместо фундамента под ногами осталась лишь пустота. Телефон не умолкал. Сообщения, звонки, требования, угрозы, «комментарии для прессы», «официальные заявления», «временное отстранение», «отставка». Люди, ещё вчера пожимавшие ему руку, теперь отворачивались, делая вид, что не узнают. Бывшие коллеги молчали, и это в лучшем случае. Чонгук оказался в самом эпицентре. Там, где воздух вырывает лёгкие, где невозможно вдохнуть полной грудью, где остаётся только одно — держаться, чтобы не разорвало на части. Скандалы такого рода, как правило, выгорают после шума, треска и пожирания кислорода, постепенно сходят на нет. Чонгук это знал. Система работала именно так: день, неделя, месяц — и на смену приходит новый повод для ярости. Но Сина не собиралась ждать, пока волна схлынет. Она оседлала её. Каждое новое утро начиналось с её лица на экранах. Интервью сменяли друг друга, как кадры хроники: утренние шоу, вечерние эфиры, подкасты, колонки, прямые включения. Она говорила уверенно, сдержанно, почти благородно — женщина, которую предали, но не сломали. Женщина, вынесшая сор из избы не ради мести, а якобы «ради правды». Её голос цитировали, её фразы разносили на заголовки, её холодный прямой взгляд стал узнаваемым. Публика полюбила её. Не просто сочувствовала — возвела на пьедестал. Из Сины сделали символ. Икону. Почти героиню. Её называли сильной, смелой, «голосом обманутых жён», примером достоинства и морали. В комментариях ей писали слова поддержки, благодарили за «мужество», за «разоблачение», за то, что «не побоялась назвать вещи своими именами». Чем жёстче она говорила, тем громче ей аплодировали. Чонгука смешали с грязью, Тэхёна вместе с ним: «мусор и отброс здорового общества». Искали молодого парня повсюду, раскапывали о нём информацию, добрались до интерната, где он «воспитывался», обвиняли работников в ненадлежащем содержании и воспитании детей, в растлении малолетних. Общественное мнение, и без того напряжённое, начало сгущаться, как тучи перед грозой. Границы смещались. Риторика становилась грубее, безжалостнее, бесстыднее. Из частной истории лепили удобный символ угрозы и вешали на него всё подряд. Гомосексуалов начали называть злом, разложением, язвой. В эфире, в комментариях, в «экспертных» мнениях всё чаще звучали слова о «вреде», «опасности», «подрыве устоев». Кто-то доходил до абсурда, приравнивая их к преступникам — как будто чужая любовь могла взрывать дома и рушить государства. Толпа, почувствовав вкус крови, требовала ещё. И Сина давала. Не останавливаясь. Не оглядываясь. На фоне этого Чонгук превращался не просто в человека, оступившегося в личной жизни, а в удобного виновника, в пример того, как нельзя, в наглядное пугало для морализаторских проповедей. Его уже не воспринимали как живого человека. Он стал функцией. Символом. Мишенью. И Сина всем этим упивалась. И ей всё было мало. Никто и ничто не могло её остановить. Попытки Чонгука с ней поговорить рассыпались прахом. Её отец, который вызвал дочь на беседу, чтобы хоть как-то обуздать, сдался, убедившись, что на самом деле воспитал железного человека. Дети, которые первое время испытывали хоть каплю сочувствия к отцу, в конце концов склонились перед мощным давлением матери. Она использовала для этого всё, что могла — аргументированные доводы, жалость, их любовь, свою женскую хитрость. Они тоже обвинили отца в предательстве и перестали отвечать на его звонки. Чон Сина будто была соткана из стальных прутьев, которые невозможно согнуть. И лишь оставшись за стенами собственного дома, она снимала маску и позволяла отчаянию поглотить её целиком. Тонула в нём и захлёбывалась, не чувствуя никакого морального удовлетворения от того, что творила. Ей будто было мало, и она хотела ещё и ещё, но, получив следующую порцию, насыщения не испытывала. Однажды