Шестерёнки

NC-17
В процессе
40
автор
Размер:
планируется Макси, написано 298 страниц, 152 021 слово, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Трагедия индивидуалиста

Настройки
Каждый день в Городе-на-Горхоне предвещал что-то новое несмотря на то, что стены были всё те же, а люди и того из птиц обезличенных стали превращаться в самых, что ни на есть, людей. Быть такого не может, скажет какой-нибудь заносчивый режиссёр в своем потертом кресле. Но разве птицы умеют так заботиться друг друге, стоит большой беде минуть? Каждая вещица, переданная в руки, носила с собой щепотку чужой кожи и надежды. Каждое доброе слово крюком цеплялось за воротник, пока к земле от тяжести не потянет на колени упасть. Каждая протянутая ладонь, не лапа и не крыло, — знак. Знак истины, что барабанами в ушах у горожан гудела изо дня в день — Чума ушла. Пришла Жизнь. Новая, голая, липкая и маленькая. Её ещё надо взрастить, заботливо обмотать тремя слоями шкур, а как вырастет, перерастёт саму себя, полопает их. Сквозь слёзы и стоны, но наперекор всему. Иначе никак. Иначе и быть не могло. Так как же, позвольте на милость, эта Жизнь появляется? Не на пустом ведь месте. У каждого теория своя. Кто-то скажет, что жизнь — это естественная борьба с каждой минутой своего существования, попытки урвать драгоценный шанс просуществовать ещё немножко. Другой утвердит — что всё, что ближе к ногам, то и будет Жизнью, ибо из-под глубин чертог мы являемся, туда мы и уйдём. Последняя заявит назло всем, что Жизнь — это Чудо, недоступное недалёким. И противопоказаны такого рода чудеса циникам и дикарям, вызовет сыпь на коже, попадают злые слова изо рта и никто ни к чему не придёт. Лишь последний мешочек соли истратят, параллельно посасывая у друг дружки кровь. И всё же, Жизнь здесь была. Она дышит землёй, смотрит бескрайним небосводом. И плачет дождём ядовитым, заливая улицы Города собою. Кто утонет, кто спасётся — не так оно и важно. Уж лучше пусть поскорее найдут лекарство её несчастью, недугу, что томится внутри. Она бьёт по дверям и окнам, просит обратить на неё внимание, даёт понять, что даже после великого спасения — что-то всё равно не так. Не так, как должно. Непонятно. Странная осень. Дожди в Степи не редкость. Но чтоб в середине ноября такие ливни, да перед сезоном снегопадов? Ох, сколько народу попадает на дорогах, костоправом заделаться придётся… Хоть кости выворачивать хорошо умели, доктора эти. Выглядели как настоящие костоправы, это точно. Один другого краше — упрутся затылками в потолок, глазищами пилят, руки свои страшные тянут и помочь предлагают. Больше не от кого в этом Городе помощь принимать. Был, конечно, ещё один, утончённый, с аккуратными руками, добрыми глазами и ростом не выше среднестатистического фабричного… А пока погода располагает лишь к одному — сидеть на кухне у окна, пить согревающую микстуру, кончиком языка ловить в чаше плавающие лепестки. Не тянулись пальцы сегодня ни к каким делам. Лишь в окно бы и смотреть — как Город под водой скрывается и несчастные прячут головы под газетами, а мужчины раскрывают куртки над женщинами, сами давно промокшие до последней ниточки. Вот, один такой герой к заборчику косому дома родного побежал, выпустив из-под старой куртки рыжеватую девочку с двумя косичками. Сам-то в этой куртке мог утонуть, настолько была ему велика. Но сердца не хватило, чтобы отнять и всучить нормальную — настолько пацанам на Складах она понравилась, так его там зауважали пуще прежнего. Пацанское уважение хоть и приятно, но не долговечно. Уже очень скоро эта мокрая башка с оголтелыми тощими ножками поймёт, что им нужно уже что-то новое. Удиви нас, дружок. А мы тебе похлопаем. Лишь одно уважение прошляпить было сложно — отцовское, родное. Такое надо учудить, чтобы упасть в глазах из тумана и осенней поры. Человека, например, прихлопнуть. Своровать, когда на столе ждёт теплая еда, а в спальне — тёплая кровать, да с чистыми простынями в цветочек. Соврать, когда учили поступать по совести. Старые привычки забываются с трудом — и врала соломенная голова, скрестив за спиною пальцы. Кстати, о голове. Вот она метнулась во дворик, где шатались починенные качели. Постарались грубые руки, пропахшие кровью, чтоб не железка ржавая удерживала, но крепкая верёвка из пеньки. Открыла нараспашку дверь, ветер злой мешал захлопнуть, словно бился в пропитанный теплом огня дом, чтоб сдуть всё счастье и напомнить о себе. Вот я! Я здесь! Вот это, вот на это посмотри! Погляди, что творится со мной! Из меня тянутся нити, падают жилы, дает сбой простой, природный механизм. Я чувствую пустоту, не старую, что заполнить невозможно впредь, но новую, свежую. От того больней, от того невыносимей. И рана эта меня не любит — только растягивается во все стороны, но не сходится, нет, никак.

Помоги. Помоги мне. Поможешь ведь?

— Бурах, — пробился сквозь плач ветра юношеский голосок с нахальными нотками. Тяжелая кожанка обвисла на нём, как дохлый лысый пёс. И сам он был не вида лучшего. Голову светлую зажал меж огромных плеч, руки в кармашки, полные воды, засунул, голыми стопами по тёплому ковру топчется. Дорожка из мокрых следов идёт до самой прихожей. Ох, башка… — Спичка, — тем не менее, ответили ему спокойно. Руки сложены на столе. Чай травянистый начинает остывать. — Ты чего глазищами таращишься, словно духа злого увидал? Опять чаи свои гоняешь… — И тебе погонять дам, — Бурах встал из-за стола грузно, к столешнице пошёл, не протёртой от хлебных сошек. Фигура его со времён Чумы поменялась лишь слегка. Жирку на руках и пузе понабрал, иногда можно ущипнуть за второй подбородок и потрепать за красные щёки. — А то, во, погляди на себя. — Глядел! Красавец завидный, — хохотнул Спичка и закашлялся бедный в кулак. Бураху стало ненамного не по себе от этого звука. Кошки на душе царапались, брови к переносице дернулись, рот, и так по натуре злой, напрягся. В ладошки дрожащие, что стали больше со временем, сунули чашку с тёплым чаем. Пахло чем-то, что можно назвать горечью. Но горечь эта рода была другого. — Выпей. А пока пойду, воды в вёдра наберу и нагрею. — Ну тебя, Бурах. Чегой-то я буду в воде из-под дождя купаться? — Бурах посмотрел на него глупыми глазами, прихватив в руки два ржавых ведра. — Во, искупался уже, видел? Поделом. — Поделом тебе будет, когда лихорадить начнёшь. И чая моего тебе мало будет. Пей, сказал! И сними потом всё это, повесь куда-нибудь. — Ишь, раскомандовался. Но чай пить он стал, снимая с себя куртку, как вторую кожу. Натянул Бурах на свои тяжелые стопы сапоги, застегнул потуже знаменитый в округе костюм и накинул на голову капюшон, который он, кажется, использовал-то всего раза два в жизни. Этот — второй. Первый… Тоже был под тяжелым ливнем. Не с вёдрами ржавыми в руке сильной, но с бумажкой в ладони слегка дрожащей. То ли от холода, то ли от безысходности… Повестка то была. На фронт, значится. Прямиком туда, откуда он вернулся по чистой случайности в Город родной. Прямой путеводитель в ад с синей печатью и печатными, чёрными буквами. И письмо отцовское не лучше. Даже хуже. Больнее видеть, как страдает не какой-то клочок земли. Свой клочок — вот это больно. Бурах шлёпал сапогами по лужам, задумавшись лишь на мгновение: А были ли в его жизни письма, что несли не худо, но благо? Например, открытка с поздравлениями ещё одного прожитого года. Но тут такого не делают. Зачем, когда не знаешь никого и ничего дальше исчезающих рельс? А где-то там, далеко, Города растягиваются на мили вперёд и люди в нём уже не в состоянии добраться к другу доброму по собственной воле без лишнего дела на горбушке. Зачем, он, собственно, по лужам шлёпает? Не отойдя от порога дома чем на пару миль, он уже чувствует, как вода начинает хлюпать в карманах, нависает тяжело, к земле тянет. В руках два ведра, уже полные от проливного дождя, небесных слёз. Скажите, что не чувствуется печаль в воздухе, что разорвала небосвод на две половинки? Вот же — поглядите на верх. А на верху небо звёздное быть должно, полное искр и нераскрытых изысканий. Они сокрыты чёрными тучами. Но даже тучи эти тёмные пронизывает белая линия, неровная, невозможно длинная. Кажется, появилась на небе она совсем недавно, и странно