***
— Мы отклоняемся от первоначального плана. — Голос прозвучал глухо, с той особенной злостью, когда человек уже перешагнул через крик и застыл в ледяной ярости. Говоривший резко развернулся и с размаху ударил кулаком в шершавую кладку стены — так, что известняк жалобно хрустнул, а с потолка посыпалась мелкая каменная крошка. — По чьей вине? — Вопрос повис в сыром воздухе подземелья, не дождавшись ответа. — Кто же знал, что эти венценосные ублюдки будут так защищены, — мужчина сплюнул на утрамбованную землю. Слюна тяжело шлепнулась, смешиваясь с пылью. Он громко выдохнул сквозь стиснутые зубы, и в тусклом свете единственного масляного светильника блеснула тонкая нитка пота на его виске. — К принцессе не подобраться. Принца хоть и удалось ранить, но мы потеряли очень важных людей. Человек, стоявший всё это время в стороне, прижавшись лопатками к холодной стене, медленно покачал головой. Он держался так, словно камень под ладонями передавал ему не тепло, а чужую решимость. Нахмурился, собирая морщины у переносицы, затем произнёс — тихо, почти ласково, но так, что каждое слово повисло в воздухе железным грузилом: — Завтра утром прибывает делегация с другой страны. Дворец будет особенно защищён — усиленная стража, сменные патрули в садах. Удачный момент уже потерян. Он склонил голову набок, жестом привычным, почти хищным — так прислушивается зверь, затаившийся в зарослях. — И всё же у нас ещё остались козыри в рукаве. Не все ловушки обезврежены. Пока следуем первоначальному плану, но внесём некоторые переменные. — Он сделал крошечную паузу, затем добавил, чеканя каждый слог: — Принцессу нужно оставить в живых. Повисла тишина. А затем подземелье наполнилось шёрохом — кто-то недовольно переступил с ноги на ногу, кто-то глухо хмыкнул, а у дальней колонны послышалось тихое, сдавленное: «Ты с ума сошёл». Возмущение поднималось, как подземный ключ, прорывающийся сквозь щели. Но стоило им поймать взгляд говорившего — тяжёлый, немигающий, похожий на лезвие топора перед ударом, — как все сразу заткнулись. Воздух стал плотным, почти осязаемым. Лишь один решился спросить, — тот самый, что минуту назад сплюнул на землю. Он подошёл ближе, скрестив руки на груди, и проговорил с усмешкой, больше похожей на оскал: — Что же нам это даст? — Новый виток возможностей. — Говоривший наконец отлепился от стены и сделал шаг в круг света, и теперь стали видны его лицо — спокойное до жути. — Принцесса следующая в очереди на трон. Убиваем её брата — она становится правителем. Ставим рядом своего человека, предварительно сломив девчонку, и трон наш. Но главное — убить принца. Пока следуем основному плану. С принцессой решим позже, как запасной. Он тяжело вздохнул — не от усталости, а скорее от вынужденного терпения, когда приходится объяснять очевидное тем, кто видит только один шаг вперёд. — Хорошо, как знаешь, — отмахнулся один из пустынников, сдёргивая с плеча намотанную накидку. Песок хрустнул на складках ткани. — Но если ошибаешься — ты знаешь, что будет. Светильник дрогнул. По стенам прошли тени, длинные и чёрные, словно подземелье само слушало их разговор и примеряло, кому из них суждено остаться здесь навсегда.***
Дворец довольно быстро оправился после неудачного покушения — сменили разбитые светильники в восточном крыле, замыли пятна на мраморных ступенях, заштопали портьеры. Но слуги по углам всё ещё шептались, прижавшись друг к другу, словно стайка испуганных птиц, и в воздухе висело почти осязаемое напряжение — тяжёлое, как перед грозой, которая никак не решится разразиться. Обычно разговорчивая и суетливая принцесса в последние дни была особенно молчалива. Люмин то и дело сидела в своей комнате — на широком подоконнике из полированного дуба, поджав под себя ноги и прижав колени к груди. Она рассматривала город, который внизу суетливо готовился к прибытию гостей: флаги натягивали между башен, торговцы выбивали ковры на главной площади. Люмин смотрела на всё это пустыми глазами, в которых больше не горел тот самый знакомый всем тёплый свет. Её любимый сад уже два дня не видел её ног. Дорожки из белой крошки оставались нетронутыми, фонтаны журчали впустую, а старый розовый куст у качели, которую она называла «своей», отцвёл без неё, как будто тоже обиделся. Недочитанные книги — с закладками на середине, на любимых строчках — грустной стопкой лежали на тумбе у кровати, ожидая, когда к ним вернутся тёплые пальцы с вечно обломанными ногтями (от привычки грызть их, когда волнуется). Скарамучча начал переживать всерьёз. Принцесса — обычно сияющая, как лучик солнца, пробившийся сквозь утренний туман, — была особенно мрачной после разговора со своим братом. Да что уж говорить: девушка в слезах прибежала тогда в свою комнату, хлопнув дверью так, что картины на стенах поехали, крича, что ей уже всё надоело, что она всех ненавидит и хочет отказаться от этого дрянного титула — к чёрту, к дьяволу, хоть сейчас в монастырь. Голос её тогда сорвался на всхлип, а затем на рыдание, которое она пыталась спрятать в подушку, но коридоры дворца запоминают всё. Попытки Скарамуччи узнать, в чём дело, закончились его выдворением в коридор с такой силой, что он чуть не споткнулся о собственные ноги. Дверь перед ним закрылась с ласковым, но неумолимым щелчком. Он стоял подле неё с тех пор молчаливым изваянием. — Ваше Высочество, обед принесли, — предупредил Скарамучча сквозь закрытую дверь, прижавшись ухом к холодной резной створке. Послышался