Ибо нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано
6 октября 2024 г., 22:02
До двух часов оставалось минут тридцать — как трижды прочитать Благодарственные молитвы по Святом Причащении, как дважды дойти от кельи до Спасского храма, как один раз решить не идти к отцу Алексию на разговор.
Это решение похоже на детское желание украсть хлеб в столовой, когда он знает, что его всё равно поймают. Похоже на час у ночной реки. На желание всё-таки хоть однажды отметить Новый год и однажды проснуться в кровати, которая покажется с непривычки чужой и слишком мягкой, но точно будет его и так далеко отсюда.
Похоже на то, о чём даже думать грешно, а он прячет это под рясу и прижимает к себе, пытаясь согреть.
Антон ничего не говорит своему соседу по келье и уходит ровно за пятнадцать минут. Только поворачивает не к храму, а к построенным за целую жизнь до его рождения гаражам. Хрупким и отсыревшим. Пустым и заброшенным. Там уже больше месяца простаивает ремонт, и Антон ютится между липковатых банок краски и размякших от дождей досок. Однажды его отправляли сюда как помощника, и у него без конца щипало под веками до желания растирать глаза от ацетонового запаха. И Антон прикрывает глаза.
Когда брат Сакердон хватает его за рукав, Антон начинает вырываться быстрее, чем осознаёт. Кричит быстрее, чем успевает вздохнуть. Пустые банки бьются о его щиколотки, и брат Сакердон валит его на землю, отпечатывая грязь на щеке и вытягивая из-под досок старую капроновую верёвку. Запястья фиксируются слишком крепко, а от щеки до щеки обжигает чем-то липким и матерчатым.
Антон знал, на что шёл. Знал, что может быть за это. Быть может, даже хотел, чтобы его поймали.
Но не был готов. Как тогда, оставленный один посреди зимы и проткнувших небо крестов поверх куполов.
Не был готов, что всё закончится так рано, и ему хочется чувствовать облегчение.
— И не сметь больше даже в одной келье появляться, вы меня поняли? Вы, девки продажные, ещё полобызайтесь при мне, — слышит Антон, когда его вталкивают в кабинет отца Алексия с затекающими руками и накаляющимся от не выходящих слов малярным скотчем от щеки до щеки. Брат Сакердон хвастается, что сам, лично, выяснил у его соседа, куда Антон решил сбежать, и, укладывая слишком тяжелые, обвисающие около плеч руки на спины двух перепуганных девочек, уводит их.
И Антону так хочется, чтобы его тоже увели, не оставляли его с новым мерзким грехом один на один с отцом Алексием. Но он уже виноват — и наказания не избежать. Любовь содержит в себе искупление — а Антон до сих пор, спустя двенадцать лет и столько же зим, в которых он снова вдруг становился до асфиксии одиноким Антошей с расцарапанным об лёд лицом и в которых он снова оставался один, ищет её.
— Я давно хотел поговорить с тобой, мальчик мой. И я знал, что этот разговор будет трудным, — настоятель подтягивает Антона ближе и, давя на плечи, опускает его на стул. В кабинете тесновато и едва-едва потягивает тем сентябрьским теплом, которое ускользает слишком быстро и не греет через воспоминания.
Антону хочется попросить отца Алексия развязать его, разрешить говорить — хоть мимикой, хоть взглядом. Чтобы сказать, что он ошибся, чтобы умолять, чтобы проклинать себя и свою глупую своевольность. И отец Алексий уже тянет ладонь к нему — только почему-то опускает на правое бедро, на пробу цепляясь расставленными пальцами.
— Твой проступок — показатель твоего инакомыслия, твоих греховных помыслов. Ты молод и веришь, что лучше знаешь, как тебе стоит жить. Но ты ошибаешься и сам этого не разумеешь. Я видел много таких, как ты, и знаю, чем в итоге этот ветер в голове заканчивается. И не только после смерти, когда тебе будет вечность суждено гореть в Аду. Вся твоя жизнь станет хуже Преисподней. И кончина твоя будет мерзкой и постыдной.