то, что видно её каждую ночь невооруженному глазу. Не как подняться выше, дабы узреть золотые кольца судьбы, нет. Эта белая линия, порвавшая небосвод, красуется издалека. И с каждым днем она становилась всё тоньше, только вот никак не исчезнет со степного полотна. Далеко-далеко уходит, да вот не лопнет. Кто-то строил теории, что это звезда падает-падает, всё не упадет, не хочет разбиваться на осколки об грубую землю. Женщины шептались, что это к добру, красота такая. Шли зашивать порванные детские рубашки, пока мужчины, наоборот, на перекуре кидались догадками, что это ещё один худой знак, предвещание беды. Новое тут мало что хорошего приносило в этот Город, примеров даже на пальцах рук не сосчитать. Но и не сосчитать, когда это «новое» приживалось, становилось необходимой частью Города, без которой тот теперь существования своего не смыслил. Заводы, рельсы, Многогранник… Бурах сморгнул пелену, ощущая, как его дёргают за штанину очень злобно. Рукам уже тяжело от полных вёдер. Он стоял посреди улицы, оказывается. Придерживал ведро под краном бочки, так и застыл, любуясь чёрным небом. Поглядел застывший вниз, а там маленькая фигурка, уж куда более грязная, чем обычно. Щёки надутые, а на глаза-пуговки упала тяжелая чёлка, как сдохшая кошка. Единственное изменение — в сапожках монстрик был. Но и те уже сейчас будут полны воды, разойдутся во все стороны и придётся новые мастерить. — А ты чего в ливень вылезла, маленькая? — вопросы были неинтересны маленькой, так Бурах разумел, наблюдая, как две мелкие лапки пытаются дёргать его за рукав, чтоб ведро своё несчастное бросил прям тут же. — Подожди, не могу. Спичке воды надо набрать, чтоб морду умыл после шлёпанья по ливню. — Не надо. Он уже всё, — пробурчали надутые щеки. Улыбнулся хищный зверёк, когда ведра наконец поставили. — Да ты что? — Да. Сказал, что дурак ты, раз пошёл воду из бочки в дождь набирать. Вот и сам. — И правда… — хотелось бы Бураху неловко почесать затылок, рука так и тянулась, но трогать пальцами мокрый загривок было слегка противно. Ну вот и что он тут забыл, право слово? Один плюс один сложить не в состоянии последнее время, всё тянет его куда-то, лишь бы из дома. Он вздохнул, нагнулся, чтобы поднять маленькую на руки и прижать к себе, надеясь, что остатки его тепла слегка согреют её. А то ножки то уже дрожат, губы холодные. — Ты умница, Мишка. Только скажи брату, что если ещё раз назовёт меня дураком, из дома волшебным пенделем полетит. — Сам ему и скажи. — Хорошо, — хохотнул с хрипотцой горе-добытчик, выливая воду из вёдер и подхватывая их во вторую руку перед тем, как двинуться обратно к дому родному. По дороге Мишка попросилась сесть на плечи, а после не отрывала своих больших глаз-пуговок от небосвода, где хоть и тучи печали затеснили всю красоту, показывался блеск линии — острой и жестокой. Бурах, придерживая её за коленку, похлопал ласково и спросил с самым настоящим интересом: — Что-то увидела? — Эта дорожка на небе уже так долго. Целый год. — Дорожка? — уточнить было хотел Бурах, чтобы не показаться глупым. Так пальцем в небо и тыкнули, теперь туда глядело целых две пары глаз, слегка диковатых, точно родных. — А, это. Что, прям год уже там торчит? Мишка кивнула, Бурах угукнул на её чёткий и бесспорный ответ. Ливень начинает утихать, он это чувствует. С каждым разом удары становятся всё нежнее и слабее, но не прекращаются. Нет, так резко ничто никогда не прекращается. Они подошли к заборчику, зашли во дворик, встали на ступеньках в дом. И всё не могли оторвать глаз от разрывающей линии. Больной, жестокой линии. Бурах снял с плеч своих Мишку, поставил вёдра. Она стояла, даже не попытавшись зачесать чёлку назад. Так и стояла, держась за широкую медвежью ладонь. — Год тянется. Рвёт, — её голосок надломился. Словно самой больно было лишь от одного присутствия чужеродности. — Земле от неё больно. — Как это так? Земле-то больно, она же, вот… — Бурах потянул руку к небу, но как посмотрел на девочку, то тут же заткнулся и покивал, показывая, что застегнул рот на замок. — Понял. Дурак. Но… — ох, как Мишка на него хмурилась, давно такого не было. Словно сам эту кашу заварил с этой белой дорожкой, ливнями и прочим бредом. — Разве никто не помнит, когда успела так она протянуться? Тучи уходили вместе со звёздами. Далеко показывала себя миру солнечная макушка, лаская крыши домов, иссушая залитые улицы. В траве, у вод Горхона, зашуршали лягушки. Слышно их было аж до самой Земли. Мишка села на скамейку, подгибая коленки и прижимая их к чумазому подбородку. Бурах не остался в стороне, присел рядом, вздохнул, да снова схватил маленькое тельце и посадил ей себе на колени, игнорируя ноющую боль. — Простынешь ещё. Вот кроме Спички тебя ещё не хватало… — проглотил последующие слова он быстро, как услышал что-то новое и неслыханное, что раньше он никогда более не мог себе представить. — Взрослые не помнят. Не знают. А я знаю, когда она появилась. Все дети знают. Но тебе не скажу. — Как это не скажешь? Что ж мне, страдания Земли, по твоему, безразличны? — ребёнок невинный покивал бесчестно. У Бураха аж дыхание спёрло, хотелось поспорить, да вот посмотрел на себя со стороны и сразу желание как-то отпало. Он потёр лоб старательно, пытаясь разогнать мыслю, чтобы понять, откуда у дела ноги растут и как они ходят. Потянулся в карман за остатками дней былых, чёрных и страшных. Заискрились у него на ладони, перекатывались и бились друг об дружку. — Не нужны мне твои шарики, — пробурчала девочка, отпихивая его ладонь проклятую куда подальше. Вздохнуть только тяжело оставалось. Ну разве она не понимает? Тяготит его это тоже, ещё как. Никому просто не говорит. Никому не скажет, как по ночам иногда не спит, чтобы посмотреть на застывшее падение звезды. Вот как сегодня, например. Не поведает ни складской шпане, ни народу честному, что иногда ему слышится тяжелый, тоскливый плач по потерянной частице. Как на сердце ему тяжело, хотя твири сезон давно прошёл, и как мысли в голове неясные крутятся, путаются и мешают ясно выражаться. И как взгляд, бывало, стремится за горизонт… — Ну раз не нужны шарики, так орешки возьми. Грецкие, — снова протянул свою лапищу только затем, чтобы её снова отпихнули куда подальше. — Ну, Мишка… — Не скажу! И всё тут! Я спать, из-за тебя проснулась, в школу не пойду, — слезла быстро Мишка с колен, оставив на зелёной коже отпечатки своих пальчиков. И ушла так же внезапно, как и появилась. Дверь закрылась, топанье маленьких ног стихал постепенно. А бедный Бурах, глупый Артемий Бурах, сидел на ступенях собственного дома как бедный родственник. Таращился в пустоту и видел, как дымок уличный щерился на него подлой улыбочкой. Все дети знают… Значит, пора искать детей. Больших, маленьких. Девочек, мальчиков. Кто попадётся. Кто расколется. Скажет, от чего дуга по небу протянулась до самого конца земли и рвёт мир на части? Ибо невыносимо тяготит ощущение, что он что-то упустил. Упустил что-то Артемий из своей жизни, что-то предельно важное. Либо сам себе не признавался, либо просто не признавал мир вокруг. Так отчего? Узнать придётся. Придётся снова подступать к детворе на площадках, катать их на качелях, скатывать с горок, строить песочные башни, чтобы понемногу выкроить для себя полотно из крупиц необходимой информации. Лишь бы оказалось оно понятнее церковных витражей, что вещают великие истории на непонятном никому языке. Ранним утром детворы маловато, всё же труды Лары по открытию школы не прошли даром. Хотя бы половина добросовестных детишек отправилась грызть гранит науки. Даже те, у кого ещё молочные зубы не выпали. Заранее повышибают на добро. На площадках находились только оборванцы Ноткина, да пара степняцких детишек, которые смысла не смыслили в таком предприятии, как школа. Чему их там научат, чему уже Уклад не успел научить? Жизненную мудрость там точно не преподают как дисциплину, их бы хоть чтению да счёту научить. Стыдно, что Спичка с Мишкой ходят с переменным успехом. Тяжело быть одному. Следить за ними, чтобы ходили куда надо, а не совали носы в муравейники и чужие дела. Так и так оттяпают. Пытаться выучить грамоте, ясно понимая, что терпением большим он не наделён, и пытливый ум Спички