шорох — то ли платья о стул, то ли подушки, брошенной в стену. Затем снова тишина. Такая глубокая, что стало слышно, как за окном чирикнула пичуга и как далеко внизу по камням проехала телега. А потом голос — приглушённый, безжизненный, чужой: — Не хочу. Сам ешь. И всё. Молчание. Даже шороха не слышно — словно в комнате никого и не было. Скарамучча медленно выдохнул, чувствуя, как в груди разрастается тревога липким комком. — Ваше Высочество, вы второй день ничего не едите. — Он постарался, чтобы голос звучал мягко, почти умоляюще, но в конце всё равно прорезалась сталь беспокойства. — Слуги волнуются. Кухарка прислала ваш любимый бульон — с фенхелем и гренками, как вы любите. — Плевать. Необычайно грубая речь для всегда доброй принцессы — той самой, что подкармливала бездомных котов у задних ворот и утирала слёзы служанкам, когда разбивалась их первая любовь. Скарамучча перевёл взгляд на дверную ручку — латунную, с выгравированной лилией, чуть тронутую зеленью. Рука невольно сжалась в кулак. «Интересно, что такого сказали ей Его Высочество наследный принц?» Он мысленно перебрал все возможные варианты: отказ в просьбе, очередная сватовская интрига, угроза выслать любимого конюха — или что-то куда более личное. То, после которого принцесса, сиявшая ярче утренней звезды, вдруг погасла, как свеча под колпаком. Скарамучча тихо вздохнул, прислонился лбом к косяку и произнёс уже почти шёпотом, но так, чтобы она услышала: — Я оставлю поднос у двери. Хотя бы через час. Пожалуйста. Ответа не последовало. Только где-то далеко в коридоре прокатился гром — начинался вечерний дождь, и первые капли ударили в стекло её окна, ровно за той самой дверью, за которой молчала принцесса. Редкая погода для всегда солнечной пустыни словно предупреждала о грядущих проблемах. Принцесса так и не притронулась к еде, проигнорировав даже своего телохранителя с которым, кажется у нее сложились очень тёплые отношения.***
Ближе к вечеру принцесса вышла. Не сама, нет — заставили. Его Высочество наследный принц, держа осанку с той самой пугающей прямотой, которая хуже любого крика, ничем не выдавая, что его плечо до сих пор перетянуто бинтами под расшитым камзолом, всё же вошёл к ней. Несмотря на все протесты, на глухие «уйди, я сказала», на то, как Люмин бросила в дверь первой попавшейся туфелькой. Сначала сквозь дубовые створки слышалась только глухая ругань — её голос, сорванный и злой, которого никто во дворце прежде не знал. Затем голос Итэра — низкий, спокойный, страшный своей ровностью. Потом что-то разбилось: то ли ваза, то ли зеркальце — звук получился звонкий, рассыпчатый, похожий на треснувшую надежду. И лишь спустя полчаса — тишина. Такая внезапная, что слуги, прижавшиеся к стенам коридора, замерли, боясь даже дышать. А затем дверь открылась, и вышел принц — ни единого лишнего движения, лицо холодное, как мраморный пол в тронном зале. — Ты меня услышала, Люмин, — бросил он через плечо, даже не обернувшись. Голос — сухой, отстранённый, словно говорил не с сестрой, а с провинившимся вассалом. Кажется, даже старый дворецкий, растивший их обоих, удивлённо поднял бровь: обычно принц относился к своей младшей сестре снисходительно и мягко, потакая всем прихотям, закрывая глаза на её шалости и тихо смеясь, когда она называла его невыносимым занудой. Но сейчас от того Итэра не осталось и следа — только ледяной профиль и плотно сжатые губы. — Катись к чёрту, Итэр! — донеслось из комнаты, и в закрывающуюся дверь с глухим стуком ударила подушка. Тяжёлая, шёлковая, с вышитыми лилиями — она медленно сползла на пол, оставшись лежать у порога, как белый флаг капитуляции, которого не приняли. Люмин негодовала. И не понимала. Почему её дорогой брат — тот самый, кто ещё месяц назад сам смеялся над идеей раннего брака, — так резко повернулся к ней спиной? Почему перестал учитывать её мнение, словно она вдруг превратилась из младшей сестры, которую он бережно водил за руку по саду, в политический инструмент с биркой на шее? Они так долго говорили на эту тему. Часами сидели в её будуаре за чаем с бергамотом, и Итэр всегда повторял: «Рано, Люмин. Ты ещё ребёнок. Я не позволю тебя засунуть в клетку раньше времени». Она верила ему. Она верила, что у неё есть ещё пара лет — на глупые влюблённости, на прогулки под луной, на право сказать «нет». А теперь, когда она наоборот — не хочет жестокого брака по расчёту, когда её сердце впервые забилось острее обычного, Итэр поднял эту тему сам. И даже не спросил. Он поставил перед фактом. «Появился подходящий кандидат, — сказал он тем самым ледяным тоном, от которого у Люмин похолодели пальцы. — Тот, кто прибудет сегодня в составе делегации. И сегодня же будет объявлено о помолвке на приветственном банкете». Люмин знала того, за кого её хотели выдать. Лучший друг Итэра. Капитан дворцовой стражи. Человек, чьё имя произносили с таким уважением, что оно само по себе звучало как награда — Дайнслейф. Хорошая родословная, уходящая корнями в века. Выдающиеся заслуги — трижды спасал корону, дважды — жизнь самого принца. Репутация, шагающая впереди него так быстро, что сам капитан вечно оставался у неё в хвосте. Честный. Надёжный. Верный. И всё же было одно «но». Для Люмин он был просто другом. Не более. Она никогда не смотрела на мужчину в романтическом плане — не краснела, когда он брал её под руку на балах, не искала его взгляда в толпе, не вздыхала в подушку, перебирая его имя по слогам. И уж точно не