[Вы]: Впустил. Сейчас я за ним приглядываю, как и обещал.
[Вы]: Чувствует он себя не очень, но это поправимо.
[Ю Миа]: Хорошо! Еще раз спасибо аджосси! [Ю Миа]: И если оппа будет ругаться не слушайте его он не в себе Докча усмехается: только сестра может отзываться о брате так, будто он не с простудой свалился, а подселил в своё тело мимо проходящего демона. — Это Ю Миа. Докча убирает телефон, поднимает взгляд и лишь сейчас замечает, что ладонь его так и покоится на голове Джунхёка. Тот молчит, не сопротивляется, не брыкается даже — лежит, прикрыв веки, и только дышит глубже, когда Докча на пробу проводит большим пальцем по краю лба. А потом ещё раз. И ещё. Пока это не превращается в полноценное поглаживание, неторопливое и ласковое. Джунхёк напряжен, но ничего не говорит. Сопит чуть громче обычного, — то ли от насморка, то ли от притворного возмущения — поправляет одеяло и расслабляет плечи, принимая чужие касания. Не полностью: он всё ещё хмурит брови, готовый в любой момент вскочить и отмахнуться, гаркнуть, что жалость ему не нужна («Да-да, а также нянька, помощь и кусочек здравого смысла»), но он не ворчит, не заводит по третьему кругу песнь о том, чтобы Докча убирался, не изворачивается под рукой нервным удавом, и для каких-то десяти минут это — отличный прогресс. Докча улыбается, позволяя себе скользнуть пальцами по волосам чуть дальше, к самой макушке. — Пишет, что добралась с вашей тётушкой. Джунхёк медленно открывает глаза, моргает заторможенно, словно никак не может понять или поверить в сказанное, и уточняет: — С какой ещё тётушкой? Голос его хриплый, надтреснутый, совсем не такой громкий и твёрдый, каким привык его слышать Докча. Это странно. И как-то… неправильно. Оно отдаётся тревожным зудом под сердцем — и Докча надеется, что у него просто сводит кишки. — Намгун Минён. Кажется, так её зовут? — Назовёте её «тётушкой» — она вам голову оторвёт. — Да, где-то я это уже слышал. Причем в таких же выражениях. Джунхёк кашляет, отворачиваясь к подушке. — Значит… Миа всё-таки к вам приходила. — Ты всё ещё сообразительный, когда не надо, Джунхёк-а. Она о тебе беспокоится. Не хотела оставлять тебя одного и вообще-то правильно сделала, что позвала меня. Я бы всё равно узнал, — пожимает плечами Докча. — И всё равно бы пришёл. Но лучше раньше, чем позже. — Не понимаю, зачем оно вам надо. Шли бы лучше домой, — утомлённо бурчит Джунхёк, снова закрывая глаза. — Переболею — и всё. Раньше я как-то и без вас справлялся. — Какие мы колючие. Раньше ты и с Миа без меня справлялся, но что-то не вижу, чтобы ты жаловался, что я иногда забираю её с занятий или беру вместе со своими на прогулку. Брови Джунхёка сердито сдвигаются к переносице, и Докча молниеносно пресекает его попытку открыть рот: — Если ты сейчас скажешь что-то вроде «А я вас не просил» или «Можете тогда не забирать и не водить её никуда, я сам всё сделаю», я устрою тебе такое испытание травами, которое даже ведьмакам не снилось. У меня как раз где-то завалялась парочка интересных рецептов от старушки с шестого этажа. Она, кстати, заверяла, что знает всё о традиционной медицине. Поверь мне, Джунхёк-а, ты не хочешь пить чай из мешимакобу. Выглядит он так же хреново, как и звучит. Джунхёк фыркает, — в звуке этом едва слышен отголосок смеха — успокаивается немного и спрашивает невпопад: — Знаете «Ведьмака»? — Читал пару лет назад. Гильюнг всё просит купить игру, но секс, убийства, бюрократия и походы в банк — рановато ему в такое играть. — Мгм. То ли это «Угу», то ли «Какие-то вы сомнительные подробности знаете об игре, господин Ким» — Докча решает не уточнять. Он поправляет несколько прядей, выбившихся из чужой причёски, — или её взлохмаченного подобия — убирает руку и уже хочет встать, но Джунхёк останавливает его неожиданным вопросом: — Что ещё вам наболтала Миа? — Ничего особенного. Сказала, что эта женщина, Намгун Минён, помогла тебе когда-то оформить опеку. — Хм. Не отрицает, значит. Но