потуже обходился с пунктуацией и орфографией, чем с правилами варки твири. Один раз так чуть не шлепнул ладонью по столу, так просто встал и попросил сына кончать с уроками на сегодня, пусть на улицу сбегает, проветрится. А тот и рад, сверкая ботинками умчался на Склады. Ох, пропадёт с ним его детвора учёная, талант по ветру пустят… Быть бы ему тем, кто правильно пальцем в книжку тыкнет, у кого хватит силы воли не ядовито отшучиваться, а сурово учить, пока голова от счастья учения не засветится. И даже вместо того, чтобы гнать их пинками из постели в школу, он решает, что пусть отсыпаются. Оба промокли. Один — по собственной глупости. Другая — по доброте душевной. Подходит Артемий к одной из площадок детских в Земле, находя никого более, кроме как парочку детей, который и в первый класс рановато, и одного подростка с острыми чертами лиц, точками на щеках и лбу. Суровый парень, волосы у него цвета редиса. Кажется, таких он раз сто успел повидать. Подойдя к нему поближе, не слишком-то радушно он реагирует. Но как видит, что не абы кто, а менху к нему пожаловал, так сразу захлопал глазами и вытянулся по струнке. Чтоб за кривую спину не затирал. Бураху-то про кривую спину затирать, конечно… Если он вытянется, все будут ему в пупок дышать. Да и привычка вредная уже закрепилась. Много людей на своём веку он повидал, что докричаться до него со своей позиции едва способны. Такие воспоминания вызывают задорный смешок посреди груди. — Менху, как поживает ваш скот? — Хорошо мой скот поживает, не жалуюсь, — покивал Бурах, копаясь в кармашке. Паренёк пристально следил за его рукой, явно ожидая, что из неё на него вывалятся всевозможные дары и подарки. — У меня тут к тебе вопросец, сорванец. Чего не в школе? — Хатангэ не нужна школа. Разве меня там чему-то новому научат? И вообще, чего утром пришли расспрашивать? И что в кармашке? — Дисциплине, быть может, научат. И манерам, — прищучил он слегка, от чего паренек в плечиках чуток зажался. — А в кармашке у меня парочка блестящих шариков на мену, — протянул Бурах ладонь, что аж глазки у парня тоже заискрились не хуже шариков. — Только взамен я прошу не вещицу, а слово. Мне б знать… — А так нельзя! Сами чтоль не знаете? — завопил мальчик возмущенно, складывая упрямо руки на груди. Словно глаза всё ещё не метались на щедро раскрытую ладонь с дарами. — Знаю, да вот… — Ну вот и дудки! Во! — и показал, вот редиска на двух ножках, фигу! Это что за степняк такой, что менху фигой в морду тычет?! Сил больше нет… Хватает Бурах оборванца за шкирку, над земле поднимает, начинает потрясывать, чтоб за жизнь страшно стало. Закричал он, ножки подогнув и замахав руками. — Ты как такой, зверёныш, уродился? — и по лицу грязному мену понял, что ничего от него не добьется, теперь уж точно, когда он до смерти напуган. Бурах закатил глаза страдальчески и поставил мальчугана на две своих. Немедля умчался в район близ Термитника, что сносился ныне камушек за камушком. Почесал большой мужчина, бугай страшный, шею свою вспотевшую. Посмотрел на двух карапузов, которые в песочнице копались. И даже не постарался к ним притереться. Уж смотрели глазами больно боязливыми. Ну что же делать-то ему, непонятно. Как на небо не посмотрит, сразу дурно становится, отвернуться хочется, глаза щиплет, как песка киданули с размаху. И болит в животе, крутит, как дали кулаком. Тоже с размаху. Если никому неизвестно из людей зрелых (в чьи числа он входил лишь с полушага), что произошло с небосводом, а дети даже Укладские не хотят вести с ним бесед, что ему остаётся? Вздохнуть тяжело и вспомнить одну правдивую мантру, которую он как год уже старается не придерживаться на счастье его импровизированной семьи. Дверь Разбитого Сердца скрепит так же громко и тяжело, как и его собственное сердце. Ох, когда он успел упасть так внезапно в чужих глазах, чего его руки успели вытворить, пока он не видел? Мальчик этот… Может, обида у него какая личная на Бураха? Повод-то найдется, за этим далеко ходить не надо. Странно всё это. Мору пришёл конец, всех спас. А всё равно, что пусто где-то, сквозит. Да кто строил эти чёртовы лестницы для кабака? Как пьяный человек будет лезть оттуда наверх? На четвереньках, как ещё. Щас и он полезет, от тоски. На стены. Спускается тяжело, каждая ступенька звенит и извещает о его присутствии. Пусть знают. Плевать, что могут башку оттяпать. Год прошёл! А ему для дела надо бы разжиться. Запасов-то он никаких не делал, а всё, что Исидор запас, да будет земля ему пухом, разворовало ворьё поганое. Когда Артемий присаживался за стойку и попросил стаканчик твиринчику, то подумал, что дом он хоть худо-бедно и поправил после недельного разгрома, но до каких-то комнат не дотягивались руки. Не шло дело, всё пальцы молотком отбивал и гвозди гнул, как пытался обустроить новую комнату на первом этаже, где до сих пор стоит землянка. Хирург из него отменный, а вот чинила он паршивый. И призывать как-то мужиков городских неохота, дом детства всё же, ещё чуть что не так прикрепят. В доме можно было есть, спать и более менее жить. Этого хватало. Только дети в комнате одной теснились, а он сам едва что подвинул даже спустя год после того, как заселился в отцовскую комнату. Чаще на раскинутых больничных койках спал, коль ноги до комнаты не доходили. Противились. Словно сам дом был ему не рад и терпел только от того, что надо было два голодных рта пригреть. Артемий Бурах — хирург хороший. А в остальном — так себе. Не приходило осознание ему всё никак, за которым должна явиться простая истина. Твирин, право слово, что исхудал с падения Многогранника. Твири в этом году скудное количество было, мало она соку давала, коль жать стебельки приходилось. Даже тинктур выходило на десяток меньше, чем в том году. Но и в том году, словно специально, к чуме вся Степью разрослась. Людей в кабаке мало, только отпятые забулдыги всё равно бродили здесь, улыбались во все тридцать… нет, двадцать пять зубов. А иногда и меньше, иногда побольше. Чего он в рты людям смотрит? Щас ему посмотрит, своих зубов по полу не сосчитает. Пьяницам на него всё равно, если подумать. Хоть засмотрись и портрет пиши, вон, как раз стена пустует после того, как натюрморт с полуголой женщиной обвалился. Один только человек не сводил с Артемия своих глаз, от чего у него начинало сосать под ложечкой даже после пятого большого глотка, что аж дорожки с уголочка рта потекли по подбородку. Ох, как эти глаза его ненавидели. Если б могли — убили бы. Большие, зрачки затмевают радужку. Как же Город Бураха любил и ненавидел в равной степени, не терпя полумер. Но сегодня день какой-то особо ненавистый. Все, как раньше, начинают кличить его дураком, статуса его не разумеют, молча протирают дыру в спине, чтоб быстрее выметался. Словно выплевывает Город Бураха, как застрявшую поперёк горла кость. Почему он? Всегда он. Всё же хорошо вчера было. Эти переменчивые настроения доведут его до белого каления. Последний глоток — и он метнётся отсюда куда-нибудь подальше. Душно здесь ему, уж простите. Последняя капля катится на языке, и вдруг он слышит то, что шептал ему ветер этой ночью. Его зовут, тянут прочь из Разбитого Сердца, чтобы ноги встали и направились косой походкой прочь из Земли. За ним пристально проследят, пока он будет взбираться на лестнице. Нет, не чтобы поймать, когда он свалится кубарем, не удержав равновесие. Смотрят, чтобы посмотреть на его падение. Но назло всем он не падает. Выбирается наружу, хлопает железной дверью так, что содрогается всё тело от удара по перепонкам. Видит блестящую пыльцу, которая путается в траве и падает на тротуар. Жалеет собственный слух, ибо рядом гудящие корни земли гудят куда громче обычного. Пыльца эта странная — если присмотреться, то напоминала она звёзды. Кучка маленьких звёзд, четвероконечных, шестиконечных, пятиконечных. Они постоянно менялись, стоило моргнуть. Исчезали, чтобы потом вернуться. Обычно Бурах слышит город, чудеса его нельзя увидеть глазами, иногда даже нельзя потрогать руками. Никогда не ясно, морок это или действительность. Бурах не разбирался, предпочитал принимать на чистую монету. Но тут он видит, идёт по следу. И не очень-то ему нравится, куда эта звёздная дорожка его