уподоблялась тем служкам, которые шептались по углам, обсуждая, «насколько капитан хорош, вы только посмотрите на эту линию челюсти, господи». Верный друг. Хороший товарищ. Человек, с которым приятно помолчать у камина, зная, что он ничего от тебя не ждёт. Но только не спутник на всю жизнь. Не тот, кому хочется прошептать на рассвете что-то очень личное, зарывшись лицом в плечо. Да и теперь её сердце рисковало быть занятым. Люмин не была уверена в своих чувствах — впервые испытывала что-то настолько светлое, простое и при этом оглушительное, как звон колоколов в утреннем тумане. Любовь. Для неё, принцессы, это слово всегда казалось чем-то недосягаемым — красивой сказкой, которую читают на ночь, но никогда не проживают наяву. Она сама говорила когда-то — с холодной головой, в другом настроении, в другом мире, — что если нужно будет, она выйдет замуж за того, на кого укажет брат. Что долг превыше желаний. Что корона не спрашивает, куда бьётся сердце. Но теперь… Теперь принцесса не хотела расчёта в своей жизни. Ей хотелось выбрать самой. Того, с кем сердце бьётся чаще — так, что становится трудно дышать. Того, кто лучше всех понимает её, даже когда она молчит. Того, с кем даже просто сидеть в тишине было бы невероятно увлекательно — потому что тишина с правильным человеком говорит громче любых слов. Люмин опустилась на пол, прислонившись спиной к кровати, и обхватила колени руками. Подушка так и осталась лежать у двери. За окном смеркалось. Где-то внизу, у главных ворот, уже собиралась делегация. А где-то среди них — на белом коне, в парадном мундире — ехал человек, который даже не подозревал, что вот-вот станет её клеткой. Впервые за много лет Люмин не знала, как поступить. Она сидела на полу, прижавшись спиной к резной ножке кровати, и чувствовала, как холод от паркета пробирается сквозь тонкий шёлк платья — но даже этот холод не мог заглушить жара, разливающегося в груди. Подушка всё так же белела у двери, как брошенный щит. Слёзы уже высохли, оставив на щеках солёные дорожки, но дышать легче не стало. Где-то внизу, этажом ниже, уже гремели приготовления к банкету — звон посуды, шаги слуг, приглушённые команды распорядителя. А здесь, в её спальне, время застыло, как смола в янтаре. — Ваше Высочество. Голос тихий, ровный, но в нём — та особенная мягкость, которую Скарамучча позволял себе только тогда, когда они оставались вдвоём. Люмин даже не слышала, как открылась дверь. Не слышала шагов. Он опустился перед ней на корточки — бесшумно, как тень, и в то же время бережно, словно боялся спугнуть птицу. Его пальцы, тёплые и сухие, осторожно коснулись её плеча через тонкую ткань. Не сжали, не потянули — просто легли, напоминая: я здесь. — Вам пора собираться. — Скара… — Люмин подняла на него глаза — золотые, мутные от слёз, с покрасневшими белками. Имя его вырвалось не голосом, а сдавленным всхлипом, в котором смешались боль, отчаяние и ещё что-то — то самое, что она прятала так долго. Губы задрожали. — Я не хочу никуда идти. Не хочу! — Она резко сбросила его руку с плеча, вскочила, отшатнулась на шаг, другой, и упёрлась спиной в стену, как загнанный зверь. Платье запуталось в ногах, волосы рассыпались по лицу — она даже не поправила, не пригладила. — Не хочу видеть ни этот банкет, ни этого… ни его. Скарамучча медленно поднялся, оставаясь на расстоянии. Не приближался. Но и не отступал. — Ваше Высочество… — Я сбегу! — голос сорвался на крик, в котором уже не было силы — только отчаяние. — Уйду, но не выйду замуж. Не выйду. Я не хочу. Я ведь я… Она запнулась. Крупные слёзы — одна за одной — покатились по щекам, падая на грудь, на руки, на пол. Золотые глаза, когда-то сиявшие ярче солнца, сейчас покраснели, как у продрогшего кролика. Она смотрела на Скарамуччу — прямо, в упор, с той пугающей откровенностью, которая бывает только на грани отчаяния. — Я ведь я тебя… Голос сорвался на шёпот. Такой тихий, что слова почти растворились в воздухе между ними. Сердце болезненно сжалось — так, что Люмин на миг показалось: вот сейчас, прямо здесь, оно разорвётся на куски, и всем станет всё равно. Язык онемел, налился свинцом. Признание стояло на кончике языка, вибрировало в горле, требовало выхода — и в то же время страх заткнул рот крепче любого кляпа. «Скажи. Просто скажи.» Но она не могла. Не здесь. Не сейчас. Не когда за дверью уже ждут служанки с украшениями, а внизу — жених, которого выбрал за неё брат. Она опустила руки, плечи поникли. Слёзы всё текли, но выражение лица изменилось — из отчаянного стало почти беспомощным. Ребёнком, которому некуда идти. Скарамучча смотрел на неё несколько долгих ударов сердца. В его глазах что-то мелькнуло — может быть, понимание. Может быть, боль, которую он тоже привык прятать за маской невозмутимости. Но он не спросил: «Что ты хотела сказать?». Не потянул за ниточку, которая могла бы размотать весь клубок. Вместо этого он чуть отвернулся, сделал вид, что не заметил ни паузы, ни невысказанного признания, и произнёс — как можно более обыденно, хотя в уголках губ дрогнула едва заметная горечь: — Я позову служанок. Люмин вздрогнула, словно от пощёчины. — Меня казнят, если вы не придёте, Ваше Высочество, — добавил он, и в голосе впервые проскользнуло что-то уязвимое — не мольба даже, а тихая констатация факта, прикрытая попыткой шутки. — Дворец не прощает опозданий принцесс. А уж тем более — пропавших невест. Он попытался улыбнуться. У него не получилось — вышла только