вечером Сине позвонил охранник и сообщил, что Ким Намджун просит встречи с ней — она велела его пропустить. Мужчина вошёл в дом с высоко поднятой головой, готовый сражаться за имя сына — деньгами, угрозами, мольбами или разумными доводами. И ушёл от женщины выпотрошенный до основания. Сина его размазала по поверхности вычищенного до блеска паркета под своими ногами. Она переложила все несчастья своей трагедии на его плечи, обвинив в ничтожности отцовства Намджуна, безответственности перед сыном, в эгоизме, в том, что Ким Намджун скинул «червивое яблоко с семейной корзины и вместо того, чтобы уберечь его от общества, вернее, общество от него, он засунул свой сгнивший плод в ёмкость со здоровыми фруктами» — не выбирала слов, не жалела, хлестала помрачневшего мужчину тем, за что тот сам себя казнил каждый день. Пригрозила ему, что если ещё когда-нибудь встретит его на своем пути — вторым её раундом будет разоблачение их с Тэхёном родства. Ким Намджун ушёл из дома Чон Сины ни с чем, раздавленный, как дождевой червь, попавший под острый каблук разъярённой фурии. Чон Сина — брошенная, одинокая женщина, использовала все свои силы и все возможности, чтобы её бывший муж никогда больше не смог встать на ноги. И она своего добилась. Чонгук стал изгоем в сфере своей многолетней деятельности. Никакие юридические конторы или захудалые адвокатские кабинеты, предприятия, организации или фирмы под названием «Рога и копыта» ни при каком раскладе не хотели брать на работу покрывшего себя позорной славой бывшего судью. Чонгук не сдавался. Каждое утро просыпался с новыми силами, с верой в свою звезду и шёл пробовать. Открыл свой кабинет юридической помощи, но за этой помощью никто к нему не обращался. Он отказывал себе практически во всём, перебивался дешёвой едой — чаще всего лапша, заваренная тут же в магазине, экономил смехотворную для него сумму, оставшуюся на счету, но не ломался. Падал, вновь вставал и шёл за новой попыткой. Вечерами он сжимал пальцы в кулак от отчаяния, готов был выть от безысходности, закрывал глаза, пытаясь под веками найти образ любимого мальчика, и благодарил небеса за то, что сейчас Тэхёна нет рядом с ним. Что он смог уберечь этот свет от той грязи, что на него навалилась. Однажды, ведомый непонятной силой, он направился в Сеульский Государственный Университет. Уселся на входе в главный корпус и просидел там практически весь день, выглядывая среди толпы молодых людей знакомые черты лица. Когда совсем отчаялся — наконец увидел того, кого ждал, и ринулся за ним следом, даже не зная, о чём конкретно будет спрашивать. — Господин Чон? — удивлённо уставился на него Чимин. — Пожалуйста, скажи, что с ним всё в порядке, — умолял мужчина, удерживая растерянного парня за локоть, пока к ним не подошёл Юнги и Чонгука не оттолкнул. — Убирайтесь отсюда, — презрительно выплюнул парень, не обращая внимания на попытки Чимина его остановить, — вы не заслуживаете даже крупицы информации, а всё, что с вами случилось — это карма. Они отвернулись от мужчины и уже было зашагали прочь, когда Чимин вырвался из крепкой хватки Юнги и, повернувшись к Чонгуку, протараторил: — У него всё хорошо. Он счастлив с Хосоком. — Зачем ты это сделал? — позже спросил Мин. — Нельзя добивать лежачего, Юнги, — с грустью отвечал парень. — Ты видел, в каком он отчаянии? Пусть мысль о том, что Тэ счастлив, его хоть немного поддержит. — Но ведь… — Так будет лучше, милый, — грустно улыбнулся Чимин, и Юнги сдался.***
