***
кости истончившиеся почти переходят на бег. хромой и медленный, потому что на большее не хватит сил. у оксаны, у которой дыхание — смесь кофе и сигарет. у оксаны, чьи карие глаза уже потерялись на фоне извечных синяков, говорящих и кричащих о той усталости, что двигала каждый кончик остроносых конечностей. хорошо. она лишь поправляет на голове капюшон и прокручивает внутри врачебные бесконечные наставления. что очередной день — очередная надежда в вязкой тине отчаяния. что просвет, обещанный впереди, может оказаться лишь следствием окончательно потухшего огня. ладно. привыкла. и холодный январь, и начавшийся год в таком пронзительно удушливом «одна» её не сломит. как не сломит всё такой же несгибаемый вид на городскую больницу, остающуюся непреклонной даже тогда, когда она заходит туда уже на коленях, моля, только бы услышать что-то лучше обычного «не очнулись». по крайней мере, она себя так убеждает, когда с волос отряхивает снежинки, чувствуя, как оттаивает в этом стерильном коробе, который слишком долго не посещала. вручает гардеробщице куртку и статуэткой продрогшей идёт дальше по белым коридорам. заученным, как медицинские справки, которых у неё дома больше, чем накопленных денег, что волнуют сильнее пустующего желудка. ведь отдавала всё до последней копейки этим стенам, обязанным девочек её излечить. палаты интенсивной терапии, хорошие врачи для всех троих. они обещали оксане, что ситуация может ещё наладиться, веру под ложечкой заставляя гудеть с каждым новым словом, ничем не отличающимся от старого. «состояние стабильное» из их уст в переводе означало «стабильно плохое», но девушка старалась на них плевать, не обращать внимания, и с пылом прежним рвалась в то место, где её ждали. куда её позвали со звонким утренним «можно». с лежащими на осунувшихся щеках ресницами, неизменно спящие, обессиленные куклы, набитые ватой, вместо сердцу знакомых подруг были там, находились по отдельности в разных комнатах. готовые принять её, молчанием отвечать на любые фразы. немые фигуры из воска, лоск которых — болезненная бледность и бесцветность, игнорирование из-под сомкнутых век вместе с писком тех же аппаратов жизнеобеспечения. смотрит на время в телефоне, озирается то влево, то вправо. знает заранее, что увидит, но всё же надеется, что что-то могло измениться с визита её последнего. тогда она впервые навестила очнувшуюся соню, чьё состояние не позволило им поговорить с глазу на глаз. григорьева выглядела ужасно, и от того, каким отчаянием пахла жизнь после случившегося, какими последствиями отзывался каждый её вздох, каждый шорох, и насколько мелочными, никчёмными казались все оксанины усилия, когда на заднем плане стояли сломанные рёбра, девушку невольно бросало в дрожь. как и сейчас, когда она уже шла к всё ещё находящимся в коме крючковой и кульгавой. они лежали в одном блоке по разные стороны, в отличие от григорьевой, такие же тихие, как мертвецы в гробу, где тишину нарушали лишь разговоры живых извне. оксана и была тем самым «извне», что по мере возможностей тревожила их покой, старалась всеми способами дать им понять, что она их ждёт. это ожидание измерялось всеми её прошлыми походами с одинаковым концом в лице опустошения — потому что пробуждение сони оказалось за всё время единственным ответом на приложенное усердие. а пока только запах антисептика и холодом обожжённые руки. за окном бьющееся сердцебиение январской зимы как никогда точно попадало в её сегодняшнее самочувствие — желание слиться воедино с вьюгой, потерявшись в ней так, чтобы отныне никогда не найтись. оксана отряхивается. от выпитого кофе чуть трясутся руки. глаза скользят снова по экрану телефона. скоро должен прозвенеть двадцать первый час без сна. оно и ясно. с заморочками по поводу всё ещё не состоявшегося суда спать попросту не получалось. под веками пульсировали черты виновного, ждущего, когда его