усталая, чуть кривоватая усмешка, которая сказала больше, чем любые слова. Люмин смотрела на него снизу вверх, всё ещё стоя у стены, всё ещё не в силах вымолвить ни звука. Она знала: он услышал. Он понял. Но он отступил — вежливо, осторожно, убийственно правильно. Потому что он — телохранитель. Потому что она — принцесса. Потому что за дверью — не их жизнь, а чужая воля. — Скарамучча… — прошептала она, совсем тихо. Он замер, уже взявшись за ручку двери. Не обернулся. Только чуть склонил голову, давая понять: слушаю. — Ничего. — Слёзы снова полились. — Зови. Он вышел. И только тогда, когда дверь закрылась с тихим, почти нежным щелчком, Люмин сползла по стене обратно на пол, прижала ладони к лицу и зарыдала в полный голос — так, как никогда бы не позволила себе при ком-то. За окном уже зажигались первые фонари. Где-то внизу заиграла музыка — торжественная, приветственная, чужая. А на пороге, по ту сторону двери, Скарамучча стоял, прижавшись лбом к холодному косяку, и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. Он всё понял. Ведь сам испытывал тоже самое. И ничего не мог с этим сделать. Ведь не достоин и никогда не будет, ни сейчас, ни когда-либо еще, ни после того, что сделает. А в воспоминаниях все еще хранится момент, как она нежно гладила его по волосам, уложив к себе на колени... Что же теперь будет?***
Зал сиял. Тысячи свечей отражались в зеркальных пилястрах, золото лепнины переливалось в теплом свете, а мраморный пол блестел так, словно его только что натирали розовым маслом. Люди — много людей — уже успели разбиться на мелкие группы, словно ртуть, рассыпавшаяся по гладкой поверхности. Где-то обсуждали последние новости — покушение, ранение принца, слухи о заговоре. Где-то переливали из пустого в порожнее светские сплетни — кто с кем танцевал, кто кому изменил, кто впал в немилость. А кое-кто, прижавшись к колоннам подальше от чужих ушей, нашёл повод поговорить о делах насущных — торговые пути, пошлины, выгодные контракты, от которых пахло золотом и кровью. Спокойная музыка — струнные, арфа, мягкие литавры — текла поверх голов, как тёплый мёд. Лёгкий гул разговоров напоминал жужжание пчелиного роя, сытого и довольного. И всё это затихло в тот момент, когда дворецкий, стукнув посохом о мрамор, объявил о прибытии наследного принца и принцессы. Итэр вошёл первым — прямой, как клинок, с каменным лицом и взглядом, устремлённым куда-то сквозь толпу. Ни улыбки, ни кивка — только ледяное величие, от которого гости невольно прижали руки к грудям и склонили головы чуть ниже обычного. Люмин плыла за ним — нет, не плыла. Плелась. Тенью. Чужой тенью, которую привязали к брату невидимой цепью. На ней была галабея цвета слоновой кости — слишком пышное, слишком парадное, закрытое, хотя она предпочитала более открытые одежды, привычные народам пустыни. Короткие волосы, которые она никогда не заплетала, так как были слишком коротки, были жестоко уложены в причёску, утыканную жемчугом, и каждая шпилька казалась маленьким гвоздём, вбитым в чужую волю. Люмин опустила ресницы, но даже опущенные, они не скрывали ни покрасневших век, ни сухой, почти лихорадочной решимости во взгляде. Она даже не пыталась делать вид, что её всё устраивает. Особенно после того, как пару часов назад стояла перед дверью брата — босиком, в халате, с мокрым от слёз лицом — и умоляла его передумать. Принять другое решение. Найти другой путь. Любой. «Я сделаю что угодно, Итэр. Поеду послом. Подпишу любые бумаги. Буду молчать годами. Только не это. Только не заставляй меня...» Она помнила, как голос срывался на шёпот. Как она хваталась за дверную ручку, словно за последнюю соломинку. Как за дверью было тихо — мучительно, оглушительно тихо, а затем раздались шаги, удаляющиеся вглубь комнаты. Брат не открыл. Брат не ответил. Брат не услышал. Хотя всегда — всегда! — выполнял её прихоти. Хотя она так редко и мало о чём-либо просила. Неужели ему настолько не жаль свою сестру? Эта мысль жгла изнутри сильнее любого стыда. И всё же устраивать истерики на публике Люмин не собиралась. Слишком много лет ей вдалбливали: «Вы — принцесса. Ваше лицо — лицо короны. Ваши чувства — только ваши». И сейчас, стиснув зубы до ломоты в челюсти, она выпрямила спину, расправила плечи и пошла за братом с таким видом, словно её вели на эшафот. Потому что, по правде говоря, так оно и было. Только катили не голову — катили сердце. Итэр поднялся на возвышение, жестом приглашая сестру встать справа от себя. Люмин подчинилась — механически, как заводная кукла, у которой кончился завод. Её взгляд скользнул по залу, равнодушно очертил знакомые лица, а затем — замер. Прожигая. Внизу, у самой колонны, стоял светловолосый мужчина в строгом тёмно-синем костюме с золотыми аксельбантами. Дайнслейф. Высокий, прямой, с лицом, высеченным из мрамора и оживлённого только спокойными голубыми глазами. Он не улыбался — и не хмурился. Стоял, как статуя, и смотрел на неё снизу вверх с тем выражением, которое Люмин не умела читать. Уважение? Ожидание? Смирение? Каэнриах. Прекрасная страна для перспективного сотрудничества. Торговые пути, военные союзы, доступ к редким ресурсам — Итэр перечислил бы десяток выгод, и каждый из присутствующих согласно закивал бы. Жаль только, что платой за это сотрудничество могла стать жизнь. Хотя почему «могла»? Люмин уже стала разменной монетой. Её бросили на весы, и чаша с золотом перевесила. Её чувства, её страхи, её «не хочу» — всё это не стоило и