и делиться подробностями не спешит. Примеряется будто, насколько секретными были данные, которые выдала Миа, — судя по спокойному лицу, не такими уж секретными. Это хорошо. И, может быть, Докче следовало бы замолкнуть. Сдержаться, подумать, проявить чуть больше тактичности, но он никогда не умел вовремя заткнуться: ни в пятнадцать, ни в двадцать восемь, ни в тридцать семь — и совесть его по этому поводу не слишком-то мучила. Он не мудак, это верно. Вот только и благородным мужем называть себя не станет. — Ты не говорил, что вырос в детдоме. — Вы не спрашивали, — отрезает Джунхёк, повернувшись. Кашляет, а после усмехается: болезненно, криво и невесело. — Или это что, так важно? Я теперь в вашем рейтинговом списке на пару пунктов вниз спустился? — Думаешь, у меня есть такой список? — А разве нет? — Не-а. С чего бы мне его заводить? Докча улыбается, подпирает подбородок кулаком и не отводит взгляд: Джунхёк смотрит глаза в глаза, пытается уличить во лжи, в провокации, в насмешке, но ничего подобного не находит. Докча не смеётся над ним — всего лишь любопытствует. Лисам свойственно совать свой нос куда ни попадя: в курятник, в мышиные норы, не в своё дело — с природой не поспоришь. Но Докча остаётся в границах разумного: не выпытывает, не допрашивает, не докучает — просто ставит перед фактом: «Я знаю». Захочет ли Джунхёк рассказать ему больше? Пусть решает сам. А Докча решает, что капля поддразниваний всё-таки не повредит. — И даже если бы такой список у меня был, ты бы занимал в нем одно из самых почетных мест, Джунхёк-а. — С конца? — бормочет тот, натягивая одеяло повыше. Вот только заметить покрасневшие кончики ушей Докча всё равно успевает. Это мило — то, как Джунхёк всякий раз пытается спрятать смущение: отворачивается, уходит в другую комнату, сделав вид, будто что-то забыл, огрызается, заматывается в шарф или поправляет волосы, чтобы прикрыть ими уши. Он старается держать лицо, но раззадоривает тем ещё больше. И Докча видел — сотню раз уже видел — и этот румянец, и отведённый взгляд, и раскалённую от неловкости шею — оно должно было давно наскучить, притереться, надоесть, как надоедало со всеми, кроме Суён, но насмотреться Докча до сих пор не может. Он подтрунивает, цепляет, ходит туда-сюда по самой грани, — снова, и снова, и снова, и снова — и ещё никогда в жизни ему не нравилось это настолько сильно. Джунхёк — невыносимый засранец. И вместе с тем тот, кого Докча действительно рад видеть почти каждый день. Это забавляет. И немного настораживает. — Думаешь, я стал бы тебе врать? — Вам просто нравится надо мной издеваться. — Хм, странно. Мне казалось, мы уже выяснили, что мне нравится, когда тебе хорошо. Возможно, мне стоит доказывать тебе это больше и чаще? Джунхёк не то кашляет, не то давится воздухом. Краснеет пуще прежнего, — наверняка думает, что списать это можно на болезнь — бормочет что-то себе под нос и переворачивается на другой бок, спиной к Докче. Спасает это едва ли: заалевшие щеки видно даже так, и Докча не знает, что ему кажется более очаровательным: столь простой способ смутить Джунхёка или то, что тот до сих пор старается скрыть свои чувства. Будь всё по-другому, Докча обязательно продолжил бы мысль: спросил, как именно Джунхёк хотел бы, чтобы ему было хорошо, предложил несколько своих вариантов, — невинных и не очень — уточнил, а понравились ли Джунхёку предыдущие два раза, и если нет, то почему. «Я не против критики, Джунхёк-а, но ты смотришь на меня так, как будто убить хочешь. Не пойму, тебе было настолько хорошо или настолько плохо?». Джунхёк начал бы спорить, препираться в своей извечно грубой манере, а потом сбился бы с мысли, застыл как вкопанный — ровно в тот момент, когда Докча предложил бы им «перепроверить для убедительности». И Джунхёк, разложенный под ним на кровати, стоил бы всех потраченных нервов и парированных ругательств. Но Джунхёк болеет, а Докча всё ещё дружит с головой — и потому переводит