Как в воде лицо – к лицу
2 ноября 2024 г., 20:49
Антон трёт глаза и последний раз проверяет карманы. Иконка Богоматери Одигитрии, которая всегда указывала путь, пакет сухарей, который каждый послушник готовил на случай, если придётся защищаться от тех, кто извне захочет отнять их веру, и паспорт. Паспорт, его личный путь на свободу.
Его личное доказательство потери. Падения. Предательства.
Сосед, который прекращал кашлять только, когда засыпал, едва вспомнит, когда и куда исчез Антон. Сосед, который выдал его брату Сакердону. Сосед, который предлагал ему пойти на грех и сбежать ночью к реке. Сосед, на которого Антон так долго и отчаянно смотрел, пока тот уже спал, не зная, что делать с этим странным, растягивающимся под грудью чувством и что будет, если он позволит этому чувству обрести голос.
Сосед, которому сейчас нужна его помощь. Без которой — Антон не хочет думать об этом, иначе он точно не сможет решиться, точно не сможет воспользоваться тем шансом, который выпал ему случайно, которого у него не должно было быть, который он не заслужил.
Который отделял его от мира, в котором, быть может, ему удастся выжить без святости.
Антон наскоро крестит кровать напротив и, накинув флиску, закрывает без шума дверь, оказываясь снаружи. Ночной воздух впечатывается в его грудь, и он не позволяет себе замирать. Предавать нужно быстро — иначе не хватит сил.
Он не берёт с собой ничего, кроме того, что у него в карманах. Иначе поймут быстрее, что случилось, начнут искать, выдумают, как его остановить.
Антон не хочет знать, что будет, если это случится. Отец Алексий всегда умеет подбирать наказания — всё соответствующе проступку. Как и умеет касаться чуть глубже его бесполезного существования. Антон помнит свою жизнь до монастыря больше отрывочно, чем содержательно — и за столько лет точно разучился жить без всего этого. Но это цена — и если он не готов выучить себя заново, тогда нужно подбросить паспорт обратно в кабинет отца Алексия и вернуться к соседу.
Просто настоятель больше не станет на исповеди позволять доверять себе всё самое ужасное о себе, чтобы искупить вину — но Антон идёт не к Спасскому храму, а огибает главный вход через лес.
Просто настоятель больше никогда не прижмёт его к себе так близко, чтобы не осталось ничего между его телом и рясой — но Антон вспоминает те редкие дни, когда отец Алексий брал кого-то из послушников в город, и количество поворотов на узковатой дороге.
Просто настоятель больше не коснётся его губ так, чтобы больше никогда ему ни о чём не пришлось тревожиться — но Антон кутается в флиску плотнее, всё проверяет карманы и идёт, идёт, идёт.
Всё дальше — и всё больше похоже, что навсегда. По-другому.
Последние осенние лужи без конца холодят ему ноги — а Антон больше никогда не надо будет слушать, как кто-то из послушников читает жития святых во время обеда или стоять всю трапезу самому.
Дорога петляет, петляет, петляет и всё никак не хочет заканчиваться тем крупным шоссе, которое ведёт в город — а Антону больше никогда не нужно будет вспоминать, как он обсуждал со своим соседом, какую смерть за Христа они бы хотели принять.
Ему каждую секунду кажется, что все уже обо всём знают и осталось меньше минуты, прежде чем кто-то схватит его за руку и не позволит больше сделать ни шага — а Антону больше никогда не придётся думать и винить себя за это, потому что это всё кажется до отчаяния нечестным.
И Антон выдыхает — едва ли он знает, правильно ли он поступает, но сейчас это едва ли имеет значение. Как и начинающие ныть и зябнуть ноги, как и колющая то где-то рядом с почками, то под лопатками усталость, как и постоянный страх заблудиться и пропасть навсегда. Не тем навсегда, которое он сам же и выкрал у своего обычного и, наверное, более правильного всегда.
А потом он слышит шум. Видит свет. Чувствует, как от волнения немеют пальцы — как будто он снова на исповеди, как будто он ждёт, когда брат Сакердон выберет, как сегодня он будет его наказывать. Как будто — только теперь это всё так далеко, что через все километры и повороты, которые он прошёл, не сможет его достать, ухватить, вернуть. Как будто — и всё вмиг оказывается неправдой, меньше, чем пустотой, как заклеенные страницы в их учебниках по истории.
Как будто — и Антон видит перед собой шоссе, которое ведёт в город.
Ему удаётся остановить машину только с восьмого раза, и Антон кидается к кабине грузовика, вскакивая на подножку и прилипая к сползшему вниз стеклу.
— Скажите, пожалуйста, вы в город?
— Ну, да, в город, — водитель, грузноватый, весь в щетине и сигаретном запахе, шмыгает носом и кивает. — Ты откуда здесь такой, а? На дороге, один, в ночи?