медяка на торжище большой политики. Она сжала руки в замок перед собой, пальцы побелели. Ногти впились в тыльные стороны ладоней до боли, но эта боль была единственной, которую она могла сейчас контролировать. — Так же смею поделиться с вами прекрасной новостью о скором союзе, — Итэр не стал ждать. Даже не сделал паузы для приветствий, не позволил гостям расслабиться — сразу начал с главного, как торговец, выкладывающий на прилавок лучший товар. Кажется, такой тишины этот зал не слышал ещё никогда. Даже струнные, даже арфа — всё замерло. Музыка оборвалась на полуноте, кто-то уронил бокал, и звон стекла прокатился под сводами, как предсмертный крик. Все разом замолчали. Даже те, кто секунду назад громко обсуждал урожай в южных провинциях, прикусили язык. — Её Высочество принцесса Люмин, моя драгоценная сестра, — голос Итэра стал вдруг непривычно мягким, почти сладким, и эта сладость отдавала ядом, — в этот день становится невестой небезызвестного вам господина Дайнслейфа, который и прибыл к нам ради этого радостного события. Итэр повернул голову к сестре. Улыбнулся — холодно, красиво, фальшиво. Люмин не ответила на улыбку. Её лицо сделалось белым, как платье на ней, и только золотые глаза горели — не радостью, не надеждой, а тихим, злым огнём, который пока тлел, но мог вспыхнуть в любую секунду. Зал взорвался. Сначала — нарастающий гул, шёпот, удивлённые возгласы. Кто-то ахнул, кто-то одобрительно хмыкнул, кто-то принялся что-то быстро-быстро нашёптывать соседу, загибая пальцы. А потом — одобряющие возгласы, хлопки, редкие «браво!» и «какая честь!». Выгода. Выгода и ещё раз выгода. Другого люди в этом союзе не видели. Люмин смотрела на них — на этих улыбающихся, рукоплещущих, склоняющих головы в учтивых поклонах. Смотрела и чувствовала, как внутри поднимается тошнота. Никто не спросил её. Никого не волновало, что она чувствует. Дайнслейф — хорошая партия. Богатая партия. Правильная партия. А она — просто приложение. Красивая обёртка. Жертвенный ягнёнок, которого ведут к алтарю под звон бокалов и скрипку. Люмин готова была поспорить на свою корону — ту, что ещё не получила, — что каждый из этих подданных уже считает, сколько прибыли принесёт этот союз лично ему. Купцы — новые контракты. Аристократы — места при дворе. Военные — доступ к каэнриахским рудникам. Никому нет дела до стоящей позади Итэра девочки, которая сжимала кулаки так, что из-под ногтей сочилась кровь. Никто не видел, как дрожат её плечи под слоем жемчуга. Как побелели костяшки пальцев. Как на мгновение — всего на одно безумное мгновение — её взгляд метнулся к дверям. К выходу. К свободе. Она хотела сбежать. Закричать. Разбить бокал о мраморный пол и сказать: «Нет». Но достоинство, проклятое достоинство, которым её пичкали с детства, не позволило. Вместо этого Люмин медленно, очень медленно опустила ресницы, разжала кулаки — на ладонях остались глубокие красные полумесяцы — и выдавила из себя улыбку. Тонкую, бледную, похожую на лёд, который вот-вот треснет. Сзади, за колонной, невидимый гостям, стоял Скарамучча. И смотрел только на неё. На её руки. На её дрожащие губы. На то, как она медленно умирает под аплодисменты. Его ладонь легла на эфес меча. Пальцы сжались так, что побелели костяшки. Но он ничего не мог сделать. Только смотреть. И считать удары своего разбитого сердца в такт чужому торжеству. Гул от объявления помолвки утих не сразу — он спадал медленно, как вода после шторма, оставляя на берегу обломки чужих надежд и липкую тишину. Но гости быстро пришли в себя, и зал снова зажужжал, только теперь уже с другим оттенком — радостно-деловым, приторным, как дешёвый мёд. Итэр первым спустился с возвышения — лёгкой, уверенной походкой победителя, который только что поставил мат на шахматной доске. Он сразу же растворился в толпе, окружённый советниками, послами и теми, кто хотел урвать кусок от свежеиспечённого союза. Обсуждали пошлины, торговые пути, военные гарнизоны — привычный, будничный цинизм высокой политики, приправленный улыбками и любезностями. Люмин спустилась следом — медленнее, словно каждый шаг давался ей через силу. Полупрозрачные вуали на рукавах трепетали при каждом движении, и ей казалось, что они похожи на крылья подбитой птицы, которая забыла, как летать. И тут же — как коршуны на добычу — на неё налетели гости. Поздравления сыпались со всех сторон, как град. Голоса сливались в один назойливый гул, и Люмин с трудом различала слова: — Какая честь, Ваше Высочество! Какое блистательное событие! — Господин Дайнслейф — такой достойный человек! Вы будете счастливы! — Лучше этого мужчины не найти, поверьте моему опыту, Ваше Высочество! Одна дама средних лет, вся в перьях и бриллиантах, даже осмелилась взять Люмин за руку — холодными, сухими пальцами, напоминающими птичьи лапки — и прошептать с приторной улыбкой: «Вы ещё поблагодарите брата, милая. Такие партии не выпадают дважды». Люмин кивала. Улыбалась — той самой мёртвой, заученной улыбкой, которую оттачивала перед зеркалом долгие годы. Говорила «благодарю» и «вы очень добры», хотя внутри всё сжималось в тугой, болезненный узел. Она чувствовала себя выставленной на торги. Красивым товаром с этикеткой, на которой чьей-то рукой было выведено: «Продано. Не прикасаться. Только смотреть». Но гости всё равно трогали. Поздравляли. Советовали. Радовались за неё громче, чем она сама могла бы когда-либо радоваться. Наконец, поток поздравлений начал стихать — гости постепенно