От «а» до «я тебя люблю»

NC-17
В процессе
93
автор
wtfwhoareu бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 10 страниц, 5 198 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
93 Нравится 4 Отзывы 12 В сборник

A; aftercare, после секса.[Бутхилл/Аргенти; элементы ангста, курение].

Настройки
      В жизни, как и в седле, держаться следует правильно: уверенно, но без скованности, в такт с конём, но не без его подчинения, решительно, но уметь вовремя сменить позицию под обстоятельства. А ещё — необоримое правило — держаться положено со вкусом. Свою юдоль необходимо властно и резко направлять грубыми поводьями, иначе все труды просочатся сквозь пальцы рыжим припечённым солнцем песком. Для бессовестной езды требуется твёрдая рука и стальная воля, но и то и другое приходит лишь с опытом. К счастью, у Бутхилла обе позиции были отточенные так, что ни одному нюансу не скрыться; поэтому что в жизни, что в седле, он оставался главным.       Он всегда был неистово голоден до жизни: мчался на лошади так быстро, словно целью его было обогнать капризный ветер, восхищался уютными сердцу прериями, шумно втягивал носом ночной воздух. Он ступал в сумерки и влага пробиралась к нему сквозь одежду, настойчиво липла в загоревшей коже, мешая атмосфере интимности и чистосердечия: ночь это время откровений, но если есть, кому открыться. Больше всего Бутхилл открывался миру, где он мог за всем наблюдать: от редкой зелени под ногами и до рёва койотов вдали. Даже прохлада не мешала ему любить. Или наоборот: духота — в лучшем +30 градусов, от ярких лучей потускневшие растения клонятся к земле, а самое ближайшее людное место отсюда даже представить удаётся с трудом; от солнцепёка думать становится тяжело. Ни одной живой души нет поблизости за исключением кобылы под разогретым кожаным седлом. Бутхилл любил даже эти дни и с глубоким вздохом мирился, зная, что, как ни крути, всё же он дорожил ими. А ещё он самозабвенно очаровывался усыпанным звёздами небом, когда стягивал с себя шляпу, стряхивая с неё редкие песчаные крупицы, и любил, любил, любил. Непомерно, отчаянно и свирепо любил мир, который, как ему казалось, он может с силой сжать у себя в руках, если вздумается, и мир примет необходимую форму, прочертит все нужные пути и расставит все указатели так, что он забудет, зачем был когда-то придуман компас. Любил, когда в родной бар с насквозь прокуренными деревянными дверцами, стульями и столами сначала заходила его харизма, а потом уже являлся он сам, обращая на себя все взгляды: Бутхиллу нравилось, когда все знали, кто он такой. Любил даже то, что он тоже причастен к прокуренности заведения. (Курение вредит вашему здоровью.) Дымил он люто: с фильтром, без фильтра, сигары, папиросы — не было такого табака, который не проминался, когда губы изгибались в надменной улыбке. Опыт его был равен гордости: иногда людям казалось, что Бутхилл умеет только курить и хвастаться. Даже если подохнет — сорвёт гробовую крышку с гвоздями и скомандует принести то, что его убьёт по-настоящему. Ему, разумеется, принесут пачку «убийцы ковбоев» и он с важным видом стряхнёт пепел Смерти в капюшон. Смерть не пугала его, потому что он был сильнее. Умнее, смекалистее, хитрее, наглее и несдержаннее. Его буйный нрав лишь изредка обращался негой: когда кораллово-красный солнечный диск опускался за горизонт он был практически дома, но мыслями Бутхилл уже обнимал маму, жал крепкую руку отца, по-доброму шутил над братьями и сёстрами. Говорил, что скучал. Две недели отсутствия ощущались испытанием для его терпения, каждая секунда ощущалась часом, час — днём, а каким оказывался по итогам день ему и думать мучительно. А кому не будет, когда он вдали от близких? Но невозможно понять сладости, не попробовав горечи: Бутхилл хотел взять от жизни всё ею предложенное, может даже больше, но истинно он оказался счастлив только когда маленькая жизнь, светлая и чистая, помещаясь у него в руках, сказала первое слово — «папа». Увы, не была вечна даже любовь. Жизнь, как оказалось, лишь временная остановка. Смерть его невозможна.       