— Я из монастыря сбежал.
И Антону почти хочется смеяться. Может, даже закричать или заплакать.
— Во дела. А что сбежал? Разуверовал?
— Мне там не место. Я не такой, понимаете?
Водитель смотрит на него, щурится, чешет темноватые щёки — а Антон всё крепче цепляется за край окошка.
— Не очень, если честно, но ладно. Покажи, что в карманах, а то больно налегке ты бежать собрался. Мне всё-таки своя шкура к телу ближе.
Антон спрыгивает с подножки, когда водитель открывает дверь и смотрит, как он пальцами, которые покалывает, жжёт, трясёт, вытаскивает паспорт, сухари и иконку.
— Не разуверовал, — усмехается водитель и кивает ему, чтобы тот забирался. В кабине тяжеловатый воздух мешается с ночью, сиденье глотает его так, что ему кажется, что он едва сможет с него встать, ноги без конца что-то задевают — но Антону едва ли есть до этого дело. Он без конца благодарит, смеётся, что-то говорит, едва сам понимая и зная, о чём это всё, но, хлопая дверью и смотря, как водитель крепче хватается за руль и мягко трогается, Антон знает кое-что очень важное.
Что он оставил всё, что было так предательски, пусто, несвято и до первых слёз нечестно, осталось на той тёмной дороге. Ещё там, где не слышно шума и ужасно темно.
Водитель его спрашивает, спрашивает, спрашивает — есть ли ему, к кому пойти в городе, что он будет делать дальше, есть ли у него хоть что-то, кроме паспорта, как он поступать собрался без аттестата и всего остального. А Антон едва слышит, едва может слышать — и про то, что у водителя точно есть родственники, которые ездили в этот монастырь, и про то, что оттуда почти не возвращаются, и про то, что ему точно кто-то рассказывал, что нынешний настоятель отсидел за убийство и притащил с собой своих сокамерников. Антон только кивает, кивает, подтягивает ноги ближе, чтобы не толкаться носками мокрых ботинок в банки под сиденьем, вжимается щекой в драную обивку — и ему кажется, что его навсегда тоже сейчас рядом, тоже старается уместить длинные угловатые руки и тоже хочет смеяться так, чтобы все поняли, о чём эта радость.
Наверное, его навсегда тоже захочет с ним впервые за столько лет отметить Новый год. Захочет нарушить пост. Захочет ошибаться и не знать, что скоро будет наказание.
Захочет с ним снова позвонить маме.
Антон всё кивает и всё чаще закрывает глаза, чтобы дать им отдохнуть. Всего на пару минут. Всего чуть-чуть — и ему вдруг кажется, что его тело всегда было другим. И звали его тоже — по-другому. Как-то нежнее, как-то мягче — как-то по-женски. И волосы у него были длиннее, и вместо штанов у него под подрясником была длинная-длинная юбка, и ладони были такие аккуратные, что их удобнее было прижимать к неплоской груди. К нему кто-то обращается, зовёт Тоней, красивой ласковой девушкой — и уже не он, а она сама тянется к кому-то, льнёт, ластится.
К кому-то чуть выше её, чуть сильнее, чуть аккуратнее и нежнее — и Тоне хочется целовать, хочется касаться, хочется прижаться так близко, чтобы не осталось и вдоха. К кому-то с русыми волосами — и эта девушка обнимает Тоню, сжимает её плечи, ведёт руками по неплоской груди. У Тони узковатые бёдра — но той девушке, которая старше, всегда умнее и на кого-то так отчаянно похожа, хочется их сминать, тянуть на себя, позволять этим бёдрам опускаться на её собственные. Тоня скулит, просит, выгибается, на ней больше нет этой длинной-длинной юбки, и тело плавится по контуру чужих рук. Так мягко, так нежно, как губы на её шее и щеках. Она смеётся, когда эта девушка, которую она знает так долго, но всё не может вспомнить, прикусывает её щёку, ведёт языком до ключиц, скользит ладонью узковатых бёдер. И Тоня сама движется, ластится, давит на пальцы, которые уже мягко двигаются в ней. Ей снова так жарко, так судорожно, так много. Ей хочется, чтобы чужие губы всё шептали, шептали, шептали, что она так прекрасна, что нельзя даже на миг оторваться. Что она снова любима.
И Тоня ловит эти губы, чтобы есть, есть, есть эти звуки, этот голос, как мёд, как всё, что останется только с ней и будет больше, чем её кости и плоть. Ближе, чем кожа. Мягче, чем руки той девушки, которая говорит, что больше не будет боли и не будет вины и искупления, когда Тоня прижимается к её груди, прикрывая глаза и не отворачивая голову.