Следующие несколько месяцев жизнь Чонгука перестала быть жизнью в привычном смысле, она сузилась до выживания. День за днём, без передышек и иллюзий. Срок оплаты за дом истёк тихо, буднично — так же буднично он и собрал вещи, закрыв за собой дверь, в которую больше не собирался возвращаться. Мужчина перебрался в крошечную, захудалую квартирку в самом неблагополучном районе города. Дом с облупившимися стенами, вечным запахом сырости и лестницей, на которой лампы не горели неделями. Там не было уюта, только крыша над головой и чувство, что падать ниже уже некуда. На счету ещё оставалась жалкая горсть денег. Пара ценных вещей, как отголоски прежней жизни, лежали нетронутыми, отложенные на крайний случай. Разум подсказывал, что этот случай уже наступил, но внутри упрямо жила тихая уверенность — нет, дно ещё впереди, и именно поэтому нельзя тратить последнее. Работы по специальности Чонгук так и не нашёл. Его имя всё ещё тянуло за собой шлейф, от которого шарахались, не задавая вопросов. Он перебирал в голове другие возможности — смежные сферы, временные подработки, чужие профессии, прекрасно понимая, что и там его не встретят с распростёртыми объятиями. Мир сузился до закрытых дверей и иногда не совсем вежливых отказов. Чонгук, с рождения никогда не чувствовавший даже самую маленькую нужду, понял одну вещь. Не теоретически, а всем своим существом. Деньги не могут сделать тебя счастливым человеком. Но их отсутствие — это полная катастрофа. Чонгук не сдавался. Он вставал по утрам, даже когда не было смысла вставать. Шёл вперёд, когда шаги давались через силу. Учился жить без статуса, без имени, без прошлого, как человек, у которого остались только спина и упрямство. В этой темноте, густой и липкой, как ночь без звёзд, его удерживала одна-единственная мысль. Где-то там был Тэхён. Живой. Целый. Счастливый или хотя бы не сломанный. Чонгук цеплялся за это, как за спасательный круг. Если Тэхён улыбается, если в его глазах больше нет тревоги — значит, всё было не зря. Значит, его собственная боль — плата, а не ошибка. Мысль о том, что Тэхёну лучше без него, согревала сильнее любого одеяла в холодной пустой комнате. Он позволял себе это маленькое утешение, как разрешают себе глоток воздуха под водой. И именно оно не давало окончательно погаснуть даже тогда, когда казалось, что свет в его жизни выключили навсегда. Идея, пришедшая ему в голову одним пасмурным днём, застала Чонгука врасплох. Он шёл по тому самому промокшему парку, всё ещё хранившему тени их прогулки с Тэхёном, и на первых же секундах мысль показалась нелепой, почти смешной. Но он ухватился за неё, как хватаются за ветку над пропастью, решив, что терять ему всё равно уже нечего. Чонгук подошёл к той самой группе уличных художников, тем, кто когда-то рисовал их с Тэхёном, и, не откладывая, спросил, можно ли ему к ним присоединиться. Не строил иллюзий, знал, что баснословных денег это не принесёт. Зато он сможет делать то, что любил всегда. Его приняли сразу. Без расспросов. Без оценивающих взглядов. Без шёпота за спиной. Чонгук так и не понял, чем заслужил эту простую, почти забытую человечность. Может, творческим людям и вправду было наплевать на грязные сплетни и они историю опального судьи не знали. А может, просто умели видеть в человеке не заголовки и ярлыки, а руки, взгляд и то, что он способен создать. Так Чонгук снова начал рисовать. Он ставил мольберт прямо в парке, под открытым небом, среди шума города и скрипа веток. Писал медленно, сосредоточенно, будто заново учился дышать. И там же продавал свои картины — не за большие деньги, но с огромным удовольствием и упоением. Дыра в душе не затягивалась. Она не кровоточила, она жила в нём, как нечто привычное, будто боль утраты любимого мальчика стала частью распорядка дня. Чонгук перестал с ней бороться. Он смирился, позволил ей быть, как фоновый шум, как тень, от которой невозможно уйти. В дни, когда тоска наваливалась особенно тяжело, он задерживался в парке до самого вечера. Сидел неподвижно, провожая взглядом оранжевый диск солнца, медленно сползающий за горизонт, будто и тот уходил не торопясь, с сожалением. В это время город