скрутят, точно свинью на убой. не позволяя, не разрешая нецветаевой просто взять и поспать. обязанность ненавидеть твёрдо засела у той в груди. за боль свою и девочек. за несправедливость, за покинутость. за сгорбленные плечи от наваленного груза. за всё, что тянулось с ней по этим начищенным кафельным ступенькам. шаг за шагом, с приближением к расцарапанным портретам. она двигалась вперёд, ощущая, как душевно откатывается назад, не в силах побороть моральное трескание. таково влияние острых больничных углов, что впиваются ей в локти, шепча на ухо всякий параноидальный бред. а она ещё больший параноик, потому что верит им. верит странному дуновению, странным отзвукам, идущим от соприкосновения ботинок с выдраенным полом. оно неудивительно. за недели эти оксана порядком растеряла личность собственную, разбавив ту качествами подруг, выкрасив свои убеждения, себе свойственные черты в то, что было у них. и от саши ей определённо досталась тревога. тревога, следом идущая за ней. тревога, не отпускающая ни на день, ни на час, ни на секунду. удивительная, мерзкая, душащая. в оксане мысль пробуждается о том, как крючкова могла с чувством этим жить на протяжении такого количества времени. она только поднялась на второй этаж, а уже была как выжатый лимон лишь из-за вихря непрекращающихся переживаний. что? когда? сколько? вопросы скручивают ей череп, видимо, готовя перед встречей, с подъёмом к которой девушке становилось хуже и хуже. волнение склеивало пряди взмокшие на затылке, липло тканями одежды к коже, выражалось в побледневших скулах и потемневших глазах. било осознанием того, что нужно снова проживать по новой впервые увиденное девятнадцатого декабря. видеть проводами нагромождённую плоть, слышать шум от ивл, испытывать стыд за взгляд, приковывающийся к отсутствующей конечности. всё, всё, всё с минимальными шансами на перемены. такова её кара, которую она приняла добровольно. к которой шла, как на погибель, внимая каждому вырванному звуку из ниоткуда. вслушиваясь в каждый треск, что каталок, что громких шагов медработников. но что окс поспешила заметить — так это то, что сегодня они были даже чересчур активны. стоило за дверь зайти, как пробежала мимо неё маленькая процессия из оживлённых медсестёр, щебечущих по пути к палате... сони? у оксаны мигом ёкает грудная клетка, разносится в протяжно-вопросительном стоне от непонимания, что происходит. что ей чувствовать, что думать, когда столпотворение настоящее образуется у входа в её до этого всегда полупустую палату. как вести себя, как действовать, если единственное, чего хочется — это вкопанной стоять и смотреть. на тех, что в халатах белых выглядят как ангелы-вершители. на тех, что словно вселяют в неё нечто вроде надежды. да. это и было сейчас у неё внутри. бурлило, парализовало, вынуждало застыть, чтобы не спугнуть невольно хлынувшие лучи света на их громовые тучи. к соне заходят врачи и медсестры. с полными сумками и шлейфом незримого, ноздри её щекочущего прямо сейчас. что-то менялось, и оксана отчаянно желала быть рядом в такой ответственный момент. момент, может быть, пробуждения. момент, что возможно сделает ей чуть легче, что терзания уменьшит хоть на самую малую каплю. момент, который, может, вернёт наконец ту соню, по которой она скучала двадцать четыре часа в сутки. соню, что постоянно недосыпала. что ворчала на неё и кидалась «неудачными» эскизами, как листьями осины. что смешила её злыми шутками и пугала резкими переключениями нестабильного настроения. соню, к которой сейчас было не пробраться. соню, что заполонили врачи в аккуратных оправах одинаковых очков, словами механических голосов выносящие так же, одно и то же. оксана подслушивает нагло, не входя в саму палату, от радости, вдруг перегнувшей все границы, сворачиваясь в картонную трубочку. всё из-за одного-единственного «она проснулась», вынесенного из глубин пока запретной