ведёт. Кривые дорожки Земли сменяются добротными тротуарами Почки, обводят маленький парк и выводят на каменную мостовую, что ведёт прямиком в Каменный двор, всё такой же ухоженный и прилизанный. Уже год, как Каины покинули Каменный двор и перебрались на другую сторону реки. Там уже виднелись первые здания, всё такие же чудные. Помимо них там была Ева Ян, что воодушевляла их и перебралась буквально вчерашним вечером. Наконец и для нее там обустроили пристанище, получше Омута будет. Юлия Люричева снова взялась проектировать улицы, а вот Стаматины… Да что уж говорить об этих Стаматиных. Один всё так же просиживает свои нелепые полосатые штаны в кабаке, сам Бурах был только что свидетелем. Второй — о нём он предпочитал не слышать лишний раз без надобности. Они должны были провести мост через Горхон там, где ранее стоял Многогранник. Его площадку должны были снести. Что тут вообще может найти, чёрт возьми? На какой хрен его Город сюда привёл. Прав же Бурах, нет тут ни стеклянной дуры, ни моря крови, лишь длинный, холодный мост, который он и ожидал увидеть. Голова вот болит от выпитого, отвык он совсем, даже после дружеских посиделок так не болело, как сейчас. Артемий уж развернуться решил, что зря он это всё, день неудачный. Под ногой тут что-то хрустнуло. Треснуло даже. Ему не послышалось? Конечно же, нет. Посмотри вниз, горе-герой. И увидишь, как под твоей грязной подошвой блестит роскошная серебристая брошь, что отдалённо напоминает двух сплетённых змей. Что за шутки? Бурах нагибается, слегка ворча от ноющей спины и колена. Аккуратно, как может, пальцами держит брошку, отмечая, что это именно драгоценный рубин, вкрапленный в украшение, треснул под его натиском. О, он это бляшку знает как облупленную. Что она тут забыла? Второй рубин блестел на восходящем солнце. Год уже как нет тут хозяина этой бляшки. Ушёл, без всяких скандалов. Он имел на них полное право. Мог браниться, махать руками, бросаться вещами, угрожать расправой, застрелиться прямо на Площади Мост. От него это ожидали в полной мере. Но человек такой был — удивлять всегда умел, по доброму иль по злому, кому как. Артемию тогда не спалось в ту ночь — первая ночь его бессонницы, что нарастала лишь погодя. Едва он заснул, то очнулся под гул поезда, увидел из окна, как чёрная труба гонит дым в небо, как об рельсы стучат железные колёса. По чудесному стечению обстоятельств открыли пассажирскую станцию, что простаивала уже несколько месяцев. Город снова был открыт миру, заново рождённый. Чёрный поезд уехал, скрываясь в тумане Степи, да в таком плотном, что прошёлся в нём, как скальпель по натянутой плоти. Побрели его ноги в сторону пассажирской станции, что популярностью начала пользоваться у горожан. В такое раннее утро уже должны ходить поезда, но всё так пусто, на улицах ни единой души. Это настораживает, заставляет задуматься, а не приключилось ли чего ещё страшного. Ну так, узнал бы он об этом первым, получив письмо от какой-нибудь худой рожи, что, мол, закрываем вас снова на карантин или чего ещё, чтобы в конец уж точно все передохли. Всего ожидать можно! Как игрушки в песочнице. Ему не нравилось так думать, но, почему-то, это казалось до боли правильным. Бляшку он из рук так и не выпустил, нервозно пальцем большим потирая аристократичное серебро. Если оно лежало там так давно, чего ж себе такое чудо никто не присвоил? Он бы, конечно, удивился, увидь он на каком-нибудь фабричном бляшку с двумя рубинами. Жители Каменного двора себе цену знают, с земли не подбирают, а детворе такая штучка без надобности. Металл, а даже не колит. В чём прок? На станции его никто не ждал. Так он подумал изначально, ходя и крутясь вокруг, пытаясь понять, почему Город привёл его к очагу трагедии определенного индивидуалиста. От чего бы ему как-то намекать, заботиться о том, что вот эта бляшка, хоть и красивая, лежала на Площади Мост и ждала своего часа, когда же её подберут правильные руки? Заранее раздавив драгоценный камень, который будет в сто крат дороже местных душ. Смотришь на нее — и не понимаешь. Он ушёл, он уехал. Так чего вспоминать? Он не вспоминал, поделом Бураху будет, своих дел по горло, чем по какому-то очаровательному ублюдку тосковать, как выброшенный пёс у порога. Бурах вообще не старался тосковать, нету от этого проку. Ни по матери, ни по брату, ни по отцу. Всё это события прошедших дней. Реальность такова: Сейчас он один, а рядом с ним лишь ветер Степи, железные рельсы и застывшие огромные часы Станции. Почему они застыли? Не звучат. — Сломались часики. Вот, сидим и ждём, когда починятся, — донеслось с конца Станции. Там, где обычно сидела детвора и вызывала состав с разными сладостями и иголками. Голос, что поведал ему о плачевном состоянии часов, не походил на взрослый. Ребенок это был, не старше лет семи так точно. Может, вообще дошкольного возраста. Это был мальчик в подтяжках, сидел он, свесив ноги, мотал ими и болтал головой. Рядом с ним — девочка, с пышными чёрными волосами, в простом платьице. В ручках её был маленький клубок красных нитей. Бураха потянуло к ним вперёд, спустился по маленькой лесенке, чтобы встать перед ними и спросить прямо: — Сломались, говоришь? — Сломались! — Плохо. Кто-нибудь чинить собирается? — А их незачем чинить. Сами скоро ходить начнут. Мы вот и ждём, — выразилась маленькая леди. Она смотрела на него так пристально, будто всё знала за него. — К ним нельзя притрагиваться, пока поезд не приедет. — Так как он приедет, если часы встали? Машинисту что, наугад сюда состав везти? — Ты что, глупый? — ай, детишки, молодцы. Без всяких прикрас задают вопросы, которые их действительно интересуют. Бурах нахмурился, чувствуя, как складки на переносице сгущаются. На детей злиться всерьёз манеры у него не было. Но в этих хотелось вбить хотя бы крупицу совести, чтоб вопросы таким страшным людям, как Артемий Бурах, не задавать. — У поездов воля своя, забыл? Мы что, по твоему, в игрушки тут играем? Важную роль выполняем, призываем пассажирский поезд, чтоб часы заработали и ты нас доставать перестал. — Это я-то вас достаю, детвора? Ерундой маетесь, поезда опять призываете. Шли бы вы по домам. — А сам чего не дома? Вопрос резонный. Действительно, а почему он сам не дома. Ходит себе, места не находит, то в дождь рванёт к бочке, то по площадкам детским побродить, то с утра раннего (слыханное ли дело) пошёл пить в кабаке. Допёр до самого Каменного Двора, а теперь пудрит детям мозги, которые, видать, над ним просто рады поиздеваться. Артемий вздохнул, проводя пальцами по лицу, растягивая мешки под глазами и разглаживая морщинки у губ. Его ждёт дом. Дети. Пустота отцовской комнаты, вой ветра, застрявший в деревянных стенах и половицах. Невыполненное обещание. Растянутая, как резина, судьба. — А что это у тебя в ручище блестит? — тыкнул пальцем мальчик, перестав махать ногами. — Это? Да безделушка, вы такие любите, — раскрыл Бурах ладонь, присаживаясь на одно колено. Показал детям брошь, но глаза их от её вида не заблестели. — А что, хотите себе забрать? — Может, и хотим, — кивнул загадочно мальчик, косо посмотрев на девочку пару секунд. — Но она нас не хочет. — В смысле? — вот такое он впервые слышит. Чтоб вещь, да не хотела. — В прямом. Ей домой надо. Потому что хозяин её отдавать никому не собирался. Потерялась она, — так девочка жалостливо описывала судьбу бедной броши, что Бураху самому становилось её жалко. Он губы поджал, кивая. Да, наверно, скучает безделица по своему владельцу. И он, поди, сокрушается, что даже так Город обобрал его до последней нитки. — Ты должен её вернуть. — Что? Вернуть должен? — глаза на лоб сейчас полезут. Ради этой безделицы ему нужно садиться на поезд, проехать пол страны, чтобы после отдать её хозяину-засранцу, который предпочел бы забыть всё, что напоминало ему о поездке в Город-на-Горхоне? Нет уж, увольте! Да и ради чего? Ничего хорошего там Бураха не ждёт, даже скорее только плохое. Забыл он Столицу, оставил всё, что с ней связано, и поделом. И так ему хорошо. И всем тоже. Правильно ведь? Хорошо же. — Ничего я не должен. Все долги я отдал, исполнил. — Не все, — помахали головой в унисон детишки. — Вы мне зубы не заговаривайте, котята. А то, смотрите, не