затихал, краски сгущались, и мир становился чуть мягче, терпимее. Он мечтал. Строил осторожные, почти виноватые предположения о том, как могло бы быть, если бы… Если бы они не встретились так поздно. Если бы жизнь не потребовала с него такую цену. Чонгук крепко, до лёгкой боли зажмуривал веки и где-то внутри, под слоями усталости и сожалений, находил его глаза. Ясные. Карамельные. Смотрящие с тем самым безусловным доверием, от которого щемило в груди. Иногда ему казалось, что если задержаться в этом мгновении ещё чуть-чуть, если не дышать, не двигаться — он почти почувствует рядом тепло Тэхёна. Почти услышит голос. Почти поверит, что расстояние между «было» и «есть» можно сократить силой одного желания. Но солнце исчезало окончательно, парк погружался в сумерки, и Чонгук открывал глаза. Он вставал, собирал свои вещи и уходил, неся с собой боль, которая не отпускала, и любовь, от которой так и не научился отказываться. В каждой картине, которую писал Чон Чонгук, в углу прежде всего появлялись глаза. Он всегда начинал с них, будто без этого остальное не имело смысла. Лишь взгляд на белом полотне — без лица, без линий, без формы, и уже становилось ясно, о чём будет эта работа. Казалось, Тэхён смотрит на него прямо оттуда, из глубины холста. Следит за каждым движением кисти, за каждым колебанием руки. Иногда его взгляд был мягким, наполненным тихой грустью. Иногда светлым, почти смеющимся, счастливым до прозрачности. А порой сломленным, отчаянным, таким, от которого у Чонгука сводило грудь, словно кто-то сжимал сердце в ладони. Только после этих глаз на чистом, нетронутом фоне начинал рождаться сам рисунок. Линии ложились осторожно, будто он боялся спугнуть выражение взгляда. Фигура, пространство, свет — всё выстраивалось вокруг них, подчиняясь им, как центр тяжести. Эти глаза диктовали позу, настроение, даже цвет. Каждая картина становилась немым разговором. Признанием, которое нельзя было произнести вслух. Способом быть рядом, когда иначе уже невозможно. Люди, проходившие мимо, останавливались. Смотрели дольше, чем планировали. Некоторые хмурились, не понимая, что именно их зацепило. Другие вдруг ощущали необъяснимую тяжесть или, наоборот, странное тепло. Они не знали имени того, чьи глаза смотрели на них с холстов, но чувствовали, что в этих картинах было слишком много правды, чтобы пройти мимо. А Чонгук писал дальше. День за днём. Как будто рисуя эти глаза снова и снова, он удерживал Тэхёна в мире. И, возможно, самого себя — тоже.***
Этим утром солнце светило особенно щедро, будто решило наверстать всё, что недодало за долгие пасмурные дни. Свет лился без стеснения, цеплялся за асфальт, за скамейки, за лица прохожих, даже воздух казался теплее и мягче. Утренний кофе в простом пластиковом стакане из фургона у входа в парк неожиданно оказался на редкость вкусным. Терпкий, обжигающий, с лёгкой горчинкой, такой, что будит не только тело, но и мысли. Обычно Чонгук отказывался, предпочитая обходиться без лишних трат, но сегодня принял стакан из протянутой руки, ответив на радушную улыбку кивком. Это было чем-то вроде их негласной традиции: художники собирались здесь с раннего утра и начинали день именно так — с кофе, шуток вполголоса и медленного пробуждения мира. Солнце тем временем пробиралось вглубь парка, оседая на кончиках листвы, будто рассыпало по ветвям мелкую золотую крошку. Листья подрагивали от лёгкого ветра, и свет скользил по ним, переливаясь, словно живой. Казалось, каждый лист держал на ладони маленький огонёк, и парк стоял, умытый светом, как после доброго сна. Чонгук давно установил мольберт, привычным движением смешал краски и уверенно провёл первый штрих. Всё вокруг словно отступило. Мысли текли ровно, без суеты, складываясь в ясные, насыщенные образы, которые постепенно переплетались в цельную