для неё комнаты. и уже не важно, что, где, когда. не важно, на какой конкретно минуте какого часа глаза сонины распахнулись, миру этому открылись. абсолютно всё равно. перевозбуждение ударило её по венам, расползлось по клеткам, перепрыгнуло через воспалённые нервы. проснулась, проснулась, проснулась. она до сих пор стоит в коридоре и уже не понимает, почему. хочет к кульгавой, хочет встретиться взглядом с глазами карими, и не имеет значения, ответят ли они ей, узнают ли её вообще. оксане только посмотреть, оксане только бы убедиться, что это звонкое голосистое «проснулась» так же правдиво, как трещины на полу или сигареты её в правом кармане брюк. что ей не врут, что подруга действительно выкарабкалась и находится в сознании, в одном с ней измерении, что она приблизилась наконец на этот чёртов шаг к тому, чтобы быть живой. мурашки кромсают руки в колючем чёрном свитере, весь взор её обращая на выбеленную дверь с будто идущим оттуда резким порывом северного ветра. несмотря на то, что в больнице стояло тепло относительное, оттуда веяло холодом, как из недр ада. дрожит, трясётся листиком осиновым, ждёт-ждёт-ждёт, стенку тарабаня пальцами. нервозно, раздражительно, тревожно. словно в намерении взорваться бомбой замедленного действия, если в ближайшее время не произойдёт хоть что-то. хоть какой-то прорыв, какая-то перемена. а она должна была быть! иначе бы не заполонили весь коридор и все комнаты стайки докторов с серьёзными охающими лицами. оксана уверена-уверена-уверена: сегодня ей должны преподнести что-то хорошее. только не отнимало это волнения, жажды, потребности узнать, что конкретно происходит внутри закрытого занавеса, там, откуда так часто доносились слова вроде «вкалывайте». стоит. мешая терпение с истеричным нытьём когда-когда-когда. когда её впустят? когда позволят соню увидеть? крутится на месте, голову поворачивая уже в ту сторону, где за поворотом находилась палата сашина, которую сейчас наверняка осматривали. туда она тоже пойдёт. после того, как медсёстры в белых шапочках уже подадут ей сигнал одобрения. так бегут секунды, а за ними и минуты в мучительном ожидании. оксана видела, оксана слышала, что что-то происходит, но не могла в том участвовать, не имела абсолютно никаких рычагов влияния на ситуацию, и это нервировало. снова тик-таком в движущихся стрелках часов, прикусанной щекой, ливнями из треволнений самых разных. и везде: соня, соня, соня. как центр вселенной, как сокровище, что вылезает из-под укрытия раз в столетие. то, что пленяло вспышкой красной к себе, и оксана не была бы оксаной, если бы не повелась. если бы не растеклась лужей перед этой захлопнутой дверью, если бы не расплавила сознание до одного простого «соня». таким важным было поглядеть на неё. осмотреть до малейшего миллиметра, чтобы удостовериться в том, что та существует. ну когда же? когда?.. из всего этого фейерверка взбудораженных эмоций её выводят чьи-то мягкие руки, постукивающие кулачком по плечу. она ойкает. бормочет быстрое вкрадчивое «извините», на него получая кивок и приглушённое «можете войти» в по-прежнему не иссякающей суматохе. а у неё аж глаза на лоб лезут от слов медсестры, только что вышедшей от сони. оксане ведь многого не надо. лишь получить заветное разрешение, понять, что зелёный свет наконец отразился в зрачках, и что можно, пресекая желание влететь к кульгавой, тихонечко отворять дверцу, проходя словно внутрь работающего мотора её сердца. задерживает дыхание, бетонирует разбегающиеся мысли. собирает в одну все остатки моральных сил. вдох-выдох. в палате висит запах чистоты исключительной, заправленной медикаментозными горстями и вселяющей стойкое ощущение малоподвижности происходящего. оксана глазами рыщет по всему помещению, будто не была здесь раньше. потому что всё же, даже с теми же стенами, с той же краской на потолке отныне — это другая комната. комната настоящего