***
— в палату софьи валерьевны уже зашёл посетитель. — но кто это? ответа не последовало. медсестра ускакала быстрее, чем вопрос успел обрести форму. возможно, к григорьевой пришёл её отец, надежда найти которого была не только у оксаны, но и у самой девушки, давно потерявшей с ним всякую связь. возможно это... и тут она понимает, что не знает никого на примете, кто мог бы прийти и навесить соню. та работала на себя, с ныне уже не существующей «ласточкой», от которой остался лишь сплавленный металл и дутые шины. со старыми друзьями из колледжа (скорее, просто приятелями) она завязала, когда ушла с учёбы, а новых знакомых заводила на одну ночь, в часы пьяные и громкие, и любила говорить, что кроме них троих ей никто и не нужен. большим количеством родственников никогда не славилась, а если они и были, то дальние, которых григорьева видела единожды. что тогда получается? действительно отец? о валерии григорьеве соня говорила мало, ведь и сам он был человеком немногословным. мелькнёт то там, то тут, да пропадёт. всех оставит и уйдёт в себя, словно вовсе не являлся членом семьи. оксана помнила, как у подруги таял привычный лёд в глазах, когда она рассказывала о нём. когда в целом задевала тему семьи, которую они вчетвером всегда старались избегать, а сейчас и при желании не поднимут. жар бьёт щёки. холод пронизывает пальцы с мыслью о возможно проваленной встрече. давно же она сюда не заходила... не хотелось ничего говорить в своё оправдание. не объясняться, выглядя глупо перед самой собой, желавшей приклеить себя у изголовья кроватей каждой из девочек в те дни, когда это ещё не было обыденным. когда переутомление и дрожь ещё не стали частью повседневной жизни. когда ей не приходилось разрываться между работой, предстоящим судом и больницей, уже, казалось, отвыкшей от её сырого присутствия. к слову о суде, он должен состояться совсем-совсем скоро, и чем ближе дата, тем хуже её состояние. что ментальное, что физическое. у оксаны на лбу некогда чистом высыпания, губы обкусанные до убогих ранок, вечно сморщенная полоска меж бровей, одряхлевшая кожа, которую она любила подставлять под кипяток и флакон из смердящей тревожности. так начиналась страница её две тысячи двадцать пятого года, и такой она и продолжалась, по качеству скатываясь всё ниже-ниже-ниже. но ей плевать. только бы появился хоть кто-то из персонала и сообщил, что можно, несмотря на присутствие уже одного человека, пойти к григорьевой. увидеть её. всмотреться в неё. впиться взглядом. наконец поговорить. открыто, без утайки. почувствовать в груди колючие покалывания и в трубочку сворачивающиеся артерии. и снова, словно она школьница, трепет ощущать на каждом кончике пальца от того, что соня, ведьма, до сих пор волнует испачканную душу, и не перекрывают чувства эти никакие обстоятельства, никакая боль, никакие трудности, никакой стыд за них, что встревают так не к месту. уже тогда, когда она впервые увидела её в палате интенсивной терапии, в коме, лежачую, спящую, немощную, внутренности сомкнулись в тисках, капая нежностью давней на скулы. всё это вперемешку с ужасом, на фоне которого те несколько тускнели и глохли, но никогда не уходили. всегда были рядом, в сантиметре от серого лица. а сейчас усиливались, наползали по новой, вились в блёклых завитках волос. ведь она там, совсем уж близко. уже не такая слабая, находящаяся тут, среди них. которой можно коснуться. которой можно сказать вещи, что не вылетят из памяти, не пройдут мимо спутанного разума. почти такая, как прежде. живая родная григорьева. ждущая её, влекущая полосами слёз, манящая бормотанием розовых губ. оксана жмётся плечом к стене и видит перед собой сладкие томные видения, наполненные лишь ложью. но важна ли разница, если только эта неправда может дарить ей сейчас тепло, текущее по плечам, нежность, ощущение заботы, присутствия кого-то важного возле? вот и она не знала, но, как и в школьные годы, просто забивает на это, прикрывает от стресса опухшие веки, щеку терзая зубами. заснуть бы прямо здесь, растянуться на холодном кафеле, вжиться