Суровая доля надолго его охолостила, месть стала главным жизненным ориентиром, а любые поверхности, отражающие его лик, норовили с грохотом лопнуть и раскрошиться от страха. На себя смотреть Бутхилл долго не смел. Только самое ужасное заключалось не в том, что он не мог на себя смотреть. Страшно — это когда некогда пылкая душа остывает до едва тлеющих углей; слишком скоро Бутхиллу стало абсолютно всё равно на свой внешний вид. Вдохновение обратилось жгуче-невыносимой жаждой и поселилось в нём, затмевая собой всё остальное. Его тело не нуждалось в пище и воде, а Бутхилл по привычке с рассветными лучами раздумывал о завтраке для себя и дочери. Горькие терзания не утихали, а наслаивались на его и без того больную душу. Влачить своё существование изо дня в день тяжело как ни крути, всё обращается одним сплошным днём, в котором есть он, его дикая злоба и желание отобрать всё, как когда-то отобрали у него. Даже в пустыне есть жизнь — тамариксовые лиловые кусты, пушистые кактусы и колючки, а у Бутхилла внутри, как ему казалось, всё умерло; лишь разгорячённая земля неустанно трескается и пыль засыпает некогда протоптанные дороги. В конце концов пришлось привыкнуть брать то, что хочется, не обращая внимания на время, не отдавать своего, относясь к «своему» ревностно и временами до одури одичало, а ещё перестать ждать. Не важно, чего касалось ожидание: Бутхилл мог бы годами ждать справедливости, мести, кроткости, и что в какой-то определённый момент он очнётся, словно от безмятежного сна, а душа наконец спокойна, мысли чисты и сердце, точнее его имитация, не болит. Хотя «боль» слишком стандартное понятие для его случая; всё же тело, созданное из ненависти, а не из любви, не могло ощущать даже жалкой капли обыденных человеческих чувств. По крайней мере, изо дня в день Бутхилл пытался убедить самого себя в придуманной правде. Настраивал себя на горький для души лад — нет места естественному в его искусственном. Обманывался он так же часто, как стрелял и сбегал: миру не сосчитать патронов и не сосчитать крыш, которые его в своё время приютили. Законным путём или нет — вопрос вторичный. В конце концов, он никогда не называл себя хорошим парнем, даже до среднего уровня морали ему пришлось бы с трудом дотягиваться, а всё потому, что помимо громких выстрелов и незаконных крыш Бутхилл перешёл нескончаемое количество дорог всем, кому не лень и за кого много платили. Он — одно сплошное безобразие. Будто собрали все синонимы слова «плохо» и поместили разом в одну личность, при этом энергично взболтав, получая на выходе взрывной коктейль. Сила его поистине оказалась губительна — одно упоминание обязательно вызывало головную боль.       Бутхилл прекрасно наслышан о своей репутации и нельзя сказать, что он ею не гордился. Говоря честно — он чувствовал себя крайне радостно и воодушевлённо, когда ветер шуршал плакатами о его поимке. А вот гонорары, написанные на замызганных потрёпанных бумажках, его тихо выводили из себя; жалкие, поистине мизерные суммы задевали его высокое достоинство. Смехотворно было наблюдать, как за лязг наручников на его металлических запястьях выставили цену в позорные миллиард кредитов. Не стоит недооценивать полноты его жгучих чувств: он действительно умел презирать и делать всё всем на зло. Угон транспорта, нарушение дорожного движения, штрафы, угрозы воровства, воровство непосредственно, похищение людей, нарушение флоры и фауны; иногда Бутхиллу казалось, что не существует человека, кого бы он ни ранил и подставил. Всё неверное по его мнению он исправлял грубым словом и отблеском выставленного оружия; тяжело спорить, когда холодное дуло прижимается ко лбу. И от тёмного каблука до конца орлиных опахал на шляпе было ясно, как день, — Бутхилл не та личность, которая готова идти на компромиссы. Его злодейский авторитет был укреплён на любой земле, куда ступала человеческая нога, но в один момент он очнулся, когда стоял в окружении людей, ожидавших его слова. Каждый из них считал Бутхилла своим благодетелем: одни восхищались его отвагой, другие — его хитростью, третьи — его умом. Подобных слов он давно не слышал: с таким рвением люди обычно говорили лишь о кумирах и возлюбленных. Беспомощность и потерянность стали следствием долгого отсутствия тепла, а ковбой моментально мыслями оказался в воспоминаниях, когда он был совсем маленьким. Едва научившись держать правильно столовые приборы, он уже был для своей семьи героем, которых не видел свет. А ещё он был так невероятно любим.       