конь, а кусаюсь. — И всё же, поезжай. Разве тебе не интересно, откуда прорезь в небе взялась? Вот нам интересно. Она такая длинная, может по пути её и зашьешь. Ты — менху, зашьешь. Что скажешь? — пролепетала девочка, моргая ему невинно. — Хотите сказать, она как-то с вот этой вещицей связана? — неверующим голосом спросил Гаруспик, тыча серебряной брошью детям чуть ли не в лицо. Ничего они не ответили, лишь улыбались ему, взяв друг друга за ручки. Бураху бы сплюнуть на землю от досады, да перед детьми стыдно. Хоть они и странные. Точно больше знают. Играются. — Бред собачий. Гордо названный менху встал с колена, поворачиваясь к детям спиной, чтобы сгинуть с их глаз долой и пойти домой, проверить, съели последние порции супа Мишка со Спичкой, нужно ли вылечить какого-нибудь горожанина от сезонной простуды, навестить Лару, помочь Рубину, поговорить с Грифом… Столько в Городе всего, что ему нужно выполнить и перевыполнить. Не существует ещё повода такого, чтобы его потянуло отсюда в проклятый город-муравейник, каким он его себе помнил. За ноги его не утащат! Но, о, проклятый его глаз орлиный. Зацепился за линию белую на небосводе, что даже на хмуром утреннем небе, всё равно что ночном, не девается никуда. Прошёлся по дорожке взглядом, медленно и пытливо, хмурясь лишь сильнее. И узрел, как указывала, словно стрела, за горизонт, откуда солнце зарилось и светилось ярче обычного. Вокруг него, словно пресловутый нимб, слабые силуэты золотых линий и скоплений, что держат в равновесии весь его родной мир. Золото блестело, но дрожало, боялось распасться на куски, сгустились так далеко, что едва их видно было Бураху. Но он их видел. Ветер приласкал его волосы, поцеловал в щеки, словно умоляя. И только спустя мгновение менху понял, что перестал дышать. Он вздохнул дрожаще, стискивая в кулаке серебряную брошь настолько сильно, что второму рубину скоро пришлось бы треснуть. Часы на Станции пассажирской вновь дали ход. От новостей об его отъезде если были не в замешательстве, то не в полном восторге. Многие боялись, что без него здесь станет дурно, ибо врач единственный помимо лысой головы Стаха, который и не врач особо, а знаток местной мертвецкой и регулярный поставщик работы для Ласки. Гриф не то, чтобы возражал, просто по глазам было видно, что грустит, а рот всё ухмылялся. Даже после того, как Инквизитор успела промыть ему мозги и начитать скороговорок о его никчемности, он продолжал улыбаться. Мало кто знал, что за этой улыбкой могло скрываться теперь. Хуже всех его отъезд восприняла Форель, а повод — так крыша дома её чуть на воздух не взлетела! — Мало того, что опять всех бросаешь, так было бы ради чего! — навзрыд кричала Равель, собрав последнюю силу воли, чтобы не коснуться чего-нибудь, что можно в гневе разбить. Она скрестила руки на груди, поглядывая на верного друга детства исподлобья, как на врага народа. — Ради этого… Козла с портфельчиком! — Ого. От тебя таких оскорблений не наслышишься. У детишек подслушала? — Это не смешно, Медведь! Не смешно совсем… — она вздохнула, содрогаясь от собственной беспомощности. Знает ведь, что ничего не поделать. Не повлияет она на решения Бураха. Он волевой был всегда. А вот она — совсем неспособная. Как без рук и ног. — Не смешно. Видела, какие страшные ливни в Городе последнее время? — Последние сапоги изгваздала. Распались на куски, как чешуя, — закивала Лара, садясь на диванчик. Бурах садится рядом с ней. — И год какой на твирь худой вышел, — Бурах скрестил пальцы рук, потирая большие пальцы. — Хоть и чудес нам больше не видать, но её всегда должно быть в достатке… Что-то я упустил, Форель. Что-то недоделал до конца, распался мой стежок. — Ну а Данковский-то тут каким боком будет? — она нахмурилась, поджимая дрожащие розовые губы. — Что, чудеса он возродит твои прекрасные? — Бурах посмотрел на неё взглядом таким холодным, могильным. Помахал башкой из стороны в сторону. — Вот оно и правильно, не возродит! Уехал он, Медведь. Домой вернулся. Вот пусть там и остаётся. — Не в чудесах дело, Форель, — хотелось её одернуть, что раз не разумеешь о чем болтаешь, не борозди почём зря. Но не хотелось вылетать из дома пинками под зад. Знал по горькому опыту, что если разозлить чувственную Лару, бесчувственным она оставит других, оставляя остывать на холодном полу Управы. — Их нет. Но Земля-то осталась. И небо, её вторая половинка, разорвалось. Думается мне, что из-за отъезда Данковского. — Бред! — вспылила Лара, вставая на ноги. — Бред! Бред сивой кобылы, говорю! — Я и не ожидал, что ты поймёшь, — она повернулась, раскрыв рот. Уже было видно, как слёзы у неё в глазах наливаются, так Бураху сразу совестно стало. Он встал, аккуратно выставив руки вперёд. — Но хотя бы выслушай. Как всегда выслушивала, как никто другой, — протянул к ней руки, погладил нежно по плечам только затем, чтобы притянуть в тёплые, горькие объятия. Лара упала в них с большой охотой. — Так нужно. Я только прошу тебя об одном: присмотри за Мишкой и Спичкой, пока меня нет. Уж ты-то всё проконтролируешь, — он засмеялся хрипло, понимая, что в доме Лары им теперь школы никак не избежать. Как можно прогулять уроки, когда школа стоит прямо на первом этаже дома, где ты спишь? — Ты только вернись, — сказала она тихо, умоляюще. Уже заранее согласилась на все условия, всё ради Медведя. Улыбнулся Бурах со всей душой, прыснув со смеху: — Разве было так когда-то, что я не возвращался? Я вернусь. Обещаю. На станцию прибыл чёрный поезд тем же вечером. Белая дуга на небосводе могла ослепить, если слишком долго на неё смотреть. Теперь она пронизывала не солнце, но восходящую луну. Каждый раз бьёт в цель насквозь. Прощались с ним долго, явно не желая отпускать. Уж если от Данковского такой шрам на небе остался, что, при отсутствии Бураха земля разойдётся и будет пропасть посреди Города, что в конец отделит простой народ от Каменного двора? Никто об этом думать не хотел. Люди верили Бураху, а потому — отпускали. Весь день его как в первый звали глупым и не воспринимали его авторитет. А теперь, боятся, что исчезнет. Похлопал Артемий Стаха по плечу, шуточно желая, чтобы меньше пациентов попадало к нему на стол. Стах хохотнул злорадно, суя ему в мешок банок соленья про-запас, даже не уточняя, нравятся ли ему фаршированные помидоры и луковицы. С Грифом вышло полегче, расквитались по-быстрому за делишки, поулыбались друг другу во все зубы. Бурах почувствовал, как юркие пальцы залезли к нему в карман при жарком объятии. С Ларой и прощаться было плохо — так и так тушь по всему лицу дешевую размажет, пока будет пытаться желать ему доброй дороги и скорейшего возвращения. Пора начать носить с собой платок, чтоб каждый раз ей лицо протирать. Объятия её были самые отчаянные. Отпускала она его с тяжелым сердцем. Теперь перед ним стояли Спичка с Мишкой, пока свора друзей детства стояла в сторонке и обсуждала, как они в конце ноября-то без лечащего врача будут справляться. Это пока Бурах доедет, пока этого плешивого Данковского разыщет, то-сё… Ох, пора затягивать пояса потуже. Ну что им, привыкать? Присел Бурах на корточки, чтобы смотреть детям своим прямо в глаза. А глаза у них были одновременно и понимающие, а вместе с этим — полные обиды. У Спички, что не берёт с собой в Столицу, где находятся все головы Империи. У Мишки… Да тут поди разбери. — Вы Лару слушайтесь. Уроки учите, — угрожающе поднял Бурах указательный палец, смотря на своих отпрысков. — Так я учу-то! Во! — на месте Спичка заискрился, пытаясь удержать пыл в узде. Руки у него неконтролируемые, жестикулировали, ноги топтались. — Тёте Ларке даже не надо ничего у доски говорить, я сам всё рассказать в силах! Уж побольше всех тут знаю, понимаешь? — Что-что? Тётя «Ларка»? — засмеялся Бурах, шлепая Спичку по затылку. Несильно. — Уж Равель-то тебя манерам научит. Как по струнке будешь у неё ходить, штанги глотать. — А мы с Мишкой сбежим по-тихому тёмной ночью, через окошко, и никто нас строить не будет! Да, Мишка? — взял Спичка за ручку сестрёнку, с широкой улыбкой желая услышать её мнение. Мишка ничего не ответила, только задумчиво губу нижнюю поджала, щеки начала снова надувать, как жабка. Артемий охнул тяжело, обнимая детей двумя руками. Две