идею будущего рисунка. Боль — его давняя неотступная спутница, пыталась вмешаться, вплести в сознание свои тёмные вкрапления, напомнить о себе, как делала всегда. Но сегодня Чон не позволил ей взять верх. Он мягко, но твёрдо отодвинул её в сторону, сосредоточившись на движении кисти и дыхании. Глаза Тэхёна, уже обозначившиеся в углу полотна, сегодня были особенными. Они словно улыбались. Едва заметно, тепло, так, как улыбаются те, кто всё понимает и всё прощает. И от этого внутри у Чонгука стало чуть легче, будто кто-то осторожно расправил смятые крылья. Он писал несколько часов подряд, полностью выпав из реальности. Мир вокруг растворился, перестал существовать, не было ни шума парка, ни голосов, ни шагов за спиной. Чон не замечал ничего, кроме холста, орудуя кистью так, словно она была продолжением его руки, его мысли, его дыхания, когда получил резкий толчок в спину. Мольберт с почти завершённой работой качнулся и в следующий миг рухнул в грязь. По полотну скользнула кисть, размазав изображение, и всё, во что Чонгук вложил часы сосредоточенной тишины, мгновенно утонуло в бурой слякоти, расплывшись бесформенной кляксой. Холст будто захлебнулся. Сам Чонгук едва устоял на ногах. Удар пришёлся внезапно, выбил воздух из груди и лишил опоры. Он машинально сделал шаг, выравниваясь, сердце глухо ударило в рёбра. На секунду в голове опустело — только ошеломление. Чон резко развернулся. Перед ним стояли несколько молодых парней. Лет по двадцать-двадцать пять. Сбитые в плотную стайку, как уличные псы, почуявшие слабину. На лицах наглый самодовольный оскал, взгляды мутные, холодные, с той особой пустотой, в которой нет ни сомнений, ни стыда. Одежда нарочито небрежная, жесты размашистые, демонстративные. Каждый из них словно пытался казаться выше, опаснее, значительнее, чем был на самом деле. Один ухмылялся, жуя жвачку, другой лениво сплюнул в сторону, третий рассматривал Чонгука с показным интересом, будто экспонат. В их позах читалась уверенность толпы, которая рождается не из силы, а из сплочённости. — Ты чё это, педик хуев, в художники подался? — нагло заявил тот, что со жвачкой. — Сидел весь такой важный в своём кресле, не слушал моих объяснений, за решётку засунул, весь такой правильный. А сам в то время в очко долбился, сука, блядь, старая. Слова ударили не сразу. На долю секунды они повисли в воздухе, а потом обрушились всей тяжестью. В Чонгуке что-то щёлкнуло. Не боль — ярость. Холодная, плотная, как сжатый металл. Она поднялась из живота к груди, обвила рёбра, сдавила горло. Мир сузился до нескольких фигур напротив, до наглого оскала, до рта, из которого продолжала литься эта словесная гниль. Он медленно выпрямился. Плечи расправились сами собой, будто тело вспомнило, кем он был и кем его пытались сделать. Взгляд потемнел, стал тяжёлым, неподвижным. В нём не было страха и растерянности. Только глухая, сдерживаемая ярость человека, которого били слишком долго и который устал сглатывать. Руки сжались в кулаки. Ногти впились в ладони, но Чонгук этого даже не заметил. Сердце колотилось глухо и мощно, как перед прыжком. В голове мелькнула короткая, опасная мысль — сделать шаг вперёд, сократить расстояние, стереть одним движением этот оскал с лица. Он с трудом удержал себя на месте. Гнев пульсировал, требовал выхода, но вместе с ним поднималась и другая сила. Он точно не собирался склонять голову перед стаей, которая питалась чужим падением. На самом деле Чонгук мог понять Сину — он её предал, даже находил рациональное объяснение тем, кто от него отвернулся, игнорировал, не пускал на порог, но этих… Чонгук посмотрел на них так, словно видел насквозь. В этом взгляде было больше презрения, чем подонки могли вынести. — Я советую вам прямо сейчас… — Что? Что ты там советуешь, падаль? Грязный старый гомик, блядь. А где