В конце концов за спиной Бутхилла оказалось огромное число пересечённых путей, которые он преодолел лишь ради того, чтобы один из них привёл его в эту спальню: голую, прохладную, влажную. Цветочный запах здесь оказался так тонок, что его могли потревожить даже длинные чёрные стрелки часов. Раннее утро протянуло тонкую золотую линию в комнате через чёрную плотную ткань штор, осторожно роняя свет на красную макушку и спокойное лицо. В их спальне настолько мирно, что если бы возлюбленный мгновенно распахнул глаза, то спугнул бы солнечный луч одним этим малым неаккуратным движением. Солнце, по мнению Бутхилла, мешает, и он притягивает Аргенти к себе поближе, тем самым избавляя его от неприятной мелочи. Бутхилл уже и забыть успел, как это, когда сердцем запинаешься о пустяки любовного формата. Когда прикосновение к человеку ощущается смыслом. Жизнью. И до последнего момента Бутхилл думать не смел, что будет тосковать по застывшему мигу, в котором он может беззаботно и едва ощутимо проводить большим пальцем по светлой коже. Настоящей, живой, родной и любимой. А скучал он каждый раз, иногда даже отшучивался, что скучает, находясь в другой комнате; шутка ли на самом деле — никто не знает. Да, Аргенти не был его первой любовью. Он не был даже второй или третьей, но зато он безмерно волновал суровую ковбойскую душу и выглядел в глазах Бутхилла настолько выразительно, что самообладание стремительно нищало. Аргенти выглядел так, что его хотелось вдохнуть и, прижимаясь губами к бархатно-нежной линии шеи, Бутхилл не мог не оставить алого цветения на ней. Но были редкие времена, когда он медлил, особенно в ранние этапы их только разрастающихся уз, а причина тому поистине забавная — останавливаясь в единицах миллиметров от кожи он цепенел от обожания. Если бы жизнь сложилась иначе и ему в задорные будни, наполненные виски, зноем и короткими интригами, сообщили, что он решил осторожничать в койке, то он бы посчитал этого человека полоумным. Страх касаться для него оказался чем-то новым и уничтожал всю его закалённую неумолимость, ведь как только Аргенти впервые оголился перед ним и оказался в его руках, то Бутхилл понял не только видимость красоты, но и её ощутимость. Через время Бутхилл вошёл во вкус и смаковал острое желание вдавить возлюбленного в мягкость постели или твёрдость поверхностей, удачно оказавшиеся близ них. Данный перечный оттенок на языке появлялся даже чаще, чем алкогольный или табачный, но истинное удовольствие заключалось не в пикантности, а в сладости: Бутхилл мог использовать все изощрённые обольщения, до которых только дойдёт своим порочным разумом. Но когда Аргенти улыбался мягко и абсолютно влюбленно, держа руки ковбоя в своих с непередаваемой словами нежностью, словно металл внезапно стал хрупким, от Бутхилла оставалась лишь одна эмоция. Она же — стыдливость крайней степени, когда мыслей не находится никаких, кроме той, что ровно одна секунда и вся его личность растворится. Лишь бы ощутить мягкие губы, лишь бы его сжали покрепче, лишь бы посмотрели с восторгом и восхищением. И не имело значения, с какого места начнётся ласка и в каком направлении они будут двигаться — Бутхилл готов ко всему, если оно будет отвечать на его наваждение. Аргенти был хорош в тонких вещах, требующих деликатности процесса и Бутхилл опробовал всё на себе: и замысловатые комплименты, и умелые движения ладоней на бёдрах. Словно каждое действие Аргенти оказывалось правильным и верным, в какой-то степени прилежным, если можно о подобном рассуждать в контексте половых утех. Бутхиллу по этой же причине трудно сказать, что они занимались сексом, поскольку рыцарь, по ощущениям, начинал прелюдии задолго до того, как оказаться в кровати; получалось так, что ковбой множество раз занимался сексом, но впервые занимался любовью.       Бутхилл, как оказалось, так любил это всё. Ах, «всё»: трепетное слово, в которое могло уместиться необъятное количество вещей. Наполнение безграничного метафорического саквояжа началось давно — когда ковбоя начали хвалить, а не отдавать кошельки и драгоценности, дрожа от страха словно пожелтевший осенний лист. Виной тому стал рыцарь, который по душевной доброте и преисполненный высокими чувствами по отношению к Бутхиллу, рассказывал местным жителям о железном воине, что скитается по вселенной из желания справедливости, что жгло грудь изнутри. Они тогда встретились лишь раз. А потом они встретились ещё и обменялись контактами, начались переписки и фотографии различных местностей, закатов, котов, собак, цветов и куча другой мелкой чепухи, которая составляла их будни. И встречались они сначала незапланированно, а потом Бутхилл обмолвился о следующих координатах — забытая всеми планета кроме него одного и, как оказалось, Аргенти. Рыцарь встречал его с букетом красных бархатных соцветий очарованным и абсолютно покорённым; Бутхиллу даже в моменте стало дурно от неловкости и Аргенти поинтересовался, рад ли ковбой их встрече. Рад он был, но показать изначально не сумел; тяжело явить