человека. медлительность которой разбавляет желудочный сок и крутит ей живот. открывает оксане новый взгляд на всё, что тут есть. а рядом из цветов только белое, белое, белое. точно всё остальное мёртвое, мёртвое, мёртвое. словно единственное ещё живое здесь — это аппарат ивл, удары которого собой напоминали не что иное, как человеческое сердцебиение. тук-тук, точно перестуками по мозгам в оглушительной тишине. и оксане показалось, что теперь для кульгавой это не будет той же спасительной обстановкой, какой было раньше. она заметила наконец, как тут всё давит. как мучает одной только тенью, истязает общим настроением серого, тоскливого увядания. но всё же ей сказали, что соня вышла из комы. значит, статус их не совсем безнадёжен, и может, светлое ещё впереди? озирается. смотрит. наблюдает. натыкается. соня. лежит. белая рука, такое же белое лицо с ранее не виданным румянцем. оксана аж подскакивает. она действительно была здесь. соня, соня, соня! бежит, что в тесноте палаты значило сделать пять крупных шагов. бежит, рвущийся наружу гвалт стараясь держать при себе. соня слабая. она это видит. точно так же, как и григорьева, кульгавая еле держит открытыми глаза. выглядит, как из могилы вылезший труп. у неё, видимо, от жара вспотевший лоб и к нему прилипшие остатки в пожаре пострадавших волос. это не та бойкая, вечно идущая напролом сонька, что была ей почти младшей сестрой. это соня, сквозь дрожащие ресницы бормочущая что-то недоступное её уху. одновременно бледная, одновременно пунцовая. кукла, что вдруг обрела способность моргать. но больше, кажется, ничего. взбудораженная, с дыбом вставшими волосками на руках, оксана вглядывается в каждую её черту, впитывает, всасывает в себя всё то, что перед собой видела. на лице сони не было ни рубцов, ни шрамов. лишь бывшие синяки и кровоподтёки не давали о себе забыть следами на мягких щеках. но всё остальное запечатано в гипсовом гробе её конечностей. ни одного живого, открытого места. всё упрятано надёжно под забинтованными перевязками. сдавливающими, ограничивающими, а может и удерживающими в тисках то, что под ними скрывалось. оксана не знала, только с болью смотрела на подруги жалостливые потуги сделать вдох, сделать выдох, погрузившись в самую глубь её состояния. почти живой и наполовину мёртвой. — сонь... — боится потревожить, поэтому лишь шепчет, не в силах молчать. сказать хочется так много, но вмиг все слова просто исчезают. как было и с другой соней. что ей нужно было сказать? что, чёрт возьми, надо сделать? радость, странным образом появившаяся в груди, испарилась. на месте её поселилась пустота от осознания того, что снова, снова не стало лучше. подруга не видела её. смотрела, но не замечала. вроде как чувствовала, но чувств своих не выражала. точно попросту перестала уметь это делать. глаза мутные, словно водой акварельной разбавленные, взирали на неё, но не понимали, она поклясться могла, что не понимали, кто перед ней. губы пухлые, иссохшие, двигались слабо и быстро. бесшумным воем наполняли комнату. оксана вслушивалась в то, что та пыталась передать, но не могла уловить сути. под нарастающим действием снотворного и обезболивающих соня медленно, но верно теряла связь с реальностью, находясь по обе стороны миров. и видимо, говорила о том, что на самом деле видела. что на самом деле тревожило её плоть и душу. — соня... — вновь тихим зовом и кончиком пальца, что мягко коснулся нежной щеки, боясь сделать больно. к ней так долго не притрагивались вот так. обычно. в целях подарить тепло. оксана делает это. пытается ей его вручить, даже если касаться кожи кульгавой всё равно что ногтем скрести затвердевший цемент. хочет, чтобы почувствовала, что она здесь, что имя ей оксана. оксана нецветаева, ждавшая открытия темноты её карих глаз словно тысячи световых лет. — ...я тут. последней попыткой достучаться до всё сильнее закрывающихся глаз, закатанного взгляда, смыкающегося рта. я тут, я тут, я тут — как самое отчаянное «заметь меня». но соне не суждено сделать это. как и не суждено более быть прежней.***