твой петушок, сука? — наглец оглянулся вокруг. — Как его там звали? Тэмин? Тэхён? Может, и мы с ним парочку раз того… или он скачет только на старых сморщенных хуях? Последние слова стали спусковым крючком. Чонгук не планировал. Не собирался. Он слишком долго учился сдерживаться, глотать, уходить. Но в этот миг что-то внутри него сорвалось с цепи. Не ярость даже, а накопленный месяцами, днями глухой гнев, которому больше некуда было деваться. Он сделал резкий, короткий шаг вперёд. Всё произошло стремительно, будто тело действовало раньше разума. Первый удар был неожиданным, сбил ухмылку с лица напротив вместе с самоуверенностью. Кто-то вскрикнул, кто-то попытался схватить его за плечо. Началась свалка. Художники рванулись было к нему, выкрикивая что-то, но Чонгук обернулся и хрипло рявкнул так, что они остановились на месте. В этом рыке было слишком много злости и слишком мало просьбы. Он не хотел, чтобы кто-то ещё пачкался в этом. Чон дрался молча. Без выкриков, жёстко, яростно, как человек, которому больше нечего терять. Каждый удар был выплеском всего, что в нём копилось. Унижение, травля, несправедливость. Подонки быстро растеряли запал. Наглость осыпалась, как штукатурка со старых стен. Один упал, второй попятился, третий споткнулся в грязи, уже не выглядя таким смелым. Кто-то закричал. Кто-то попытался убежать. Но было поздно. Сирены прорезали воздух неожиданно резко, сначала одна, потом вторая. Кто-то из прохожих успел вызвать их ещё в начале. Подонков скрутили, грубо, без церемоний положили лицами в грязь. Те, кто ещё минуту назад плевался словами, теперь хрипло матерились и просили «разобраться». Чонгука арестовали вместе с ними. Мужчина даже не успел толком осознать момент, когда чьи-то руки жёстко легли ему на плечи. Его развернули, резко, без объяснений заломили руки за спину, щёлкнув металлом наручников. Чон не сопротивлялся. Даже не дёрнулся. Сил на это уже не хватило, гнев выгорел дотла, оставив после себя только тяжёлую, вязкую усталость. В голове шумело, дыхание сбивалось, на костяшках проступала кровь, но он смотрел перед собой спокойно, почти отрешённо. Художники заговорили разом — кто-то возмущённо, кто-то испуганно, кто-то пытался объяснить, что это было нападение, что он защищался. Чонгук коротко качнул головой и снова рыкнул, тише, но не менее властно: — Не надо. Чонгук не хотел оправданий. Не хотел, чтобы кто-то вставал между ним и последствиями. За всё в этом мире нужно платить — Чон знал. Но не подозревал, что цена окажется такой высокой. И он не имел в виду этот арест, этот неприятный случай — мужчина думал о тех глазах на мольберте, что сегодня так вероломно втоптали в грязь. В голове как атомный взрыв горела мысль, что он сделал это намного раньше этих подонков. Полицейские были одинаково холодны. Для них не существовало ни контекста, ни истории, ни боли. Были участники драки — и точка. Его подвели к машине так же, как остальных, не глядя в лицо, не узнавая, не вспоминая, кем Чон был раньше. И в этом было что-то почти символичное. Когда дверь патрульного автомобиля захлопнулась, Чонгук на мгновение прикрыл глаза от усталости. От ощущения, что круг снова замкнулся, только теперь бывший судья шёл по нему уже другим человеком. Он знал, что впереди будет допрос, протоколы, возможно, очередная грязь. Но внутри колыхалось странное, упрямое спокойствие. Чонгук больше не молчал. И за это был готов заплатить. После всех досудебных процедур и медицинских экспертиз, свидетельствующих о том, что причинённые Чоном телесные повреждения влекут за собой лишь состав административного правонарушения, их повезли в суд. Бывший судья был удивлён количеству людей в коридоре. Помимо художников, атаковавших отдел, куда Чонгука отвезли, и требовавших у полицейских взять у них объяснение, чтобы выступать