тему: — Ты обедал? — Нет. — Но хотя бы позавтракал? — Я… — слова обрываются надрывным кашлем. Джунхёк скручивается и выплёвывает хрипящее «блядь». — Я сделал завтрак для Миа. — То есть это «нет», я правильно понял? Джунхёк молчит и шмыгает носом. Ну какова бестолочь. Его бы пожурить сейчас, сказать, что далеко не каждое лекарство можно пить на голодный желудок, но Докча милосерден, добр, ладен — он лишь качает головой, и Джунхёку стоит запомнить миг торжества сочувствия над вредностью. — Значит всё-таки «нет». Придется тебе тогда терпеть не только меня, но и мою готовку. — Я не… Джунхёк хочет что-то возразить, но снова кашляет, а Докча уже не слушает. Он ловко выскальзывает из комнаты, не задевая полуприкрытой двери, и возвращается на кухню. Светлая, после скованной болезнью и дрёмой спальни она кажется слишком яркой и живой: мельтешит пыль на фоне солнечных лучей, растёкшихся по полу, мелькают за окном птицы, и где-то поодаль, внизу, тянутся кроны парковых деревьев. По ту сторону — лишь взбитые облака, зелень и фасады домов, залитых светом. Не мешают ни люди, ни машины, ни рекламные баннеры — Докча поселился по соседству примерно по той же причине. Он закатывает рукава домашней кофты, — слегка поношенной, но мягкой и свободной — достаёт кастрюлю, молоко и открывает кухонные тумбы одну за одной. Готовит он здесь не впервые — и всё же видеть полки, полные продуктов, до сих пор приятно. Обычно студенты питаются чем придётся, перекусывают набегу всем, что найдётся в рюкзаке или карманах: от конфеты до погрызенного печенья — но Ю Джунхёк следит как за своим питанием, так и за питанием Миа. В этом он и вправду ведет себя по-взрослому, когда во всём остальном напоминает бунтующего подростка: неопытного, но уверенного в том, что всё знает и умеет. Докча помнит своё студенчество: чашка кофе, какой-то сэндвич, перехваченный в магазине, и пустой рис на ужин — вот и весь рацион. Семь дней в неделю, четыре недели в месяц. Не самые осознанные времена… Ладно, признаётся сам себе Докча, на работе поначалу было не лучше: период «Каким же я был тупым ебланом» затянулся почти до двадцати восьми лет. Гастрит он не заработал только благодаря высшим силам, везению и вовремя включившимся мозгам. Не особо приятные воспоминания. Хотя воспоминания о детстве и школе ещё хуже — они пылятся в помятых коробках, скомканные, накрепко перемотанные изолентой, брошенные в дальние уголки сознания, и прикасаться к ним — мерзко. Но из пропитанного гнилью картона нет-нет да подтекает. Докча ставит молоко на подогрев, засыпает найденный рис в рисоварку и прислоняется спиной к тумбе, скрещивая руки на груди. Таймер отсчитывает минуты — Докча смотрит в окно и прислушивается: из спальни раздаются то кашель, то сморкания, иногда — едва уловимое шуршание одеяла и простыней. Джунхёк много ворочается, елозит беспокойно, и Докча не выдерживает: достаёт сковородку, кладёт на растопку масло и принимается нарезать яблоки. Так когда-то давно, почти в другой жизни, готовила мама. И так, когда он только-только взял опеку над детьми, начал готовить он сам. К маслу добавляется сахар, к сваривавшемуся рису — тёплое молоко, и рисоварка включается снова. Яблоки тихо шкварчат, золотятся, мешаются с вязкой, густой карамелью — Докча добавляет немного корицы, и запах, плывущий по кухне, становится до боли знакомым. Так пах мамин пирог в детстве, так пах штрудель, заказанный Ёсун и Гильюнгом в их первый совместный поход в кафе, и так пахла маленькая пекарня возле дома, в которой они с Джунхёком частенько брали кофе. Так пахло важное раньше — пахнет и теперь. За мыслями и воспоминаниями Докча чуть не забывает про сковородку. Он быстро снимает ее с плиты, накладывает в миску рисовую кашу и выливает сверху половину карамелизированных яблок. Разбавляет в кружке порошок от простуды, убирает в карман пластинку жаропонижающего, спрей от горла — ибо руки у Докчи всего две — и возвращается в спальню, толкнув