крик «саша!» норовит с губ сойти, но имя родное лишь царапает ей лёгкие своими инициалами, заставляя подавиться воздухом от повышенного градуса отчаяния, страха и отказа от смирения. память живая, тягучая, горячая, была в ней. жгла насквозь без того обожжённую кожу, служа напоминаем, воспоминанием ещё не сошедшим сидя на глазных яблоках. вот тут, прямо тут же, лицо саши, сашеньки! бледное, полупрозрачное, прямо перед ней. рвётся, искажается, трескается. оно в опасности, в опасности! и где-то среди этих фантомов рассеивающимся туманом и воспалением возвращалась «жизнь». позабытая, далёкая, чужая. соня знала, в ней нет саши. её нет-нет-нет, а значит, и жизнь не нужна, значит, ничего не нужно. ни раздражающего белого света после ослепляющей темени, ни странной наполненности звука. такого, что слоем на слой накладывался в ушах. её бросило в дрожь, тряску, озноб от того, как много шума было вокруг. что топот чьих-то ног, что кондиционера жалобное завывание, что своего же учащённого дыхания искрящийся спектр — бесило всё. играло на нервах, резало, било, душило. слишком лишнее, слишком чужое — так ощущалось тело после того, как последний из призраков оттуда ушёл, после того, как все сонины иллюзии вконец развеялись. она вернулась. вернулась от боли к боли. с грузом сопутствующего знания, резкого, как шипение от порезанного пальца. холодного, как компресс на ушибленную ногу. проигрыш. вот что она получила, вот с чем возвратилась обратно. и слёзы бы могли выйти, политься из глаз, но несколько врачей, ютящихся у её койки, казались целой толпой. незнакомой, вызывающей, опасной. они окружили её, сжали в метафорический угол, впились омутами чёрными в напуганное лицо, и один из них, в руке сжав шприц, поднёс его прямо к ней. разница колоссальная. и после единственного соприкосновения с острым уколом все чувства, до этого кипевшие внутри, словно начали потухать. с постепенно нарастающей быстротой. голос в голове становился тише-тише-тише, с каждой вынесенной буквой откусывая от сони часть её самой. раз за разом, притупляя до этого едкие ощущения, превращая их в замедленные копии, пародии, что не могли сказать и слова поперёк. она исчезала, исчезала! будто опять умирала, будто снова теряла связь с действительностью, и в этой приближающейся бессознательности вскрик, сорванными голосовыми связками осевший в ушах, подаёт ей руку, не даёт ещё на несколько коротких секунд отключиться, уйти, заснуть. в лицо напротив не вглядывается. знает, что не хватит времени, уходящего вместе с движением снотворного и обезболивающего в кровотоке, и только с помощью интуиции в полуживом теле может догадываться, кто окликает её горьким «соня», кто хочет, но не может к ней прикоснуться, кто стоит тут, дыханием спёртым одаривает мёрзлую комнату, кто разрывает границы одним лишь нахождением своим здесь. на месте, в котором не работает определение жизни и смерти как чего-то друг от друга отдельного. и меж двух начал соня выбрать хочет второе. потому что там «она». соня знает это. видит, чувствует, ощущает. ведь помнит, помнит в мельчайших подробностях все те секунды, проведённые вместе, и весь тот миг, что разделил их. вспыхнувшим пламенем, журчащим потоком осуждения. за её личный прокол. за её провал. за её не пройденное испытание, приведшее к разлуке. саша, саша, саша... в ней стихает боль физическая. перестаёт отдавать чем-то режущим в районе поясницы, прекращает вообще поступать что-либо в перевязанные конечности, и только она, она — оставалась на прежнем месте. в самой сердцевине сониного сознания. большим серебристым оком. сониным «всем» в водянистых глазах. тем, что слиплось к ней, слилось в единую массу с её отравленным чревом. и это было крепче любой