в рассмотрении дела в качестве свидетелей на стороне их «коллеги», коридор был полон работников суда, вышедших взглянуть на бывшего судью федерального суда и степень его падения, будто хотели получить удовлетворение от мысли, что он получил по заслугам. Дело рассматривал знакомый Чону судья — Ли Сун-Дже, известный в их кругах как справедливый, дотошный и весьма консервативный человек. За свои почти шестьдесят лет Ли ни разу не омрачил свою репутацию даже маленьким пятном. Он давно должен был уйти в отставку, но продолжал работать на благо государства, не покладая рук. Ничего хорошего от этого разбирательства Чонгук не ждал, но был готов к любым последствиям. Бывший судья прекрасно знал Кодекс и помнил санкцию, указанную в статье — либо штраф, либо арест. Но учитывая его славу, прошлую профессию и характер судьи, который будет рассматривать дело, к аресту был готов морально. И каково было удивление Чона, когда судья огласил постановление, где в качестве наказания был указан штраф всем участникам этого балагана. Чонгука отпустили. Он вышел из зала суда, горячо поблагодарил художников за то, что те не захотели оставаться в стороне, и собирался уйти, когда к нему подошла секретарь господина Ли и попросила пройти к судье в кабинет. Чонгук удивился, но последовал за девушкой. — Проходи, Чонгук, садись, — радушно пригласил Ли, когда Чон показался в его дверях, — закрой, пожалуйста, плотно дверь. Чонгук послушался, прикрыл дверь и сел напротив мужчины, не опуская головы и взирая на того прямо и открыто. — Сынок… — ох как странно было это слышать, в груди что-то дёрнулось больно, что-то натянулось, будто ещё мгновение — и порвётся окончательно. — Прости меня, что я вмешиваюсь не в своё дело, Чонгук, прости за такое хамство, но сейчас перед тобой не судья, а человек, который наблюдал за ситуацией вокруг тебя и ставил тебя на место своего сына. Чонгук опустил взгляд, он смотрел уже куда угодно — на бумаги на столе, на статуэтку Фемиды, на канцелярские принадлежности и маленький декоративный глобус. — Когда-то у меня тоже был сын, — начал Сун-Дже, не обращая внимания на неловкость Чона. — Мой хороший мальчик. Моя надежда на будущее, — мужчина горестно выдохнул, и Чонгук понял, что за этим скрывается какая-то трагедия. Приготовился морально к нравоучениям. Вот сейчас пожилой человек начнёт рассказывать об ошибке, о неправильности пути, на котором оказался бывший судья, и станет взывать его к разумным способам решения его проблемы. — Я воспитывал его жить по совести, учил быть вежливым, любить людей, быть милосердным и тактичным, отзывчивым и чувствительным к чужой боли. Я учил его быть человеком. Мы с женой долго ждали его рождения, у нас вначале не получалось, и когда он появился на свет — нам показалось, что это невероятное волшебство, подарок судьбы. Мы окружили его лаской, любовью, читали на ночь сказки… — голос Ли сорвался. — Сказки — самое большое заблуждение человечества. Чонгук дёрнулся от этих слов, наконец поднял взгляд на судью. — Мы стараемся вырастить из своих детей хороших людей, но забываем, что им придётся жить среди волков. Забываем, что чаще всего растерянность, рефлексию от осознания своих ошибок, желание не сделать больно окружающим воспринимают как порок, слабость и глупость… как приглашение к охоте, — тихо продолжил Ли, сцепив пальцы в замок. — Мир редко награждает за мягкость. Он её пробует на зуб. Проверяет, сломается ли. И если чувствует — давит до конца. Он сделал паузу, словно давая словам осесть. — Мой сын был именно таким. Светлым. Честным. Он верил, что если поступать правильно, если быть открытым и справедливым, то люди ответят тем же, — судья усмехнулся, но в этой усмешке не было радости. — Его искренность принимали за наивность. Его совесть — за уязвимое место. Его нежелание идти по