Она растворяется, остается, вмуровывается в это чувство, которое теперь никто не сможет отнять — и Антон вздрагивает, раскрывая глаза, когда колесо проваливается в растрескавшийся асфальт и машину встряхивает. Едва помнит, где он, почему рядом нет его соседа, а вокруг так душновато-жарко вместо холодноватой сырости из кельи.
Едва — а потом ему снова так колет пальцы от осознания, что Антон вцепляется в обивку, вспоминая. И выкраденный паспорт, и оставленного соседа, и слишком долгую дорогу через лес, и отказ от всего, что значил отец Алексей в его жизни. Антону почти хочется потянуться к водителю, начать умолять вернуть его обратно, пойти с ним, чтобы все объяснить и уверить оставшихся сестер и братьев, что он ни в чем не виноват, что это не из-за того, что в нём не осталось святости, что он ещё может чего-то стоить. Почти — а потом он вспоминает, что рядом, на его плече, спит его навсегда, трется чуть расцарапанной щекой и вздрагивает, когда машину трясет. И Антон снова закрывает глаза, зная, что проснется в этом новом мире снова. И снова — и теперь навсегда.
И этого хватает, чтобы выйти из грузовика, долго благодаря водителя и впихивая ему в руки свои сухари, чтобы найти школу, к которой все послушники были привязаны, чтобы так долго и сбиваясь через слово рассказывать, что он сбежал, что всем пожертвовал, что он теперь хочет жить в миру, что он так хочет поступить, чтобы никогда не возвращаться, хоть куда-нибудь, хоть на кого-нибудь, что он готов на что угодно, что он все сделает, лишь бы ему дали эту возможность. Этого хватает, чтобы директриса разрешила ему за мытье полов жить в старом кабинете, обустроенный под инвентарный склад, до поступления, чтобы его вписали в выпускной класс, чтобы учителя задерживались с ним после уроков и, всегда стараясь ещё и накормить, проходили с ним программу, потому что у Антона хорошая память после заучивания Писаний и его всего лишь нужно направить, чтобы он всё понял.
Чтобы он начал жить. Так, как ему удалось выучить себя. Даже если свою единственную иконку Антон до сих пор хранит под подушкой, пока не его, пока чужой, вынужденной, и каждую ночь касается её пальцами, чтобы спать спокойнее и не думать о том, как всё могло сложиться по-другому. Чтобы не скучать и не вспоминать.
Когда до Нового года остаётся всего лишь помочь учителям нарядить суховатую ниже его ёлку, Антон впервые рассказывает им, что никогда не праздновал, но всегда мечтал. Говорит, что ему всё кажется, что сейчас снова почувствует запах рыбы, который впитается в его волосы так, что не вымыть и не выдрать, что у него снова пальцы от бесконечного мытья посуды будут распухать, а на морозе — трескаться, что спина снова будет болеть в любом положении. Говорит — и на вопрос, что бы он хотел, чтобы ему подарили, Антон замолкает на пару минут.
Он не привык чего-то хотеть, что-то получать, не молиться при этом так, что немеют губы и колени. Ему ведь и так повезло слишком сильно, и ему никогда не вернуть всё благодарностью. И может ли он попросить, чтобы его сосед выздоровел? Чтобы у мамы и его братика всё было в порядке? Чтобы его не искали? Чтобы — и дальше он едва ли смеет о чём-то просить. Антона научили называть те двенадцать лет прошлой жизнью — и он не знает, сможет ли он когда-то рассказать о чём-то, что куда сильнее въелось, чем всё, чего он был лишён и с чем ему пришлось мириться в монастыре из-за святого образа жизни. Антон ни разу не назвал настоятеля по имени за эти пару месяцев и не позволил себе запомнить ни одного сна. Не позволил плакать, жаловаться, открыть кому-то душу, как когда-то на исповеди. С прошлыми жизнями всегда так — сказали ему, и Антон выучил себя этому. Он же выбрал и отказался.
Он ведь поступил так же и с тем единственным звонком маме. О котором он тоже всё молчал, молчал, молчал — и был благодарен, что директриса и учителя понимали это без слов.
Новый год будет уже в его новой жизни, там, где случилось его навсегда и с ним же освоилось. Только ему почему-то всё равно так отчаянно хочется. Всего одного.
Не вернуться, нет. Всего лишь позвонить. Всего лишь — чтобы сказать, что с ним всё хорошо. Что он смог кое-что и без потерянной святости.
И спросить кое-что. У мамы или настоятеля. И этого ему хватит, точно, не больше — ведь Антон больше и не выдержит. Ему этого хватит — чтобы быть уверенным, что после курантов прошлая жизнь не вцепится в горло его навсегда.
Примечания:
голосование за то, что же будет дальше, снова здесь: https://t.me/knl_stop_bleeding