бедром дверь. Стоит запаху и свету проникнуть в комнату, как знакомый кокон шебаршит и оживает: Джунхёк высовывает нос из-под одеяла, смотрит блекло и измученно, но вместе с тем — внимательно, щурится, пытаясь разглядеть, что именно принёс Докча, и приподнимает на локте. — Сначала это, — Докча ставит на тумбу тарелку с кашей, а вслед за ней — кружку и вытащенные из кармана лекарства. — А потом это. Джунхёк подаётся вперёд, заглядывает в миску и хмурится. — Я не ем то, что готовят другие. Да, Докча в курсе. И треснуть за это паршивца с каждым таким разом хочет всё больше. Джунхёк должен быть благодарен богам, что у Докчи — большую часть времени — просто ангельские терпение и выдержка. Ибо в гневе от демона его отличает только отсутствие рогов и когтей — физических, по крайней мере. — Назови мне хотя бы одну причину, по которой я бы хотел тебя отравить. — Я вас раздражаю. — Ладно, две. — Вместо того, чтобы работать у себя дома, вы теперь возитесь со мной. — Послушай сюда, вредный ты засранец… Но Джунхёк садится на постели, всё-таки берёт миску, несмотря на все ворчания, — и нравоучительно оскорбительную тираду Докча решает отложить до лучшего момента. Сейчас главное — не спугнуть. Джунхёк мешает кашу с яблоками, — с таким видом, будто сразу после обеда его поведут на плаху — критично осматривает сотворённую массу и пробует: осторожно, съедая меньше половины ложки. «Ну каков гадёныш, вы посмотрите на него.» Это раздражает — правда раздражает, но всё же забавит немного больше. И это единственное, что спасает Джунхёка от участи быть связанным и насильно накормленным. — Ну и как тебе, Джунхёк-а? — Докча усмехается, опускаясь на край кровати. — Если дети после твоей стряпни продолжают есть мою, значит не так уж всё плохо, м? Как думаешь? Джунхёк пробует снова и молчит, — долго, мучительно — так что Докча из принципа пялится на него, не сводя глаз. Может, хоть так совесть проснётся? — Есть можно, — выдаёт наконец Джунхёк: чуть натужнее, чем следовало бы, но даже так из его уст это звучит как лучший комплимент, который он мог бы дать чужой готовке. — Тогда ешь. Потом выпьешь лекарства. Докча откидывается назад, падает спиной на одеяло, прямиком на колени Джунхёка, — тот напрягается, замирает на мгновение с поднесённой ко рту ложкой, но в конце концов ничего не говорит. Не прогоняет, не ругается — только краснеет самыми кончиками ушей и едва не утыкается носом в тарелку. Докча глядит на Джунхёка снизу-вверх, чувствует жёсткие колени под своим затылком, и этот миг, лишённый слов, кажется ему до глупого умиротворяющим. Наверное, это и есть старость. Верить, по крайней мере, хочется именно в неё. Джунхёк отворачивается, кашляет в кулак и бормочет усталое: — Не боитесь заразиться? — Зараза к заразе не липнет. — Хреновый из вас врач. — Зато нянька неплохая. Джунхёк фыркает и громко — намеренно громко — выскребает кашу из тарелки: глушит не то хитрую улыбку Докчи, не то собственные мысли. Наверняка в который раз бесится, что нянька ему не нужна, — и в который раз проигрывает, поддаётся заботе и вниманию. Человеку нужно не так много, думает Докча. Ему самому как будто бы — тоже. — Хочешь, расскажу какую-нибудь историю, пока ты ешь, м? — О том, как вы научились готовить хотя бы так, чтоб не травиться? — Скалься больше, Джунхёк-а, и я укушу тебя за коленку. Твоё одеяло будет не так уж сложно прогрызть. Джунхёк хмурится, приподнимает в удивлении бровь и смотрит сверху-вниз так, будто взрослый и рационально мыслящий человек здесь именно он. Вот только бурчание сквозь набитый рот образу не помогает: — Фам фто, пять лет? — О, поверь, для тебя было бы лучше, если бы мне было пять. Во мне сейчас нет ни совести, ни желания тебя щадить, — Докча усмехается и трётся щекой об одеяло: как раз над чужими коленями. Джунхёк заметно напрягается, словно ждёт, что его вот-вот укусят. — Знаешь, у филиппинцев даже есть такое слово — «гиджил». Когда кусают в приступе