пары рук ему на спину и плечи легли, кто где мог ухватиться. Они едва могли сомкнуться вокруг него. Щиплет что-то на краях глаз. — Лучше не сбегайте, помилуйте. Волноваться же за вас там буду. — Знаем, Бурах. Я ж шучу просто, — вина прорезалась в голосе Спички. Добро. — Шутки с тобою плохи, шпана, — и положил грубо ладонь на русую макушку, растрепав и так криво зачесанные волосы. Спички засмеялся, пихая кулаком Бураха в плечо. Затем его отпустили, а он и побежал донимать остальных. Стаха в первую очередь. Теперь к нему Спичка будет липнуть как банный лист. Со стороны уже видно, как на блестящей лысине жилка набухать начала, стоило пацану рот раскрыть. Одна Мишка осталась в его объятиях. И никуда не спешила. Бурах положил ладонь на её лохматую голову, пальцами интуитивно пытаясь расчесать колтуны и вычерпнуть грязь. Сколько её не мой, всегда там будет какая-нибудь грязь или бедный жучок. Мишка молчала, для неё это не удивительно, всегда ребёнок был немногословный. Но ведь хочется получить от неё хоть немного слов в дорогу добрых. Такое маленькое, эгоистичное желание. Он дышал глубже, чувствуя запах жжёной солнцем травы. Рубиновая брошь в кармашке на груди больно уколола. Артемий Мишку аккуратно выпустил из объятий. Пальцем большим грубовато протёр пятно земли на лбу. Поцеловал нежно, надеясь, что Мишка его поймёт. Что не расплачется. Он бы не хотел видеть, как она по нему плачет. Сам будет не в силах сдержать слёз. — Будь умницей. Хорошо, маленькая? — Что ты будешь делать? — Я… — вопрос застал его врасплох. Он побегал глазами, посмотрел на Степь. На чёрный поезд, ожидавший последнего пассажира. На небо, что уводило его в дальние дали. — Я приеду… Вылечу небо. И… Привезу тебе звезду, — он взял её маленькие ручки в свои огромные ладони, сокрыл в них, оберегая. — Звезду? Настоящую? — Самую настоящую. В свете фонарей Станции можно было заметить, как блестят глаза-пуговки. Чёрный поезд двинулся по рельсам. Ему махали вслед кучка людей, друг на друга не похожие. То, что их роднило, уехало на этом поезде с тяжелым мешком, перевешанным через плечо. Рельсы звенели, из окон пассажирского поезда, если слегка раздвинуть алые шторы, виднелась проносящаяся Степь. Далеко его унесет эта дорога. Туда, куда возвращаться ему было совсем не нужно. До сей поры. Артемий Бурах глядел в небо, надеясь, что не проморгает тот момент, когда он въедет в золотое кольцо дрожащих линий. Но на данный момент он зашторивает окошко в полупустом плацкарте. Если подумать, последняя поездка на его поезде была менее располагающей. Он спал на мешке, вокруг теснота коробок, единственный источник света — подыхающая масляная лампа. А попутчик и того хуже. Куда же он подевался после событий мора, кстати говоря? Ни слуху ни духу. Всегда была мысль, что эта рыжая морда была лишь воспалением его больной головы. До Столицы — 12 дней дороги. Символичное, страшное число. Когда он приедет, на календаре у стенки его кровати будет красным обозначено число: 1 декабря. День за днём Степь сменялась пейзажами разных красок и массивов. На третий день Артемий достал из мешка заботливо запакованные Стахом овощи в банке. Это были помидоры и луковицы. Ничего не оставалось, кроме как поесть вместе с тем, что Лара успела быстро сунуть ему в руки: горсть хлеба, мешочек вкрутую сваренных яиц, две бутылки свежего, парного молока. Достал первую помидорину, откусил, заедая яйцом и запивая молоком. Дурная комбинация, ну что ж поделать. Он никогда не умел здорово питаться, привычка ещё с детства. Счастье, что желудок у него здоровее остальных частей тела, любое издевательство вынесет. На пятый день Бурах ел горбушку хлеба, наблюдая за смешавшиеся друг с другом ели, берёзки и дубья. Леса тоже были своего рода тайной, которую он мог постичь только в детских книжках сказок. Знал, что там водятся злые волки, прыгают невинные зайцы и рычат свирепые медведи. Его сородичи. Тёски, если подумать. Леса уже не такие зелёные, в них присутствовала доля жёлтого и оранжевых оттенков, как в доброй Степи. Но вечно-зелёные ели постоянно попадались на глаз. Все деревья вокруг них сбросят листья и оголятся, заснув. Ели останутся пышными и зелёными, невольные сторожилы. На восьмой день у Бураха совсем затекли ноги лежать без дела. Устал он от безделья. Пройтись бы, что ли. Успел за эти дни Чёрный поезд остановиться на парочке станций, подобрать таких же пассажиров, как и он сам. Теснее стало в плацкарте, чуток шумнее. То с одной стороны он слышал разговорчики увлекательные, сплетни и обсуждения. С другой шуршали колоды карт и ругались игроки. Соседка у него появилась, на соседней койке ютилась, читая книгу. И чего бы Артемию было тоже книгу не взять? Нет, теперь страдает от скуки, слушает краем уха сплетни и пьет молоко, оставляя у себя над губой усищи. Соседка была совсем не похожа на остальных, что ехали из глубинок в Столицу. Вид у неё культурный, очки перекошенные, кудрявые рыжие волосы отказывались собираться в хвост и их хозяйке постоянно приходилось сдувать забавные волосинки, упавшие ей на нос. Они не вели душевных разговоров, просто добродушно существовали в компании друг друга. Девушка не жаловалась на вонь из его походного мешка. Артемий не жаловался на бормотание и свет в час ночи, когда все остальные уже давно видели сотый сон. Он тоже должен был, да вот… Завязался у них разговор вечерний, когда одиннадцатый день перетекал плавно в двенадцатый. У Бураха как раз заканчивались пожитки в мешке. Девушка снова что-то читала, сидя на своей койке. Ей богу, он как её не найдет, так она всё сидит и читает. Что ж она, не ест совсем и по делам не ходит? Странная дамочка, до знаний жадная. Нос у неё курносый, забавный. Постоянно его морщила, когда очки вниз падали. А разговаривать они стали только потому, что Бурах заметил в её руках теперь не какую-то заумную книженцию с труднопроизносимым названием, а газету. Столичная газета. — Откуда у вас газетка такая? — тыкнул в газету Бурах полу-съеденным яйцом. — Купила на последней станции. Свежие новости! — залепетала тут же. Похоже, ей хотелось этими новостями охотно поделиться. — Новые открытия в технической инженерии сотрясают всю Столицу, не слышали? Скоро там улицы начнут патрулировать офицеры на железных конях! — Не слышал… Железные кони? — упала челюсть от такого заявления, но Бурах быстро возобновил жевание, чтобы не смущать леди в милых штанишках из кружев. — Да, железные кони! Ох, я никогда ещё не была в Столице. Отправляюсь туда для своей дипломной работы. А вы? — воодушевленно затараторила рыжая. Студентка, значит. Ну, всяко лучше, чем мужичок из гроба вылезающий. — Я… — если сказать, что Земля приказала его отыскать человека, сбежавшего в лучшую жизнь из дурдома, который Бурах зовёт домом родным, на него косо посмотрят и подавят вежливо лыбу. А потом быстренько, пока он спит, выволокут из вагона и выбросят в лес. А то сумасшедших и так разводится с каждым годом всё больше. — Друга поехал навестить, — справедливо ли было называть Данковского «другом»? Кто знает. Тот так ничего ему и не ответил толком в Разбитом Сердце год назад во время их последнего диалога. — Вы очень хороший друг. На поезд сели ради дружбы. — Да… — протянул Артемий, смахивая яичную скорлупу со своих коленок. Девушка непонимающе на него взглянула. — Ради дружбы. На том и порешили. Девушка вернулась к прочтению газеты. Когда Артемий встал, чтобы пройтись и продышаться, то услышал, как дама резко тряхнула газетой. Он достал из кармана брошь, убеждаясь, что не посеял её случайным образом. А что, всякое бывает. Тут-то он и увидел краем глаза, как на одной из страниц было напечатано разъярённое лицо, на котором были нарисованы все пережитые невзгоды: тяжелые мешки под глазами, яростные морщины, бешеные чёрные глаза и осиное гнездо, вместо аккуратно уложенной причёски. Фигуру лица этого удерживали двое офицеров, красуясь гербом Империи на плечах. Под изображением красовалось провокационное заявление, напечатанное жирными чёрными буквами:

«Основатель Танатики, признанный гений, живая легенда — Даниил Данковский напал на гражданина посреди Золотого Квадрата с револьвером в руках! Борец со смертью изжил себя и начинает сходить с ума?»