нити, сильнее любой связи. соня уже здесь, а саша «там». передавала ей невольно сигналы о своём самочувствии, боль собственную превращая в боль их совместную. и новые секунды, отпетые мгновения печатью накладывались тут же на сонином теле. на сониных реакциях, на сониных словах, крутящихся в разгорячённой голове и выходящих с уст её без разрешения, без слежки, без внимания. она попросту не следила за тем, что говорит. не думала, не анализировала, не предполагала, к чему фразы её могут привести. передавала из того мира в этот то, что ощущала, что её волновало, что трепетом крутилось в душе. а душа сони, как правило, всегда с крючковой, которой (она опять про себя повторяется) нет. как нет внутри успокоения, нет умиротворения, нет довольствия от того, кем она была, что лежала головой на тёплой подушке, что могла щуриться от света прикрученных лампочек, что боли, нарисованной на поверхности тела, почти не чувствовала, не замечала сквозь дремоту. это всё так, мелочь. вынужденные обстоятельства. кроме того, что иногда пульсировало в жилках, через вены вздутые передавало соне незримое, другими неощутимое и непонятое. агония. холод. стынь. морось. где она? где саша? мысли путаются, спотыкаются друг о друга, и лишь линии на запястьях, объединяющие их, оставались для сони главными ориентирами. саша, где бы ни была, находилась с ней. в боли, в слишком сухих глазах, в потрескавшейся губе, в теряющемся сознании. вот так, прямо так, как сейчас. когда она снова забывает о том, как дышать. когда над головой, размыто перед нею стоящей, видится ангела священный нимб — на деле ограждённой лампы отблеск в лице той, что чуть ли не ела её живьём своим собачьим взглядом. кто это? кто это? кто это? ответ не находится, он и не нужен. вспышкой силы такой, что хрустит челюсть, пронзает внутренности. режет на куски поджелудочную. сбавляет обороты до почти минимума. соня знает, почему это. соня понимает, из-за чего это. и мысли свои не сдерживает, не таит внутри. уже тошнит от подобного. только твердит имя сашино, казалось, про себя. и лепечет языком заплетающимся: — ей больно, я знаю, прямо сейчас.***
— ей больно, я знаю, прямо сейчас. а до этого было тихое неуловимое: «саша», которое она чудом, но словила. и запомнила. внутрь себя отпечатала, чтобы не забыть вовек эти четыре первые после аварии произнесённые буквы: — саша-а-а. саша — длинное, как язык. короткое, как миг. и от мысли, почему соня повторяла имя это, её в пот кинуло сиюминутно. ей больно, ей больно, ей больно. и ничего, ничего абсолютно не понятно. к чему это? о чём она лепетала? почему саша? для чего тут имя её? соня могла вполне оправданно нести бред, подвергаясь действию снотворного, но что-то не сходилось, что-то её беспокоило, в груди прорастая шипами колючими. казалось, она сходила с ума. видела подтекст в том, чего нет. но то были даже не намёки — прямые изречения. тихие сонины «саше больно». но откуда ей было знать, если... она проходила мимо бегущих в сторону её палаты медиков с полным багажом всех необходимых приспособлений — женщина с причёской растрёпанной. мужчина, выглядящий так, точно ночами без сна горбится над хирургическим столом. они были, они были там! направлялись в сторону сашину, но она почему-то упустила факт этот из памяти своей. позабылось то, что всего пару минут назад её окружало. растворилось в воздухе, перестало к ней отношение питать столь трепетное. перестало вовсе иметь к ней хоть какое-либо отношение. и оксана сейчас, прокручивая в голове всё произошедшее, думала, что, кажется, начинает понимать, к чему клонила соня. и это было хуже всех её опасений и ожиданий.***