большой и чистой любви. — Это явно не про вас, господин Ким. — Ты ранишь меня в самое сердце, Джунхёк-а. Правда думаешь, что, когда мы проверяли твою чудесную гипотезу, я кусал тебя из вредности? — Докча щурится, не отводя взгляда. — Или что я стал бы кусать того, кто мне не нравится? Джунхёк краснеет, цыкает, отворачивается к тумбе и тянется за чашкой, обрывая зрительный контакт. Не нужно быть телепатом, чтобы понять, что творится теперь в этой красивой голове: «Он просто смеётся надо мной», «Опять издевается, чтобы засмущать», «Нельзя обращать внимание на эти поддёвки». Докча сам не знает: дразнит он потому, что это весело, потому, что румянец на щеках Джунхёка очаровательно контрастирует с его извечно недовольным лицом, или… … или не дразнит вовсе. — Но раз уж ты спросил, — отвлекает(ся) Докча, переворачиваясь на спину и закидывая руки за голову, — нормально готовить я начал где-то в двадцать восемь или двадцать девять. До этого я мог просто бросить пустой рис в рисоварку или перехватить что-нибудь дешевое в «7-Eleven» по дороге с работы. На обеде частенько обходился одним кофе. Мне хватало. — Дайте угадаю. А потом вы попали в больницу с гастритом или язвой желудка? — А тебе так и хочется, чтобы я пострадал, да? Ты и правда жестокий. Никакого сочувствия, — Докча усмехается, когда Джунхёк закатывает глаза и нарочито сёрпает лекарством из чашки. — Но нет. Просто закончилась веб-новелла, в которую я больше десяти лет убегал от реальности. Я тогда как раз подумал, что если главный герой смог справиться со всем, что на него свалилось, то смогу и я. И если его история продолжается где-то за пределами страниц, то и на моей рано ставить крест. — Вы не похожи на того, кто будет брать пример с вымышленного персонажа. А ты не похож на того, кто будет изгибаться и стонать от пальцев в заднице, думает Докча, — признаётся в мыслях ненароком, что Джунхёку, вообще-то, очень идёт — но вслух говорит лишь: — Эй, я, конечно, понимаю, что в двадцать лет все, кто старше тридцати пяти, кажутся уже отсталыми и престарелыми, но это ещё не значит, что я выгляжу и думаю, как старпёр. — Вы не выглядите как старпёр. Ладно, это неожиданно. Настолько, что Докча приподнимается на локтях, смотрит пристально, изучающе, словно хочет найти на лице Джунхёка намек на шутку или горячку, — но не находит — и расплывается в улыбке. От улыбки этой у Джунхёка почему-то снова краснеет шея. — О, правда? И как же я тогда выгляжу, Джунхёк-а? — Как засранец, — отрезает тот и прячет в очередном приступе кашля смущение. — Ты имеешь в виду, как тот самый литературный тип «великолепного мерзавца»? — Нет. Просто как засранец. — М-м-м, кажется, я начинаю понимать, почему ты предпочитаешь болеть один. Тебя просто никто не вытерпит: ни сестра, ни та женщина, — и прежде, чем Джунхёк успевает возразить, Докча резко возвращается к тому, с чего начал: — Ну, а потом, когда я взял под опеку Шин Ёсун и Ли Гильюнга, готовить пришлось не просто «нормально», а «хорошо». Дети не жалуются, хотя субботу теперь ждут, по-моему, только из-за твоего печенья. Джунхёк молча допивает лекарство, съедает таблетку жаропонижающего и ложится обратно — Докча поднимается, чтобы не мешать, собирает посуду и уже стоит в дверях, когда его одёргивают негромким, почти потонувшим в шуршании одеяла вопросом: — Вы сказали, что на вас что-то навалилось и вы убегали от реальности. Что вы имели в виду? — Ровно то, что и сказал. — Подробности — я про них говорю. — Хм, так ты всё-таки слушал? Начинаешь осваивать азы вежливости, не могу не похвалить. Но, думаю, хватит с тебя на сегодня историй. Эту расскажу как-нибудь в другой раз. Джунхёк выдыхает шумно, — нетерпеливый, как бы ни пытался держать себя в руках — переворачивается на другой бок, и Докча, усмехнувшись, уходит на кухню. Моет тарелку с чашкой, смачивает в холодной воде чистое полотенце для рук, найденное в ванной, и возвращается в комнату — Джунхёк вздрагивает, когда