отступали, возвращаясь к своим бокалам и разговорам. И тогда в зале заиграла музыка. Не та, что лишь тихим фоном висела под сводами весь вечер. А именно та — живая, тягучая, торжественная, под которую гости собирались танцевать. Первые скрипки запели нежно и настойчиво, в такт им задышали виолончели, и воздух наполнился предвкушением. Люмин на мгновение расслабилась — это была привычная стихия. Она любила танцевать. Любила скользить по мраморному полу, чувствуя, как платье струится следом, как лёгкие поклоны и повороты становятся продолжением её собственного тела. Когда-то давно, в другой жизни, всего неделю назад, она танцевала бы сейчас с лёгким сердцем, смеясь и подшучивая над кавалерами. Но сейчас она бросила короткий, почти неуловимый взгляд в сторону — туда, где у дальней колонны, в тени, прижавшись спиной к прохладному мрамору, стоял Скарамучча. Он опустил голову, глядя в пол, руки сцеплены за спиной — поза подчёркнуто смиренная, почти незаметная среди блеска и суеты. Но Люмин знала: он видит всё. Каждое её движение. Каждое фальшивое «благодарю». Каждую секунду её медленного умирания под чужими улыбками. Она хотела бы подойти к нему. Просто встать рядом. Почувствовать, что рядом есть тот, кому не нужны её титул и её будущий муж. Тот, ради кого она сегодня чуть не разбила всё вдребезги. Но её обзор перекрыла широкая тёмная фигура. Люмин подняла глаза — и встретилась со спокойным, серьёзным взглядом голубых глаз. Дайнслейф стоял перед ней. Прямой, как копьё. Ни тени смущения, ни излишней радости — только ровное, почти холодное спокойствие человека, который давно привык исполнять приказы. Он протянул руку — широкую ладонь, затянутую в чёрные перчатки из тонкой кожи, с золотым шитьём на манжетах. Жест был безупречным: почтительное расстояние, лёгкий поклон головы, уважение к статусу. — Ваше Высочество, не желаете ли станцевать? Голос — низкий, ровный, без намёка на волнение. Будничный. Так спрашивают о погоде. Люмин смотрела на его руку. На чёрную перчатку. На золотые нити, мерцающие в свете свечей. Она хотела отказать. Сжать губы, покачать головой и сказать ледяное «нет» — такое, чтобы он понял: она не рада ни ему, ни их предстоящей свадьбе, ни этому навязанному союзу. Хотела развернуться и уйти — к выходу, в сад, куда угодно, лишь бы не видеть его безупречного, вежливого, убийственно правильного лица. Только не могла. Слишком много людей. Слишком много взглядов — со всех сторон, из каждого угла, из каждой группы гостей, притворяющихся, что не следят, но на самом деле следящих с жадным любопытством. Слишком рискованно — на глазах у всей знати и иностранной делегации — портить отношения с соседней страной. Итэр не простит. И казнь здесь не в переносном смысле. Люмин сделала крошечный вдох — почти неслышный, но для неё самой оглушительный. — Да. Короткое слово. Один слог. Безэмоционально, как приговор, зачитанный судьёй. Она вложила свою ладонь в его широкую руку. Кожа к коже не соприкоснулась — между ними была чёрная перчатка, тонкая, но достаточная, чтобы чувствовать не тепло, а только форму чужой хватки. Пальцы Дайнслейфа сомкнулись аккуратно, почтительно — не сжали, а лишь поддержали, словно боялись раздавить хрупкую вещь. Люмин неохотно шагнула в круг. Музыка обтекла их, подхватила, закружила. Танец был медленным, торжественным — тот самый, где каждый шаг должен быть выверен, каждый поворот — подчёркнуто изящен. Дайнслейф вёл уверенно, безошибочно, как и следовало ожидать от лучшего друга принца и капитана дворцовой стражи. Он не наступал на подол платья, не сбивался с ритма, не делал лишних движений. Идеальный кавалер. Идеальная клетка. Обычно Люмин любила эту часть бала — ту, где можно было танцевать, забыв о титулах и обязанностях. Где музыка становилась продолжением мыслей, а движение — речью без слов. Она улыбалась партнёрам искренне, порой слишком живо для принцессы, и служки потом шушукались, какая же их госпожа ветреная. Но сейчас всё было иначе. Сейчас она танцевала не по своей воле. И не с тем мужчиной, с которым хотелось бы. Её мысли были не здесь. Они метнулись за плечо Дайнслейфа — туда, к колонне, где по-прежнему стоял Скарамучча. Он поднял голову. Их взгляды встретились через плечо жениха — всего на мгновение, на короткий миг, которого хватило, чтобы Люмин почувствовала жгучую боль в груди. В глазах телохранителя не было гнева. Не было ревности. Только тихая, бесконечная тоска — и смирение. Такое же, как её собственное. Она отвела взгляд первая. Посмотрела куда-то в пустоту, поверх голов гостей, поверх бокалов и свечей. Дайнслейф, кажется, ничего не заметил — или сделал вид, что не заметил. Он вёл танце ровно, спокойно, ни разу не попытавшись заговорить, не попытавшись придвинуться ближе, чем требовал этикет. Может быть, он тоже не хотел этого брака. Может быть, он тоже был просто пешкой в чужой игре. Но Люмин это не утешало. Она танцевала и чувствовала, как под градом чужих взглядов её саднящие ладони пульсируют болью в такт музыке. И думала о том, что этот танец никогда не закончится. Или закончится — и начнётся следующий. Ещё более долгий. Ещё более вынужденный. Тот, который называется «жизнь». А за колонной Скарамучча стоял недвижимо, и только пальцы, сжимающие собственный локоть за спиной, выдавали, как трудно ему смотреть на её медленный танец с чужим мужчиной.***