в роль и исчезнуть... не боится уже и этих мыслей — сдаётся. признаёт то, что желание умереть всегда будет выше желания жить. а в причине для второго у неё всегда была и будет она — григорьева. чёртова искусительница, страх за которую не отступал, жил в груди и размножался, даря желанное отвлечение, приоткрывая проход в побег от реальности. где её не бросает в пот при виде саши, где она не плачет от внешнего вида той, перед которой так сильно колыхалась вина. той, настолько сильно стравившей ей мозг, что сейчас оксана готова была на что угодно, лишь бы не думать о ней. так же, как не думать о кульгавой. об их последней встрече, об ощущении чьего-то призрачного пребывания под боком каждый раз, когда она к ним подходила. к ним — к саше с соней, смотря на которых, невозможно мысленно не взмолиться богу. поверить в окружение высшего, что пахло, цвело, гнило, под ноги падая чёрными плодами. видеться с ними сравнимо с пыткой. григорьева — другое дело. это боль, греющая душу. дарящая слёзы в уголках глаз и улыбку на кончиках губ от чуточку ободряющих новостей. она говорила с ними. с врачами. соня уже села на инвалидную коляску, а значит, месяца два — и сможет взяться за костыли. «всё не так плохо», — вот что те сказали по звонку. и оксана пришла сюда за этим. убедиться в правдивости их слов. чешет руки шершавые с облезлой кожей, чёлку отросшую смахивает с глаз, ждёт. сердцем отбивая томительные секунды, прилегая дорожкой до сониной палаты. и когда замечает ту же мелкую медсестру, к ней спешащую с запыхавшимся лицом, выпрямляется. отлипает от стены, приправляет волосы, думая о том, выглядит ли нормально, готова ли к тому, что собирается услышать. — софья может вас принять. проходите. казалось, совсем нет. коленки подкашиваются. волнение неуместно проступает на лодыжках. оксана делает не очень уверенные шаги вперёд. почти у входа. слышит — внутри палаты тихий вой голосов, из которых нельзя разобрать, кто есть кто. будто подслушивать чьё-то мычание, ловить не слова, но вибрации. ладонь уже у ручки двери, пальцы сжимают её, дёргают на себя, проливая белое на белое, заходя за порог другого, ограниченного несколькими метрами мирка, что из сознания выжег память о том, что некогда всё было иначе. в нос бьёт сразу запах медикаментов, яркий свет жжёт глазницы. разницы особой нет, но ощущения совершенно не те. не такие, как снаружи. ведь только здесь её можно увидеть. соню. сонечку. — сонь? — собственный хрип режет слух, приветствие кажется скомканным. потому что она и подумать не могла, что может увидеть её. девушка: короткий хвост, широкие плечи, так же широко расставленные ноги у сониной койки. под ложечкой тянет почему-то возмутиться. кто это? почему оксана не узнаёт её? не может даже предположить, откуда она взялась. смуглый стан, очевидно, не русская незнакомка поворачивается к ней, и то ли это у нецветаевой бред на фоне стресса, то ли она кидает в неё фитильки недовольства. вражды. она смущается. застывает оторопело и тупо у двери, пока не доходит до ушей сонино нетерпеливое: — окс! аккуратные бровки нахмурены, григорьева чуть дует губы, подставляя её взгляду свои чересчур заострённые скулы. — иди сюда. — она машет здоровой рукой, указывая на рядом заготовленный стул. оксана послушно плюхается на него, всё не переставая глядеть на незнакомку, прикидывая то вторые, то третьи сценарии происходящего, ощущая кожей нагретой ток, но соня разрешает ситуацию за неё. — это маф. — так называемая «маф» кивает, и это кажется почти дружелюбным, за исключением того, что она не верит ни её улыбке, ни кротко опущенному подбородку. — мы... встречаемся. соня слегка запинается перед «встречаемся», точно врёт, лжёт ей безбожно, обманывает. а она хочет, чтобы соня врала. чтобы сказанное не оказалось истиной, чтобы у той почернел язык, удлинился нос, что угодно, но не это. не способна что-либо произнести, но рот раскрывается в недоумении. в немом вопросе, который не собрать воедино, не вынести из сдавленной груди, что словно снесла на себе удары тяжёлых кулаков. таких же, как и у этой «маф», смотрящей на неё, следящей за её реакцией, за её мимикой и жестами. оксана не даст им усомниться, что что-то идёт не так. она говорит тихое «о» и неловко улыбается, руки холодные прикладывает к таким же ледяным сониным. вторит, повторяет: «я рада». да, соня, я рада за вас. я рада, что вы встречаетесь. сколько вы вместе? уже так долго? о, я рада. искренне. мне всё нравится. я ра-да. у неё получается. электричество перестаёт колоть кожу. оно тает, как на языке сахар, и становится почти приятно, есть не считать того, что она почти не дышит. — мафтуна уже и с соней увиделась. правда, ей после нашей встречи стало плохо, и вот уже несколько дней нас туда не пускают. вот опять. бьёт под дых новая порция информации, о которой окс не сообщили, которую не сочли нужным проговорить. — когда? — она спрашивает с волнением, подорвано и разбито, глаза округлившиеся вонзая в григорьеву, в её лоб, который захотелось вскрыть. выудить оттуда все секреты и тайны, пыльные воспоминания, умалчиваемые месяцами. что она ещё может узнать? что может услышать? соня разносится в громком, страшном кашле, и на пару мгновений её приступ становится единственным звуком в этой замедленной комнате. прекращает. голову роняет на подушку, утомлённая, пока за неё не решает ответить маф. — почти неделю назад. но врачи уверяют, что всё будет хорошо. это не критично. врачи! оксана еле скрывает раздражение под смягчёнными морщинками. а врачи эти — предатели, на которых окс готова плюнуть. не сказали мне ничего о соне, хоть я и просила говорить мне обо всём. я объясняла, что не могу всегда быть рядом, но готова прийти, когда нужно. почему? почему они промолчали? ответа, как всегда, быть и не могло. ведь оксана — просто подруга. просто подруга девушек, у которых не нашлось тех, кто мог бы реально о них позаботиться. не имеет значения, сколько денег она отдаёт от своего имени, чтобы у них были лучшие палаты, лучшие доктора и лучшие лекарства. по документам она никто, и этот факт не обязывал никого с ней считаться, оправдываться, объясняться. и окс понимала. понимала, но не смирилась. беспомощность зияла на ней кровоточащей раной, а этот разговор вскрыл её. напомнил в очередной раз: здесь у неё нет прав. — эй, что с тобой? чувствует руку чужую на плече. это маф со своим почти беспокойством в низком голосе. скользит глазами чёрными по тонкому лицу напротив, ищет там подсказки, слова о том, что именно идёт не так. а идёт не так всё. маф не должно было быть здесь. ни сегодня, ни вчера, ни неделю назад. это должна была быть она. оксана. оксана должна была пойти с соней к кульгавой, и может, ей не стало бы хуже. это её балласт, её мука, её груз, и делить его окс не намерена. даже если маф ничего не предъявляет, она словно забирает оксанино место. отбирает её любимую игрушку с шипами, превращая её в пустышку. что это? ладонь смуглая скользит по белой кисти. соня с маф держатся за руки. она видит, как бледные губы шепчут что-то похожее на «люблю». как взгляды их теплятся и впиваются в друг друга. и это... действительно любовь? оксану тошнит. внутри всё перемолото в единую массу. склизкое мерзкое удобрение. пародия на нежность, пародия на то, на что была бы способна она, не будь её здесь. не будь этой конкуренции в виде слишком сильных рук и слишком мягкого взора. маф кажется... доброй. не такой, как на первый взгляд, и это тоже заставляет её сморщиться. к себе испытать немалую дюжину отвращения. контролировать ревность не получается. она всюду, шерстью покрывается лишь из-за того, что маф рядом. словно сони уже в её власти, в её когтях, и чем позже она что-то предпримет, тем выше вероятность того, что окс останется ни с чем. что подругам своим окажется не нужна. что у них появится эта маф. здоровая, пышущая силой, не видевшая того, что видела она. не хилая оксана. не оксана с тощими конечностями. не оксана с вечно опущенными глазами. знала чётко, что ничего не выйдет. что если окс ей сдастся, то девушка будет пробовать первое время. чувствовать, что побеждает. но в конце концов ответственность и бесполезность