полотенце ложится ему на разгоряченный лоб. Приоткрывает глаза, косится на Докчу с непонятным выражением, — вопросительно? осоловело? с принятием того, что о нем кто-то по-настоящему заботится? — а после снова утыкается носом в подушку и заворачивается в одеяло, чтобы уснуть. Докча оставляет его в покое. Поправляет и запахивает плотнее шторы, выключает в коридоре свет, чтобы тот не мешал и не лез сквозь дверной проём, бесшумно выскальзывает из чужой квартиры и так же бесшумно проскальзывает обратно, прихватив из собственной ноутбук. Помощь помощью, а вычитку главы по-хорошему нужно закончить сегодня: у Хан Суён горят сроки, а вместе с ними — и задница. Поток сообщений в KakaoTalk Докча бессовестно игнорирует, но делает пометку ответить через час: задержится — и Суён примчится сюда, растрёпанная и злая, будет бешено вращать глазами и угрожать Докче кнутом. А кнут у неё есть. Не метафорический, не теоретический и даже не поэтический — настоящий. Докча сам видел — Суён на последовавший вопрос лишь пожала плечами и ответила, что заказала его, чтобы реалистичнее прописывать боевые сцены. А потом подумала и добавила, что её это начало неожиданно успокаивать — то, как наматывалась на ладонь тугая верёвка. «Сосредоточиться помогает, вот. И для запугиваний использовать можно. Эффектно и эффективно», — однажды заявила Хан Суён, недобро ухмыляясь, на что Докча улыбнулся и сказал, что вазу по неосторожности она действительно разбила эффектно и эффективно. Редактура движется неспешно. От ядовитых комментариев, которые шебаршили в голове ещё с час назад, остаются лишь развёрнутые, но сдержанные замечания: на подначивая нет больше ни настроя, ни настроения, ни запала. Докча думает о многом, но не о работе: о том, например, что приготовить на ужин, чтобы Джунхёк не воротил нос, — нужно что-то проверенное и полезное — или о том, что послезавтра дети вернутся домой и надо не забыть записать их к стоматологу. «А раньше я думал только о том, как поскорее остаться одному и спокойно почитать.» Теперь эти времена кажутся чертовски далёкими, а тот Ким Докча, отгородившийся и замкнутый в экране телефона, — едва знакомым человеком. Но это был он — и есть, возможно, до сих пор. Там, где сам не замечает. Когда-то давно он даже не надеялся на «нормальную» — по понятиям общества и его собственным — жизнь. Но вот он здесь, с сыном и дочерью, с работой, которая ему нравится, с друзьями, просторной квартирой и желанием двигаться дальше. Живёт, а не существует, обращает внимание на мир вокруг и трахает красивого молодого соседа со скверным характером — о «нормальности» последнего развернулась бы целая дискуссия, если бы Докчу хоть сколько-нибудь интересовало мнение общества. Но его не интересует. А вот привязанность, которая тёплой кошкой сворачивается в сердце, — очень даже. Её ведь теперь так просто не выгонишь. Раз в полчаса Докча ходит из гостиной в спальню, чтобы поменять спящему Джунхёку полотенце. Тот дремлет и выглядит во сне непривычно умиротворённым: разглаживаются хмурые морщины на лбу, расслабляются плечи, брови и челюсть. Джунхёку идёт — правда, очень идёт — это спокойствие. Настолько, что Докча не сдерживается, поправляет ему волосы и заправляет несколько выбившихся прядей за ухо, открывая лицо. «Паршивец, какую морду ни состроишь, а всё равно красивый.» И вот неужели такой не нашёл никого подходящего у себя на курсе? Когда Докча в четвертый раз, на исходе второго часа, заглядывает в комнату, Джунхёк уже не спит. Он сидит на кровати, протирая заспанные глаза, пшикает лекарство в горло и поднимается на ноги. Стоит некрепко, но с видом, что всё в порядке. Растрёпанный, не до конца проснувшийся и пропотевший. — Я в душ. — Дверь только не закрывай. Джунхёк замирает, и Докча усмехается, не давая тому в размышлениях своих дойти до чего-то неприличного: — Иначе, если упадёшь в обморок или поскользнёшься, мне придется выбивать дверь. — Я не упаду. У меня