головам — за слабость. Он медленно покачал головой. — Если бы я только смог его научить в своё время... Научить воспринимать собственные ошибки с высоко поднятой головой и словами: «Я так хотел и я так сделал». Без рефлексии, без чувства вины. Научил бы отстаивать себя, — мужчина выдохнул, превращаясь на глазах Чонгука в глубокого старика. — Подонкам в этом мире легко, Чон Чонгук. На них не будут показывать пальцем, их будут принимать с удовольствием, приговаривая: «Жизнь сделала его таким. У него нет выхода. Он твёрдо идёт к своей цели». Никто даже не обратит внимания на размозженные черепа под его ногами. Его силу будут славить, восхвалять. А знаешь, что самое интересное — этому подонку наплевать. И на чужую похвалу, и на чужое осуждение, и на чувства людей вокруг себя. А его за это будут любить ещё больше. Такова трагедия человечества. Моего сына ломали не сразу. По чуть-чуть. Шутками. Намёками. Молчаливым презрением. Потом открыто. И в какой-то момент он просто не выдержал. Потому что хорошие люди редко умеют защищаться, если ошибаются. Их этому не учат. В кабинете повисла плотная тишина. — Я рассказываю тебе это не для того, чтобы учить, — судья поднял глаза и посмотрел прямо на Чонгука, — и уж точно не для того, чтобы осуждать. Я слишком хорошо знаю цену чужим словам и ошибкам. Я говорю это потому, что вижу перед собой человека, которого сейчас делают удобной добычей. Не потому, что ты виноват. А потому, что ты не такой, как они. Он чуть подался вперёд. — Ты всё ещё пытаешься жить по совести, когда вокруг давно играют без правил. И поверь мне, Чонгук… — голос его стал тише, но твёрже, — это не преступление. Это роскошь. Роскошь, которую могут себе позволить очень сильные люди. Мужчина замолчал, позволяя словам прозвучать до конца. — Вопрос лишь в одном, — добавил он уже почти шёпотом, — научишься ли ты защищать эту свою человечность. Или позволишь им окончательно растерзать её. Даже если ты ошибся, Чонгук, в тот момент, когда ты позволяешь увидеть свою рефлексию по этому поводу — ты выносишь приговор сам себе, расписываешься в своей несостоятельности. — Что бы вы сделали на моём месте? — неожиданно для себя самого прохрипел Чонгук. — Ты упустил момент — сель, что ты не смог удержать на пике, уже не остановить, дай ей проползти по руслам, пусть сила её утихнет, не стой на пути этой грязи, в ней невозможно плыть, ты утонешь, захлебнёшься. Уезжай, Чонгук, позволь этой грязи осесть на дно, без твоего присутствия. Пусть пройдут дожди и снегопады, и реки вновь наполнятся чистой прозрачной водой. Чонгук уставился на декоративный глобус на столе судьи, обдумывая его слова, и в памяти возник совсем другой день, совсем другой шар Земли, утыканный разноцветными гвоздиками… « … красным обозначены места, куда Тэхён поедет ну просто «кровь из носа», синим — те, которые любопытно увидеть, зелёным — те, что не посетить стыдно, ведь там находятся чудеса света, а белые были хозяевами интересных для Тэ архитектурных сооружений. И лишь один гвоздик среди всего этого многоцветия — оранжевый, словно солнышко. «Это место, где я согласен умереть», — объяснил Тэ, указывая на берег океана в Калифорнии». Чонгук понял, на что потратит свои последние деньги. И пусть он никогда больше не увидит свою любовь, не дотронется, но хотя бы прикоснётся к мечте Пунди. Чон простился с бывшим коллегой с тихой, щемящей благодарностью, той, что застревает в горле и не нуждается в словах. Судья поднялся из-за стола и неожиданно крепко обнял его — неловко, по-мужски, с той силой, с какой, быть может, когда-то не успел обнять собственного сына. Чонгук шагнул к двери, но уже на самом пороге его окликнул низкий, усталый и поэтому особенно весомый голос пожившего жизнь человека: — Победителей не судят, Чон Чонгук. Возвращайся со щитом, а не на щите.