грудная клетка трясётся. оксана шагами неуверенными прочерчивает себе путь к саше. кажется сумасшествием, но догадка, давящая на подкорки, не оставляла иного выбора, кроме как пойти к ней. чтобы убедиться самой в том, что у той всё хорошо. что слова сони так и остались лишь словами, брошенными на ветер. а в настоящем, в этой реальности, которая вынуждала её покрыться кожей гусиной от беспокойства, ничего, что рисовало воображение больное, не могло и не станет сбываться. оксана бежит. бежит, стирая в пыль ноги. бежит, потому что страх дёргает за воротник свитера и приказывает успокоиться. но бесполезно. первые маленькие слезинки всё равно образуются в уголках глаз и спешат по щекам её покатиться так, чтобы влага солёная отпечаталась замертво на коже. следом и доказательством проявленной слабости. тем, что наглядно показывало: в ней ещё есть что выплакать. и это что-то, она обещала, не выйдет из неё, пока не найдётся саша, пока судьба её будет неясной и туманной. там дальше поворот к палате крючковой, совсем-совсем близко, где уже нет толпы докторов и шума резвого в ушах. только пустота, вызвавшая на этот раз мурашек табор по телу. саши на месте не оказывается. и не успевает она обдумать это, не переваривает кость, комом вставшую у горла, как от одного открытия идёт сразу к другому. — нецветаева? она поднимает голову поникшую. смотрит — медсестра ростом по её плечи, малявочка совсем, а взглядом строгим проходится так, что безмолвно осекаешься. кивок и встречный вопрос. оксана спешит получить на него свой ответ. и получает. — у неё не спадал жар на протяжении долгого времени. — да, оксана помнила об этом. из-за него ей и запретили приходить в больницу до сегодняшнего дня. — мы за ней наблюдали, — будто специально говорит паузами, действуя на оксаны танцующие нервы. — в какой-то момент показатели поменялись, что и вызвало нас. мы верили, что она очнётся, как софья, — глаза её от слов этих тут же загораются. неужели это наконец сбылось? — но... — вспоминается ранее соней сказанное про боль. про боль сашину. всё вперемешку, не сочетаемо друг с другом. пугает. пугает. пугает. — запищали мониторы, у александры упало давление. — механическим голосом, словно не человеческим оно вовсе произнесено. этот её страх, её боязнь услышать, что дальше. она не хотела слышать, что произошло дальше. — у неё остановилось сердце. медсестра всё говорила-говорила-говорила, словно не замечая, как у оксаны самой уколом пронзает грудь по самое сердце, то же самое, которое у саши, тоже такое недолговечное, не крепкое, не прочное, прямо тут норовящее рассыпаться на части. — случилось это по вине сепсиса, который поразил левую руку. ту, которую огрел огонь в день аварии. а оксана не могла больше этого слушать и выносить. она уже совсем в мир иной выпала, где ни сепсиса, ни остановленного сердца, ни: — эту руку необходимо ампутировать. шум белый. звон в ушах. тошнота. в тишину вопль. стон. плывущие картинки перед глазами. тут. снова. прямо. изображения гнилой плоти. расширяющейся червоточины. гноя везде, куда упадёт взгляд. накатывающее чувство беспочвенного разложения. смерть. висела удавкой, петлёй, приказывающей лезть в неё. и оксана послушно лезет. всплыло всё. слова её, шутки, горести, радости. слились в одно общее — глупость, наивность в изолированности от мира, который преподнёс ей весёлую с ним встречу. и слёзы не сыпятся, текут. водопадом по щекам, редким скрипучим дыханием, смертью на нёбе, потому что вера у неё — последнее, что есть хорошее вдалеке. последнее, о чём она стала бы думать перед гибелью. не тогда, когда видит перед глазами только торчащие из-под плоти кости и рентгеновские снимки, где они раздробившиеся, сломанные, воспалённые. не тогда, когда имя «саша» навсегда теряет свой прежний, улыбчивый оттенок, приобретая в душе её ассоциации с процессом бальзамирования трупа когда-то (и до сих пор) её лучшей подруги, лучшего человека, что стирался в прах быстрее, чем она находила время хотя бы прийти к нему. и этот горячий стыд, эмоций хлынувших поток захватывает её. чувством упущенного и потерянного штампует беспорядочные мысли. кто она? кем являлась