После первого танца последовал второй. А потом — третий, четвёртый, словно кто-то безжалостно перематывал плёнку её жизни, заставляя проживать один и тот же тягостный миг снова и снова. Люмин и Дайнслейф не говорили — ни слова за всё время. Не обсуждали погоду, не обменивались любезностями, не делали вид, что им интересно друг с другом. Лишь молча двигались в такт музыке — двое чужих людей, которых принудили к близости, не спрашивая согласия. Она чувствовала его дыхание на своей макушке — ровное, спокойное, чужое. Он чувствовал запах её духов — горьковатый, с нотами увядшей розы. И оба, кажется, мечтали, чтобы это закончилось. Когда музыка затихла, они разошлись по разным углам зала, даже не взглянув друг на друга. Холодное, вежливое «благодарю за танец» — и ни намёка на ту теплоту, которую ждали гости. Люмин заметила, как несколько дам переглянулись, поджав губы. Ей было всё равно. Она не выдержала. Лицемерие зала давило на плечи тяжелее королевского плаща. Фальшивые улыбки, приторные поздравления, чужие руки, тянущиеся к ней с тостами и пожеланиями, которых никто не просил. Ей хотелось кричать. Вместо этого Люмин просто развернулась и пошла к выходу — быстро, почти бегом, но сохраняя то жалкое подобие достоинства, которое ещё оставалось. Никто не остановил её. Кому какое дело до невесты, если жених остался в зале и уже вступил в разговор с Итэром — двое мужчин, склонив головы, обсуждали что-то важное, наверняка её же будущее, как будто её здесь и не было. Терраса встретила её холодом. Ночной ветер ударил в лицо, отрезвляя, разгоняя липкий запах духов и дорогого вина. Мраморные перила были влажными от недавнего дождя, и Люмин оперлась на них, не замечая холода. Здесь, на этой террасе, куда имели право ступать только члены королевской семьи и их личные слуги, было тихо. Оглушительно тихо после шумного зала. Только звёзды, только тени деревьев внизу, только шелест её собственного платья на ветру. Она знала, что он пойдёт за ней. Нет, не так. Он обязан был пойти за ней. Так велел его долг. После того неудачного покушения, после раненого принца и переполоха во дворце, стража была особенно подготовлена, и вышел строжайший приказ: телохранители даже на светских мероприятиях обязаны следовать за своими подопечными по пятам. Даже если это неудобно для остальных. Даже если сама принцесса хочет побыть одна. Люмин услышала шаги — лёгкие, почти неслышные, но такие узнаваемые. Он остановился у самого входа на террасу, в тени портьеры, не решаясь ступить дальше. Скарамучча держался на расстоянии. Почтительном, безопасном, предписанном уставом. Он не хотел мешать покою принцессы — или, может быть, не хотел мешать себе, потому что знал: если подойдёт ближе, то уже не сможет притворяться, что между ними ничего нет. Только в этот раз он ошибался. Принцессе больше всего на свете хотелось, чтобы он сейчас был рядом. Не на положенном расстоянии, не с опущенными глазами и сложенными за спиной руками. А просто — рядом. Близко. Настолько, чтобы можно было уткнуться лбом в его плечо и наконец-то выдохнуть. Она знала — он подчиняется только Итэру. Телохранителя приставил брат, телохранитель отчитывается перед братом, и даже если Люмин прикажет ему что-то, а Итэр скажет обратное — Скарамучча выберет принца. Так было всегда. Так должно быть по правилам. Но возможно, существовал крошечный шанс, что это не так? Что он тоже хоть что-то чувствует к ней — не как к принцессе, не как к объекту охраны, а как к девушке, которая сейчас дрожит на холодном ветру в платье и смотрит в звёзды, чтобы не расплакаться? — Ваше Высочество? — Голос из-за спины — тихий, осторожный, как касание к хрупкому стеклу. Люмин не обернулась. Слишком боялась, что если увидит его лицо, то сломается окончательно. — Станцуй со мной, — сказала она. Не приказала. Попросила. Тихим, ломким голосом, в котором не осталось ни капли принцессы — только уставшая девушка, которой нужен кто-то один. Повисла тишина. Люмин слышала, как ветер шевелит его плащ. Как где-то далеко внизу лает собака. Как за тонкими стёклами террасы продолжается праздник её собственной казни. — Я не имею права, — ответил Скарамучча. Голос сел, стал ниже, напряжённее. — Это запрещено. Люмин медленно развернулась. Он стоял на пороге, врезанный в проём двери, как вкопанный. Свет из зала падал на него сзади, делая лицо тёмным, нечитаемым, но она всё равно видела — как напряжены его плечи, как сжаты челюсти, как побелели костяшки пальцев, сцепленных за спиной. Он боялся. Не за себя — за неё. За то, что один неуместный шаг разрушит всё. — Хотя бы ты... — Люмин сделала шаг вперёд. Платье тяжело волочилось по мрамору, и этот шорох казался ей криком собственного сердца. — Хотя бы ты, пожалуйста, сделай так, как хочу я. Она подошла почти вплотную. Теперь разделявший их воздух стал тонким, почти неприличным. Достаточно, чтобы чувствовать тепло его тела — или ей только казалось? — В последний раз, — прошептала она, заглядывая ему в глаза. В её золотых зрачках дрожали слёзы, но не выливались — держались на самой кромке, как она сама на краю этой террасы. — Прошу тебя. Не как принцесса. Как... просто Люмин. Скарамучча смотрел на неё. Долго. Бесконечно долго. В его глазах металась буря — долг, страх, желание, отчаяние — всё то, что он привык прятать за маской безразличия. — Это будет стоить мне места, — сказал он наконец. Не отказал. Не согласился. Просто констатировал факт, будто вслух просчитывал цену. — А мне это будет стоить жизни, — ответила Люмин. Тихо. Честно. И протянула ему руку — не по-королевски, не