простуда, а не проблемы с вестибуляркой. — И всё же, — Докча пожимает плечами. — Где у тебя, кстати, постельное бельё? — В шкафу в нижнем ящике. Джунхёк кивает куда-то в сторону. Голос у него после сна ниже обычного, неровный, чуть хриплый, и отчего-то кажется, что на пике оргазма — множественного, мучительного, выбивающего остатки сил — Джунхёк звучал бы именно так. И по имени Докчу звал бы тоже — именно так. Бессознательно, надрывно, запрокинув голову. Отлично. Теперь это ещё одна вещь, о которой думается больше, чем о работе. Пока Джунхёк плескается в ванной, Докча перестилает кровать. Снимает грязное, вымокшее постельное бельё, находит в шкафу новое, — чистое и свежее — воюет несколько минут с пододеяльником — почти залезает в него с головой, как в детстве — и заканчивает, заправляя подушку в наволочку, как раз к возвращению Джунхёка. Тот стоит в дверях в одном лишь полотенце, обёрнутом вокруг бёдер, с влажными, невысушенными волосами и кромкой пены на краю лба, у самых корней. Мылся, видимо, впопыхах. Или засыпая. Джунхёк смотрит на кровать, потом на Докчу, затем снова на кровать и бормочет неразборчивое «Спасибо», словно только сейчас понимает, зачем был тот вопрос про бельё. Докча едва сдерживает смешок: кто бы мог подумать, что заторможенность добавит вечно бухтящему и вредному засранцу очарования. И капельку манер. — Как себя чувствуешь? — Нормально. — Твоё «нормально» у тебя из носа течёт. Джунхёк шмыгает непроизвольно и тут же мрачнеет. Не отвечает ничего, но лицо — нахмуренные брови, напряжённые скулы — выдаёт его с головой. Ещё немного — и по лбу побежит строчка цензурных и не очень субтитров. Джунхёк подходит ближе, ищет что-то в шкафу, и смотреть на эти вялые, нерасторопные попытки просто невозможно: половина содержимого превращается в комья, а вторая — падает на пол. «Угу, ясно, простуда ему не только характер подпортила, но и в чистоплотность нагадила.» — Что ищешь, Джунхёк-а? — Домашнюю одежду. — Сядь. Я сейчас найду. Но он не реагирует — Докче приходится оттащить его за плечи и насильно усадить на кровать. Джунхёк не сопротивляется, — перешёл наконец в фазу «пассивного желе»? — только смотрит пристально, полусонно, моргает долго и медленно и почти дремлет, когда Докча протягивает ему штаны, носки и футболку с трусами. У Джунхёка с волос капает — и Докча оставляет его переодеваться, пока сам приносит из ванной чистое полотенце. Вытирает он Джунхёка тоже — сам. Иначе это недоразумение, едва не спящее в положении сидя, сушиться будет ещё добрый час. Докча не церемонится: ерошит, лохматит, проходится полотенцем по затылку, загривку, чёлке и над ушами — с такими нажимом и быстротой, что, будь волосы сейчас сухими, они бы мигом наэлектризовались. И торчали бы забавно в разные стороны. Хотя и сейчас торчат, просто не пушатся, — и вот Джунхёк снова выглядит, как кот после помывки. Даже взгляд похож: такой же недовольный, сварливый и жаждущий мести. Особенно, когда Докча намеренно ведёт руками вниз и сжимает щёки Джунхёка. Тот хмурится — и картина становится совсем смешной. — Фесело фам? — Очень. Докча отпускает его, расчесывает и больше не слышит раздражённого: «Нянька мне не нужна», «Оставьте меня в покое» или «Идите лучше домой». Джунхёк смирился? Свыкся? Разомлел под заботой и касаниями? Или всё-таки признал, что в принятии помощи нет ничего постыдного и слабого? Докча улыбается краешком губ, поправляет последние неряшливые пряди и уже хочет отшагнуть, как Джунхёк резко подаётся вперед — обнимает его за пояс, притягивает к себе и утыкается носом почти в самый пах. Докча застывает, обескураженный и обезоруженный. Застигнутый врасплох, он даже не знает, что сказать, мечется взглядом по плечам и макушке Джунхёка, — может, от температуры плохо стало? — пока не кладёт ладонь ему на голову. Поглаживает аккуратно, хмыкая. — И что это за внезапный прилив нежности, Джунхёк-а? Тот не отвечает — только дышит глубоко, размеренно, шумно, прижимаясь