и кем станет? оксана бы сказала «никем», но в жизни её было одно но — подруги, для которых она «всё». надежда из-под обломков и всевышняя. та, что может сама дышать, ходить, говорить, читать, писать. и оксана без радости, но приняла такое положение вещей. обещала не подводить девочек, быть рядом так тесно, как никогда не были ни одни родственники. но выходило так, что она лишь притворялась. стояла и продолжала делать вид, что ничего не изменилось. что шар земной не закрутился в обратную сторону, что у неё есть силы, чтобы держать себя в руках, что на ногах стоит с лёгкостью, а не дрожит, как, впрочем, подрагивает и всё тело, собирающееся уйти. уйти-уйти-уйти. она уходит, ориентируется по заплывшим картинкам через размытое зрение. уже не бежит, ковыляет, с трудом дыша раз через раз. сколько у неё посещений было всего? сколько она потеряла, не приходя сюда? вина. вот какой она оказывается на вкус — смесь крови и хлорки. нечистот, заправленных антисептиком. вина за то, что не оказалась рядом, за то, что словно подвела. всех. её тошнит. от исхудавшего тела и расстроенных чувств. чувств сильных, стихийных, бедственных. но ни одно вдохновенное слово не могло изменить по щелчку пальцев её самочувствие, её боль и желание блевать с каждым видом на саму себя. и ни одно, ни одно из слов утешений не может подхватить её, когда вот так темнело в глазах, когда равновесие терялось от количества сделанных шагов. но оксана в чём-то всё же ошибается. потому что сквозь тлеющую негу беспамятства её ловят, не дают упасть, когда ноги уже сдаются. когда всё в ней сдаётся. она не видит, не замечает, ей в общем-то плевать. чьи-то руки усаживают её на стул, чей-то голос пытается ласкать слух, спотыкаясь об оксанино раздражение. у неё перед глазами лицо саши. плачущей. говорящей их. слова. вечные. текущие по ушам, с пылом выпускающиеся из плена. слова, которых она не слышит. — в следующий раз нам дадут шанс всё исправить.***
под глазами — ничего. полная чернь. воздушная. пустая. неощутимая. она в ней теряется. не видит окончательно никакой связи с миром и самой собой. что это? где это? почему она тут оказалась? даже вопросы не могут промелькнуть в голове, ведь нельзя. нельзя чувствовать, нельзя говорить, нельзя думать. саша знает это подсознательно, когда смиряется. перестаёт искать ответы, которые невозможно получить, и отдаётся положению, случаю длиной в вечность. больше нет ослепляющего света, той, с кем этот свет казался менее невыносимым, нет той капли человечности в крови. она словно всю её растеряла за это путешествие. пролила, вылила, разлила. чтобы в итоге остаться ни с чем. чтобы в конце конце концов лежать до пролежней в неосязаемом пространстве, плыть по нему, как равный, в ложной нирване, оборачивающейся пониманием истинного положения вещей слишком поздно. она одна. одна. одно. и никто действительно не в силах ей помочь. кроме, разве что... слышит поблизости тонкое завывание — голос. чей-то голос! и саша бежит на него, словно снова живая, впопыхах, в спешке, в боязни упустить что-либо... и ловит этот шанс, этот момент, ставит его на пьедестал, пока не понимает, чей это действительно голос, чьи действительно это слова. — сашенька. слышится плач. старческий. — бабушка! осознание взрывается изнутри солёным фейерверком. вдруг весь стакан, не важно, наполовину полон он или пуст, осушается, падает и разбивается. так и её вся ватная голова при ней — голосе из вязкой черноты, тянет её вперёд, заставляет бежать. дальше-дальше-дальше дальше от всех этих злых богов, дальше от всего, что тут есть, дальше-дальше-дальше. поближе к заветному голосу. голосу дорогой бабушки. но слишком скоро до саши доходит, как ничтожна идея эта, как жалко ушла бабушка, и что оно, по сути, не принесло ей никакого облегчения. та же пародия на смерть, то же бесчувствие, тот же... шёпот у уха? — суть твоя в жизни твоей и в смерти.