всего того, что она делает, добьёт её. уничтожит. прорвёт толщу нагромождённой плоти, оставит с зыбкой пустотой между пальцев. в итоге маф уйдёт. оставит их всех. потому что не привыкла. потому что она не оксана, для которой это всё — чисто механически. как встроенная функция в изнеможённое тело. как обязательство. как правило. как молитва, высеченная на глади холодного камня. она смотрит на соню. на её ещё не оправившуюся физиономию в затянутых шрамах, следах уродливых и цветных, до сих пор давящих на кожу. на её тело в бинтах. на капельницу, воткнутую в вену. это её соня. соня, которой она отдавала всё без остатка. всю себя и даже больше. лишь бы её не слишком истязала боль, лишь бы не слишком волновало искажённое после травмы лицо, лишь бы улыбка хоть иногда посещала её профиль. но вот как всё выходило...была маф, о которой ей не говорили. были они. были их отношения, их чувства, с чувствами оксаны не сочетающиеся. а что тогда у неё? если к соне любовь оставалась единственной не очернённой, выглядывающей из-под тьмы белым бликом. но она же ей не принадлежит. её же, опять, ни к чему не обязывали. выбор привязать себя к больничным койкам был таким же, как выбор любить григорьеву. не задокументированным, что значит — не существенным. это только её проблема. её беда. и ловя вздохи сони, она клянётся, что всё останется таким, как сейчас. с этой маф, с их отношениями, в которые она не встрянет. которым не будет мешать. лишь с одним условием — не оставлять её. не бросать её. не забывать о ней. помнить. помнить о том, что она сделала, делает и будет продолжать делать, несмотря ни на что. — всё нормально. я думаю о том, что будет дальше. — дыхание замедляется, тянется лениво-неспешно, словно текучий сок по фалангам. — соня рассказывала. всё настолько плохо? — заглядывает маф ей в лицо, а оксане только сидеть и гадать, что та именно имела ввиду. потому что да, всё плохо. и это «плохо» царапало горло рыбной косточкой, застряло меж его стенок, загноилось и расползлось по глотке. — ну, — начинает она. — я пробовала искать их родственников. не нашла. — с извинениями за это опускает взгляд свой на соню. ведь та рядом, слышит и пропускает через себя каждое её слово. призрачный папа оказался лишь игрой фантазии, и оксана не знала, радоваться этому или грустить. — узнала, что бабушка сони, той, что кульгавая, умерла. а она единственная у неё из родственников. до родителей саши не достучаться, до твоего отца, сонь, тоже, прости. стыд. он сковывает. тянет к полу. сбивает костяшки. а у григорьевой взор чуть блестит, искрится влагой, которую она смахивает. искореняет, шмыгнув носом, и головой кивнув в негласном «понимаю». — так что получается, у них никого нету. есть ты у сони, но что до тех двоих, то положение нестабильно. — значит, всё на тебе? — тревога забивается в чёрных крапинках, сквозит в карих глазах, густо обрамлённых ресницами. говорит «да» коротким кивком, пока у девушки напротив словно внутри что-то ломается, трещит. воздух электризуется вновь. — да. хотя, как ты понимаешь, не сказать, что меня тут особо чтут. я ведь всего лишь подруга. — последнее произнесено с иронией, очевидно горькой, очевидно жалобной и плоской, вмещающей в себя её жгучее разочарование. — но ты всё равно за них в ответе? — да. а как иначе, с такими-то диагнозами? — вопрос на вопрос, удар тока на удар, слово за слово, и оксана приоткрывается. задвигает шторки, сквозь подозрения обнажает голую правду. маф говорит «скажи». соня между ними трёт от накатывающей сонливости глаза. оксана решает наконец действительно заговорить. — саша... — имя её, как проклятие, невидимой плетью бьёт в лёгкие их всех. и маф, и соня, и сама оксана напрягаются. затихают. чувствуя, как громыхает внутри сердце, становится слабее и слабее, немощнее и немощнее. — я не знаю, что с ней будет. она до сих пор в коме. заражение крови привело к множеству проблем, одна из которых... — ампутированная рука. — договаривает за неё соня со стеклом вместо глаз. она бледнеет, истончается, редеет, и оксана жалеет, что подняла эту тему в