давно забытое, когда из не атрофированных ощущений остались отчаяние, злоба и лёгкое покалывание на стыках металлических фрагментов. Глубокая привязанность подталкивала Бутхилла к влюблённости до беспамятства, но пришлось учиться заново разбираться и понимать; и полюбил он эмоции и чувства с нежной природой возникновения, и тёплые утренние тосты с подрумяненными боками и миг, когда они застывали в блаженном состоянии, где вновь и вновь покоряли друг друга. А ещё полюбил, когда ни один звук во вселенной не мог быть громче их дыхания. Бутхилл знает, что Аргенти не спит, лишь дремлет, но всё равно аккуратно убирает руку из-под возлюбленного и оставляет его наедине с подушкой; лежать на голом металле неудобно, временами прохладно и никакая даже сильная любовь не смягчит стальной корпус, не сточит линейных деталей и выступающие элементы будут впиваться в кожу. Любовь не сгладит углов его тела, но личности — вполне. Поэтому ковбой и подкладывает подушки, тем самым обеспечивая Аргенти удобством, и надевает он светлую домашнюю обувь с мягкой подошвой, чтобы Аргенти ненароком не разбудить в тишине и тесноте их временного пристанища. Бутхилл никогда не умел быть тихим, но имеется разница, когда шум вынужденный; тем не менее, ему не было грустно — впервые за долгое время Бутхилл нашёл решение задачи, а не возмущался один на один со своим надколотым отражением.       Кухня их тоже тесная, но им более и не нужно, Бутхиллу так тем более; он берёт зажигалку, беззаботно выуживает сигарету из пачки, зажимает её между губами и мельком выглядывает из кухни, придерживаясь рукой за дверной косяк. Перед ним предстаёт дивная картина: миновав взглядом короткий коридор со светлыми обоями и комнатушку справа, в которой такая же скудная меблировка, как и везде, Бутхилл наталкивается взглядом на Аргенти в полудрёме и в складках одеяла. Преступно красивого, с бесстыдно растерзанной шеей и со сбитой простынью. Коварное зрелище, не попасться в ловушку обаяния тяжело; резко поворачивается колёсико зажигалки, искра в долю секунды обращается пламенем и охватывает конец сигареты. Ковбой решает бегло осмотреть улицу и как просыпается мир, отвлекая себя от возлюбленного. Что уж поделать, Аргенти он обожал — и эта истина звучит как дополнение к утренней процедуре приготовления завтрака. Бутхилл чередует два своих любимых дела между собой, исключая рыцарские ласки: вставляет ломтики хлеба в тостер и курит с таким удовольствием, будто умрёт сегодняшним вечером. Смерть ему не грозила ни тогда, ни сейчас, а курил он, потому что душою находился дома; никто же ведь не говорил, что дом обязательно является зданием. Изначально Бутхилл допускал мысль, что на самом деле всё родное помещается в лачугу, где яблоку негде упасть, но стоит обернуться, и вот он, «дом», выскальзывает из кровати, из уюта постельных волн, и видно только как закрывается дверь в ванную комнату. Начинает шуметь вода. И жизнь продолжается вновь.       — Не кури в квартире, прошу, — голос у Аргенти с утра приобретал особую глубину и Бутхилл поворачивается на него моментально, словно за вожжи потянули.       — Да ладно тебе, — Ковбой задерживается взглядом на нахлёсте бордового халата, чуть ниже яремной ямки, и даже для его негодяйской натуры он смотрит слишком долго, — Я в окошко чуть-чуть подымлю и всё. По Аргенти всегда заметно, чем заняты его мысли: он не лгал, не умалчивал, а все эмоции моментально оказывались на лице и ни одному оттенку не скрыться. Но из раза в раз в нём прослеживалась одна и та же черта, а имя ей — нежность. Таков Аргенти был: даже возмущался до невозможного ласково. И под аккуратные недовольства возлюбленного Бутхилл придавливает собственный язык горячим концом сигареты, а окурок отправляется в прозрачную стеклянную пепельницу. И этого хватает, чтобы Аргенти принял расслабленный вид.       — У нас есть планы на день? — интересуется Бутхилл, когда тостер звонко оповещает о завершении работы.       — Разумеется, — Аргенти подпирает щёку рукой и любуется Бутхиллом, погружённым в домашнюю утреннюю атмосферу.       — Ты же мне расскажешь о них? — из-за занятости рук ковбой глядит на спутника искоса.       — Конечно, как я могу оставить тебя в неведении? — улыбается Аргенти, а у Бутхилла сжимается сердце. Сердце? Имитация? Нечто иное? Пока им, безымянным органом, можно чувствовать, название не имеет значения. И им же Бутхилл ощущает суть: «спасибо, что делаешь меня живым. Я тебя люблю».
Примечания:
93 Нравится 4 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (4)