ладонью вниз для почтительного касания, а открытой ладонью, как простая девушка, которая просит о простом танце. Скарамучча сжал губы в тонкую линию. Сделал короткий, резкий выдох — и шагнул. Нарушил дистанцию. Нарушил приказ. Нарушил всё, чему его учили. Он взял её руку — не перчатку, не кончики пальцев, а всю ладонь, тёплую и живую, и притянул к себе чуть ближе, чем позволял этикет. Правой рукой легонько коснулся её талии — там, где пояс переходил в мягкую ткань, и почувствовал, как она вздрогнула. Музыка из зала доносилась приглушённо, словно издалека. Им не нужен был оркестр — достаточно ритма их собственных сердец, которые бились сейчас в унисон, громче любого вальса. Они танцевали на холодной террасе под звёздами. Без свидетелей. Без правил. В последний раз — или в первый, который никто из них не осмеливался назвать своим именем. Люмин уткнулась лбом в его плечо — туда, где плащ сходился у шеи, и почувствовала, как его рука чуть сильнее сжала её талию. Он не сказал ни слова. Но он танцевал с ней так, будто знал всю её жизнь наизусть. А за стёклами террасы, в золотом свете зала, продолжалась чужая жизнь. Та, в которой у неё скоро будет муж. Та, в которой у него никогда не будет права на этот танец. Но здесь и сейчас — было плевать. Лёгкий ветер шевелил края её платья, играл с самыми длинными прядями волос, выбившимися из причёски. Где-то внизу, в королевском саду, пели ночные птицы — протяжно, печально, будто оплакивали что-то, чего ещё не случилось. А из распахнутых дверей зала доносилась музыка — чужая, приглушённая расстоянием, словно из другого мира, в котором им больше не было места. Они танцевали. Не так, как предписывал этикет — с выверенными шагами, почтительными расстояниями и пустыми взглядами через плечо. Нет. Они танцевали свободно. Проще. Нежнее. Рука Скарамуччи скользнула чуть ниже по её талии — туда, где пояс заканчивался и начиналось тепло живой ткани. Люмин, в свою очередь, не прятала лица, не отводила взгляд в сторону, как учили на уроках этикета. Она смотрела на него. Прямо. Открыто. Впервые за многие дни — без маски. Они почти не двигались в такт музыке — скорее покачивались, кружились на месте, делали маленькие, неуклюжие шаги, потому что ни один из них не хотел отрываться от этого мгновения. Пальцы Люмин вцепились в ткань его одежды у плеча, его ладонь — на её спине, чуть выше талии, и через тонкий шёлк она чувствовала жар его кожи. Становилось жарко. Не от ветра — от близости. От того, как их дыхание смешивалось в нескольких дюймах друг от друга. От того, как его глаза — тёмные, внимательные, невыносимо родные — скользили по её лицу, останавливаясь на губах. Ноги путались в шагах. Она наступила ему на сапог — и рассмеялась тихо, почти беззвучно, впервые за вечер. Он не улыбнулся в ответ, но в уголках его губ дрогнуло что-то тёплое, болезненное, настоящее. Невозможно было больше игнорировать эту близость. Она чувствовала, как бьётся его сердце — часто, сбивчиво, совсем не так, как положено холодному телохранителю. А он чувствовал, как дрожат её пальцы на его плече — не от холода, нет, терраса давно согрелась от их тел. В какой-то момент музыка стихла. Или не стихла — просто перестала иметь значение. Остались только ветер, звёзды и тишина, тяжелая, как признание. Люмин решилась первой. Она никогда не делала ничего подобного. Всегда ждала — указаний брата, воли судьбы, чужого решения. Всегда подчинялась и смирялась, даже когда внутри всё кипело. Но сейчас, в эту секунду, она сделала то, что хотела. Сама. Без разрешения. Без оглядки. Резко. Быстро. Словно боялась, что если промедлит ещё миг — то отступит, струсит, спрячется обратно в свою клетку. Её ладонь коснулась его щеки — горячей. Пальцы дрожали, но легли уверенно, обводя линию скулы, спускаясь к подбородку. Он замер. Весь — от корней волос до кончиков пальцев, сжатых на её талии так, что побелели костяшки. А затем она прижалась губами к его губам. Поцелуй вышел неловким — она целовала впервые, не умела, не знала как, просто прижалась, зажмурившись, чувствуя, как мир вокруг перестаёт существовать. Губы Скарамуччи были тёплыми, чуть сухими, и она ощутила, как он вздрогнул — всем телом, от плеч до колен, — но не отстранился. Не отстранился. Секунда. Другая. Третья. А потом его рука скользнула выше, на затылок, пальцы запутались в её волосах, выдёргивая шпильки, и он ответил — осторожно, почти благоговейно, но так, что у неё подкосились колени. Они целовались на холодной террасе, под звёздами и пение ночных птиц, забыв о том, что за спиной — зал, полный людей, которые решат их судьбу. О том, что этот поцелуй может стоить ему головы, а ей — короны. О том, что у неё есть жених, а у него — только долг. Всё это не имело значения. Потому что впервые за долгие годы Люмин чувствовала, что жива. Не принцесса, не пешка, не разменная монета. А девушка, которая поцеловала того, кого любит. Когда они наконец оторвались друг от друга — тяжело дыша, лбами прижавшись, всё ещё не в силах разжать рук, — Скарамучча прошептал охрипшим голосом, глядя ей в глаза: — Вы с ума сошли, Ваше Высочество. Но его пальцы гладили её затылок, не отпуская. — Знаю, — выдохнула Люмин, и впервые за весь вечер улыбнулась по-настоящему. — Но это был мой выбор. И где-то вдалеке, за стёклами, музыка сменилась на торжественный марш — к чему-то новому, неизбежному. Но здесь, на террасе, время замерло. Им принадлежал только этот миг. А завтра — будь что будет.