лбом к животу. А потом опускает руки ниже — и бессовестно лапает Докчу за задницу. Первые секунды две Докча думает, что ему мерещится, но нет: Джунхёк уже и голову опускает ниже, обхватывая губами небольшой бугорок на штанах. «Точно спятил, паршивец.» — Так, — хватка в волосах Джунхёка становится крепче, и Докча буквально оттаскивает его от себя. — Ты совсем сдурел? Взгляд у Джунхёка затуманенный, плавленый, — тёмный, бездонный, почти нечитаемый — и здравого смысла в нём сейчас как будто ни на грамм. — Господин Ким… — Я не буду спать с тобой, пока ты в таком состоянии, — отрезает Докча строго и безапелляционно: никаких споров, никаких уступок — тут даже говорить не о чем. И хотя в штанах понемногу становится тесно, он не настолько поехавший, чтобы трахаться с простуженным, едва соображающим мальчишкой. — Марш спать. Просто спать. Живо. Джунхёк не отпускает — Докча тянет сильнее, заставляя его запрокинуть голову и болезненно шикнуть. — Ю Джунхёк, — он мурлычет, но в мурлыканье этом — предупреждение и острастка. — Сейчас же. Третий раз повторять не буду: я не люблю, когда меня не слушают. Наконец Джунхёк подчиняется. Выдыхает разочарованно, перестаёт сжимать чужие ягодицы и, взглянув на Докчу с неясным выражением лица, забирается обратно в кровать. «У него всегда такие перепады настроения, когда он температурит? Если да, неудивительно, что он отправляет Миа к Намгун Минён.» Докча усаживается рядом — чувствует почему-то, что должен. Джунхёк тут же придвигается ближе, снова приобнимает его, вжимается носом в бедро — и на этот раз Докча не возражает. Позволяет Джунхёку расслабиться, улечься поудобнее, а себе — запутаться пальцами во влажных, чуть взъерошенных волосах. Тихо. В квартире — и на сердце — становится непривычно тихо. Джунхёк засыпает быстро, убаюканный теплом, горячим душем, запахом свежего постельного белья, ласковыми прикосновениями и человеком в своих руках. Докча гладит, перебирает пряди, вслушиваясь в мерное дыхание, и думает о том, что это, быть может, первый раз, когда Джунхёк болеет не один. Когда кто-то готовит ему кашу, приносит лекарства, присматривает за ним и просто заботится, как заботился бы любой хороший родитель, друг или партнёр. Вот только у Джунхёка не было ни первого, ни второго, ни третьего — была сестра, о которой он заботился сам, была Намгун Минён, в которой он, видимо, видел наставницу, и были знакомые — очевидно, что были: в университете или киберспортивной команде. Но не было никого, кто сел бы вот так рядом, позволил забыть об ответственности и дал себя обнять. Полжизни в одиночестве, полжизни не полагаться ни на кого вокруг, полжизни уверять себя, что справишься и так, — Докча знает, каково это. Знает чуть больше, чем ему хотелось бы. И голос совести — давно, вообще-то, похороненной — оттого слышится лишь чётче. Всё начиналось с безобидных заигрываний, подтруниваний, поддёвок: Докче нравилось смотреть, как терялся и злился этот наглый, невыносимый засранец, как огрызался в ответ, как смущался и пыхтел надутой рыбой-ежом. А потом они привязались друг к другу: незаметно, стремительно, цепко. Оба. Дело — объективно — дерьмо. Потому что Джунхёку нужен кто-нибудь лучше. Моложе, амбициознее, тактичнее. Приличнее, в конце-то концов. Докча понимает это, — правда понимает — но что-то эгоистичное, жадное, собственническое грызёт и рыщет внутри. Оно не хочет отпускать — и ему нравится видеть, как Джунхёк жмётся к нему, нравится чувствовать его руки на собственной заднице, нравится целоваться с ним, нравится доставлять ему удовольствие и смотреть, не отрываясь, как прогибается Джунхёк в спине во время оргазма. А еще этому «что-то» нравится касаться, нежить, спорить беззлобно, разговаривать о всяком за углом или на крыше дома и — прямо как сейчас — гладить по волосам. Такого не было давно — никогда, на самом деле. Докча вздыхает, смотрит на Джунхёка и устало трёт переносицу. Дело — и вправду — дерьмо.