Чёрный поезд пропел свою последнюю песенку. Конечная. Брошь в его руках заблестела от искр фонарей, попадавших в окошко. У Бураха ничего не осталось, кроме пустого мешка, полного пустых баночек из-под соленья. Но он не жаловался, нет. Так даже легче. Меньше лишнего груза на плечах. Только вот выглядел он слегка глупо, как какой-то старьёвщик посреди образованного люда. Такая картина: Вот он, на Столичной станции, спрыгивает с поезда, и тут вдруг видит, что по земле действительно ходят железные кони, на которых восседают вполне живые офицеры. Глаза у коней ярко горели желтым, как красивые узорные фонари. В небе он далеко видел летающий шар, который нёс на себе целый корабль, а в сторону города направлялся дирижабль, с которого вещала говорящая голова шириной во весь шар. Сделал он пару шагов неуверенных вперёд, придерживая свой мешок. Соседка его, рыжая студенка, быстренько прошмыгнула в толпу, теряясь в ней. Каких людей он тут только не видел. У одного бронзовая рука, другой бинокль превратил в удивительное строение. Вот, вот этот стоит сейчас на таможне в будке, проверяет билютень, прокручивая бинокль раз за разом, что он сейчас упрётся в бумагу и протрёт в ней дыру. Артемий смотрит на него и почему-то думает, что сейчас он может найти какую-то ошибочку своим невозможным зрением. Но нет, повезло. Его пропускают, раскрывая ворота. Лампочка над ними загорается красным после того, как они закроются за спиной у Бураха. Станция здесь огромная. Как товарная. Поменялась она со времени, как уезжал отсюда на фронт. Например, не припомнит он, чтобы над входными дверьми, которые раньше были обычными деревянными, крутились огромные шестерёнки. Теперь они обеспечивают людям проход на станцию, открывать даже самим не приходится. А Столица-то совсем не та, какой он себе её запомнил. Теперь здесь возвышаются здания выше многогранника, торчат трубы и дымят, по дорогам разъезжают машины и кареты, каких он ещё не видел. Например, огромные махины, которые вместо колёс использовали лапы, а внутри них сидели люди. В кареты были впряжены железные лошади, явно уже отличавшиеся от офицерских. В резных рисунках, красивых украшениях. Их глаза ничего не выражали. Мимо него проходит дама, которая задевает его плечом и извиняется. У неё под пышным платьем проглядывались не сапожки, а колёсики. Она поехала дальше, а Бурах так и не сдвинулся с места, глядя на огни, которые сливаются друг с другом и тянутся к небу. На дорогах тоже свои рельсы. Огромные, странной формы бронзовые трамваи забирали прибывших со Станции и высаживали тех, кому скоро отбывать. Кто-то из толпы имел вместо половины лица его железную копью, отливая серебром. Здесь находились мужчины и женщины, поглощённые прогрессом. Трамвай прозвенел, извещая о своем отбытии. Артемий Бурах быстренько подобрал с тротуара свою челюсть и запрыгнул на ступени чудо-машины, отправляясь прямиком в совершенно новый для себя город. Посреди трамвая стоял шест, что позволял забраться на крышу трамвая. Пошёл туда Бурах, не заметив и не услышав бедного кондуктора, который помахал ему смешной шляпкой и протянул ладошку. Пройдясь по круговой лесенке, Артемий забрался наверх и опустил руки, едва придерживая свой бедный мешок. Не обратил внимания на пассажиров, которые раскрыли на него свои очи в удивлении. Он раскрыл глаза, наблюдая за тем, как прозрачные трубы связывали между собой здания, в которых ходили люди, как на одной из улиц стояла огроменных размеров клетка, в которой танцевал грустный клоун с обезьяной на спине. Во второй такой же, не менее огромной — гигантских размеров рыба. Любовался тем, как искусственные цветы благоухали в вазонах: бронзовые, серебряные, золотые, изумрудные, да даже хрустальные. Народ хватался за шары, чтобы прилететь на второй этаж здания и встать на балкончике, как будто с него нельзя упасть и расшибиться. Корабли плыли по реке, мимо которой проезжал трамвай. Выглядели, как огромные железные банки. — Вот уж и правда — технологический прогресс… — А то, милсдарь. Этот год — удачный на открытия. Вы куда направляетесь? Артемий охнул, хватаясь за сердце и резко разворачиваясь. Перед ним стоял бедный кондуктор, которого он так несправедливо обделил оплатой. Одет как по последней моде. Костюм-тройка, бабочка, смешная шляпа, что резинкой придерживается за подбородок. — Я направляюсь? Да вот, — промычал что-то Бурах, пытаясь сообразить, куда ему нужно. А куда ему нужно? Он что, знал, где Данковский сейчас почивает? Наверняка в какой-нибудь роскошной квартирке с видом на уличные сады и оркестры. — Э-э, говорите, год на открытия удачный? — О да, милсдарь. Наука не стоит на месте. Вот, в этом году машиностроение в ходу, может, и другие подтянутся. Вы, похоже, не местный. Бурах фыркнул, удержав саркастичный смех. Тут его выходки легко примут за дурной нрав и обходиться с ним не станут. — Был тут у вас год назад, только вот всего этого не помню. Когда у вас начали в небе парить крылатые твари? И тыкнул в небо, где пролетал вертолет с заостренными крыльями. За хвост его цеплялось полотно с назойливым лозунгом: «Ученье. Труд. Победа!». Кондуктор проследил за толстым пальцем, затем поправил бабочку на шее, подошёл чуть ближе. — Не могу припомнить, прошу простить. Как-будто всю жизнь так жили. Много учёных в этом году сыскали славы, вот и мы радуемся их успехам. Как видите, вот этот самый трамвай разработал инженер-техник Акакий Ларисов Исаев. Это благодаря ему мы можем ездить по Столице и любоваться её видами на свежем воздухе. — Смешное имя, — почесал кончиком пальца подбородок Бурах, неловко осматриваясь. На глаза ему попалась забавная леди с маленькими собачками. Её прическа сама напоминала собаку, целая композиция. — И что, прямо-таки все учёные вкусили славы? — Пардон, милсдарь? — Имею в виду… Неужели все изыскания оказались одобрены Властями? — Ох, ну… Если уж так, то нет, конечно, не все. Были разные случаи, и самозванцы, и шарлатаны, даже сумасшедшие учёные… Вы не слышали о самом громком деле года? О деле Даниила Данковского? Артемий прищурился, слегка сжав меж пальцев железную перегородину. — Наслышан. — Ну, тогда вы должны быть в курсе, как с ним обошлись. Отобрали права на опыты, закрыли лабораторию, выселили из его престижной квартиры на Золотом Квадрате. Беда-то какая. А ведь живая легенда, — тут кондуктор быстро перешёл на шёпот. Бурах нагнулся, выгнул шею, чтоб прислушаться хорошенько. — Жалко мне его, если уж по честному. Слушки такие гадкие пошли: Говорят, снимает теперь квартирку в не самом престижном районе. — Это каком? — Круг Графита. Старый район. Там обычно гуляки да рабочие фабрик квартируют, бабочки ночные порхают, да вот занесло, ещё выпивать начал с горя частенько… — Доедем дотуда? — Это наша конечная, милсдарь. Доедете. Добросовестному кондуктору быстро шлёпнули парой монет на ладошку. Тот ушел на первый этаж, очаровательно улыбаясь. Здания, что вытягиваются в небо, быстро сменялись теми, которых это небо будто к земле придавливало. Не более пяти этажей. В нескольких из окон горел ярко-жёлтый свет. Где-то красный. Этот район не освещался фонариками, которыми обвешана остальная столица. Старые фонари только стояли и служили, притягивая к себе мотыльков. Трамвай заскрипел на своих рельсах, звеня. Конечная. На ней выходили вместе с Бурахом только те, кто был не очень лицеприятного вида. У кого рожа перекошена — не от железяк, но злоупотребления спиртным, у кого рука мёртвым грузом свисает. Только бабушки, завёрнутые в платочки, не наводили такого ужаса. Но и те едва передвигались. Вот он и здесь. С неба падали хлопья. Не снега, что там. Грязь это была фабричная. Чудеса столичные. Круг Графита наверняка не маленький. Он бы мог поспорить, что самый большой