Отец Алексий наклоняется так близко, что Антон чувствует, как тонковатый каучуковый слой скотча становится влажным и липнет сильнее. Отец Алексий так крепко сжимает его узковатое жилистое бедро, что подрясник срастается с телом, сплавляется, облепливает так, что Антон сильнее напрягает руки, чтобы верёвка впивалась плотнее.
— Скажи мне честно, Антон, велико ли в тебе желание бросить твой праведный образ жизни и сбежать в светский мир? Поговаривают, что происки твои без конца заостряются на том, чтобы в этом году занять свою дрянную душонку не молитвами, а учением. Можешь не отвечать, я и так знаю, что это так. Не зря ты всё пытаешься выяснить, поступают ли выходцы из моего монастыря в близлежащие университеты.
Ладонь меняет одно бедро на другое, и Антону кажется, что от наказаний остаются такие же следы. Что если он поднимет рясу, то увидит, как кожа надувается, краснеет и лопается, пока ткань будет глотать первые капли крови. Антону кажется, что следов станет больше, когда настоятель, чуть расслабляя руку, медленно ведёт вверх. И вниз. И снова вверх, пока Антон вдруг думает, что Всевышнему и к Нему приближённым ведь всё дозволено. Пока не знает, расслабить ли бёдра или сжать так, чтобы руки отца впивались сильнее. Оставляли больше следов, ведь если это наказание, то он должен понести его в полную силу. Должен вынести из храма подтверждение своего освобождения от грехов. Антон едва слышит, что ему говорит настоятель, чувствуя, как сильно хочется вдохнуть глубже и позволить этому жару, у которого ещё никогда в его семнадцатилетней жизни не было имени, поджечь подрясник и оставить по телу ожоги. Ведь если это наказание — то Антон не имеет права облегчить и секунды.
— Сегодня будет у тебя одиночная ночная молитва. И храм весь убрать не забудь, а то строите тут из себя белоручек. Надеюсь, ты не посмеешь не явиться. Ты ведь прекрасно знаешь, что я всё ещё могу отправить тебя в скиты хоть завтра. И это только поможет тебе усмирить твою гордыню, мальчик мой.
Когда ладонь исчезает, руки остаются висеть по обе стороны от стула, а вдох начинает сипеть слишком громко, отец Алексий молча показывает ему на дверь и Антону требуется несколько минут, чтобы отлепить тут же вцепившиеся в стул пальцы и встать. Следы сегодня оказываются куда хуже, куда глубже обычных полос от ударов, и Антон едва может вспомнить, как прошёл ужин или как сосед всё отводил взгляд. Брат Сакердон за час до ночной службы тащит его в храм, вжимаясь губами в его вспотевшие неровно отстриженные кудри и спрашивая, не нужно ли его снова связать.
Антон не отвечает, что не нужно.
Антон, оставшись один в плотном октябрьском сумраке, не может вспомнить, о чём ему так усердно нужно молиться и как успокоить перед ночным небом за куполом все помыслы.
Антон не может опустится на колени, помнящие ладони и больше ничего.
Антон только видит в подсобке свет. Слышит голоса и звон. И почти точно знает, что это ещё одно испытание. Быть может, не только от Всевышнего, но и от отца Алексия.
Только Антону всё ещё семнадцать. У него всё ещё ноют руки от верёвки, всё ещё кожа на бёдрах помнит тяжесть ладоней — и вдруг его крест оказывается в потноватых пальцах нового греха. Нового желания узнать. Вдруг отец Алексий будет говорить о нём, о его грехах, о его наказании, о его будущем.
О том, достоин ли он хоть секунду знать, что любим.
Примечания:
голосование за то, что же будет дальше, снова здесь: https://t.me/knl_stop_bleeding