район. Как посреди всей этой неразберихи найти то, что ему нужно? Не будет же он стучать во все возможные двери. Не откроют. В городе родном не открывали, тут уж точно не отворят. Сами с усами. Дороги тут, похоже, не чинили с его самого отъезда. Ибо гравий тут заменял каменную лощеную дорогу, что заканчивалась на пути трамвая. Люди тут не смотрели на него с жалостью или как на чужака. Ну прям влился! Прямо-таки свой! Счастье-то какое. Народ тут обычный, рабочий. Вон. как в приступе кашля заходятся от сажи в лёгких. Бурах подошёл к бедняге, тоже прокашливаясь, будто это он пропахал на 12-часовой смене сегодня, а не сошёл с красивенького столичного транспорта. Мужик посмотрел на него с прищуром. И у этого, если присмотреться, тоже было что-то вместо руки. Ржавая, старая, железная рука. Но ещё рабочая. Больше похоже на обуглившийся скелет. — Извиняйте, — прокашлялся Бурах в кулак. — Извиняю. — Что? — Извиняю, говорю. Чего кривляешься? Смешно тебе? — Да я… Нет, не смешно. — Ну вот и топай куда шёл! — Да мне бы спросить… — Пшёл вон! Прохожие обратили на эту перебрань очень охотно. А Артемий руки в защитной позе выставил, делая пару шагов назад. Хорошо, не вариант. Злючий какой попался. Ну, не судьба. Найдёт другого хворающего, которому доктор нужен. Он тут, конечно, сам ничем не поможет. Тинктуры тут имеют такую же пользу, как яблочный сок. Их организмы не воспринимают её целебные свойства, только вкус дай бог разберут. Подошёл он ещё к одному, тот отмахнулся, разговаривать даже с ним не стал. Подошёл ко второй, та со страшными глазами, словно чахоточная, отпрыгнула от него на четыре шага назад. Третий предлагал ему кое что, что лежало у него под курткой. Теперь Бурах со страхом в глазах отошёл куда подальше. Сколько бродить он тут будет? Желудок у него уже урчит нещадно… Он ведь не ел с того самого момента ничего серьёзного, как провёл небольшой дискурс с той студенткой. Ох, какой тут народец, сразу засомневаешься, а стоит ли искать тут себе пропитание, которое тебя тут не отравит. Ах, беда. Ну, что ему ещё делать? Гордо голодать? Было дело. Чуть не окочурился на постели в Омуте, пока спал. Придётся направиться к ярким огням, где горели красные фонари. Отвести взгляд от дамочек в откровенных тряпках, подойти к тому, что более-менее напоминало приличное заведение. Открыть дверь и попросить тройную порцию яичницы с чёрным хлебом и молоком. Мясо он тут заказывать не станет. А то вдруг, ну, бешенство подхватит и будет как та оголтелая, которая глазища на него таращила. Он знает, что такое невозможно. С другой стороны… В Столице возможно всё. Он сидел за старым деревянным столиком, на котором догорала свеча. Ковырял кривой вилкой свою подгоревшую яичницу. Думал, что ещё ему делать. Куда деваться? Думалось, что чутье родное и тут его направит. Но Линии молчат и никуда его не ведут. Будто Даниил Данковский умер. Неудивительно, если так. Его давно могли убрать по-тихому, а он гоняется за призраком в надежде вновь исцелить свой Город. Недуг у него, жаль, теперь не настолько осязаемый. Душевный недуги — эдак оно всегда сложнее. — Слыхал, кто-то доктора тут ищет? — Доктора? Доктора-доктора? Приглушённые голоса за дешевой какафонией на сцене прорезались. Бурах ушко слово большое навострил, но вида не подал. — Пришёл его час, поди. Давно пора. Что-то Власти с ним больно долго тянули. — Не слишком ты его жалуешь. Он же твою матушку лечил. — Так лечил, что она вся в слезах с его чердака бежала стремглав! — Вот, хороший он доктор! Хромоту её как сняло! — Хромота-хромотой, а грубить зачем? Мы ж простые люди! Костоправом на досуге заделался, дохтур… — Прям не доктор, а чудотворец. Напомни мне-ка, где он в данный момент проживает. Может, и мою хромую тоже поправит. — Твою хромую только могила исправит. Но ты своди, может мозги ей вправит вместо ног, вот радость-то будет, — засмеялось гадко мужичье, стукаясь пивными кружками, из которых за версту несло кошачьей мочой. — Ты давай запоминай: В чёрных апартах пятиэтажных, где у нас зачастую красотки наши клиентуру принимают. Там ещё окна такие, с заслоном. Понимаешь? — Понимаю. И Артемий тоже его очень хорошо понял. Махом одним засунул яичницу за щеку, на ходу прожевал и вышел из кабака, мысленно прикидывая расположение здания. Он его, кажется, видел. Пялился, когда какая-то мадам средних лет выкатывала свою гордость, дабы привлечь внимание завидного кавалера. Бурах тогда убегал, поджимая уши и хвост. Чёрные пятиэтажные апартаменты с заслонами на окнах. Вновь обгонял он радости разгнульной жизни, надеясь, что он не слишком привлекает внимание своей скромностью. Подняв голову, он вновь почувствовал укол в груди. Увидел чёрное-чёрное здание с пятью этажами. Глянул вокруг, быстренько забегая во-внутрь. Закрыл за собой деревянную дверцу и огляделся вокруг. За стойкой спала старенькая консьержка. Будить бедную душу ни к чему. Артемий бегом поднялся по лестнице, как можно тише. По пути слышал то, чего слышать совершенно не хотел. Припомнил, что упоминали в разговоре чердачное помещение. Не поверит он в это. Ну что за вздор? Может, и не самый лучший дом, но не мог же Бакалавр так… Оказалось, не вздор. Тут действительно была дверца. На её круглой ручке стёрлась краска, явно, частенько её открывали и закрывали. Постучаться надо. Но подождите! Разве это не будет странно, что к Данковскому является один из самых главных символов его двенадцатидневного кошмара? Постучал. Никто не ответил. Постучал ещё раз. Нет ответа. Последний раз постучал. Ничего. Дома, похоже, не было гения танатологии. Придётся ждать. А всё же… Разве ждать он его у порога будет, как псина подброшенная? Не будет он этого делать, вот уж, размечтался. Многое он мог Бакалавру спустить с рук по силе своей доброй души, но придётся ему слегка потерпеть его наглый нрав. Перед отъездом Бурах сначала не понял, что Гриф положил ему в карман перед отъездом. А то оказалась отмычка. Как он это понял и насколько быстро? Когда следующей же ночью переворачивался на другой бок и чуть не взвыл от внезапной боли. Взялся он за ручку, потянул, чтоб дверца хлипкая не дрожала… А та открылась. Нет, правда! Открылась дверь, а он уж подумал… Ай, Гриф, скотина такая. Соблазняет на подлости. Артемий сделал шаг вперёд, ощущая, как вокруг пахнет спиртом. На входе больно ударился лбом. Уж очень низкий потолок. Гнись сильнее обычного. — Держит помещение в стерильности. Вот молодец, — кивнул Бурах. И тут же на пути своём споткнулся об лежащую бутылку. В темноте не разобрать, что за спиртное. Но уж точно не высшего сорта, по запаху понятно будет. Единственный свет, который позволял ему ориентироваться в пространстве, был из приоткрытой двери в подъезд, другой — из окон, откуда дул холодный вечерний ветер. Огни улицы, красные и страстные, выливались на то, что можно назвать и спальней, и гостиной и рабочим кабинетом. Тут стояла маленькая кроватка. На столе — до боли знакомый микроскоп. Рядом, кажется, лежал тот самый саквояж. Артемий подошёл к столу, потянул пальцы к микроскопу, чтобы понять сердцем — вот оно, жилище Бакалавра Даниила Данковского. Где же он сам? Не успел Бурах ответить на свой вопрос. Хорошенько его огрели по затылку. Судя по звону, той самой бутылочкой. Его тяжелое тело свалилось на грязный пол, заваленный исписанными бумагами. Из тени помещения тянулась чёрная рука, что судорожно, до дрожи, стискивала горлышко бутылки. — Бомжей мне тут бродячих ещё не хватало… — вздохнули устало и тяжело. Выбросили бутылку и потянулись к телу. На свету алом оказалось, что не руки были сами по себе чёрные. Просто перчатки из хорошей, но износившейся кожи. Когда тяжелое тело Артемия повернули лицом к миру, то дрожащий вздох сотряс сухой воздух квартирки:

— Бурах?