палате. нужно было выйти наружу с маф наедине, не задевать болезнетворные точки, не трогать гниющие раны. окс наблюдает за реакцией маф. как брови её подлетают к лбу, как кривятся губы в дрожащую полоску, как ужас застилает ровный взгляд. но что страшнее — это была даже не середина. — у неё сломаны рёбра и повреждены лёгкие. дышать сама не может. в аварии лопнула барабанная перепонка, нет левой ноги и есть черепно-мозговая. ещё есть подозрения на то, что она не сможет говорить. но это домыслы, утверждать не буду. у оставшейся руки перелом, плюс что-то с коленом на правой ноге. не всё смогла переварить. она вряд ли скоро проснётся. выдох. её рвёт этими словами, выходящими из недр пустого желудка. они льются, переливаются, текут и выцветают, пока молчание не обретает гробовой статус, пока тишина не становится новым криком отчаяния. — соня... ты наверняка сама видела, что с ней. ожоги накрыли большую часть тела, только чудом не затронули лицо. сломан позвоночник, ноги, таз. она не сможет садиться ещё два месяца. а дальше как пойдёт. оксана пожимает плечами, потому что они у неё чешутся. зудят, будто внутри костей живут паразиты. едят её, дышат ей, горят ей и выгореть стараются дотла вместе с ней же. это всё эффект сони. впечатление от увиденного в день их первой встречи. дня, в который бог был не там, где надо. он сидел в соне, в её грудной клетке, говорил через неё, бормотал девичьими губами, полосы кровяные водил через виски. жил в ней, провёл в неё воздух, но навсегда забрал часть её с собой. какую — она сама не могла понять. но то, что лежало в соседней палате — не совсем соня. не совсем кульгавая. нечто иное, приправленное запылённой верой и неверием. не до конца живая, не до конца мёртвая. оксана уверена, маф с григорьевой держались мнения такого же. молчание всё продолжается, всё тянется. накаляется, ожидая, когда она скажет своё: — как-то так. бесстрастно, словно озвучила заголовки новостных газет, а не то, что мир маф навсегда перевернуло с ног на голову, соню заставило погрузиться в жуть шестнадцатого числа, пережить заново пройдённое, пройти пережитое по накатанной. неловкость не ощущается. ощущается только страх. липкий, клеящийся к коже, давящий глазные яблоки. их извещают о том, что время посещения закончилось, когда часы доходят до отметки девятнадцати ноль ноль. маф кистью большой проводит по сониной скуле, шепча громкое: — жди меня. а оксана, охлаждённая и вместе с тем пылающая, так не может. она только всю внутри бурлящую любовь превращает в почти будничное: — пока, сонь.***
ломит кости. рвётся на части рассудок. события, несвязанные друг с другом, идут одно за другим. первое — это маф в стенах больницы. ощущение неправильности от силы духа её тела и болезнетворности здешних мест, словно стремящихся заразить девушку, повалить насмерть, выпотрошить, как животное. поэтому она не может как следует обрадоваться. боится, паранойей лепит шкуру, дышит через раз, дабы не накликать беду. второе — это маф, которая знает соню. соня, которая знает маф. удивление, шок, ступор и бесконечные вопросы, задаваемые ей уже на следующей встрече. «откуда вы знакомы?» «сколько знаете друг друга?» таким образом выясняется, что маф — давняя подруга саши с соней, что их клей — мафтунина беспомощность, которой те протянули руку. — это была сашина затея спасти меня. — вполне в её стиле. а между ними, между этими двумя потрясениями — все остальные, с каждым разом становящиеся сильнее, бьющие с увеличивающейся остротой, пронзающие с нарастающим жаром. соня. её мёртвые карие глаза, прилегающие к потолку. расстояние, сокращающееся до минимума. чувства, разгорающиеся изнутри. боль в каждой клеточке, в каждом взгляде, опущенном взоре. соня была как случайно оживший труп, у которого так неестественно сиял румянец на пухлых губах. на пухлых розовых губах, как у ребёнка. как у новорождённого с понявшими мир глазами, ресницами, кукольно спадающими на фарфоровые щёки с трещинками. она видела их. трещины. везде. но особенно — в душе, отражающейся так точно в теле. шарниры скатились вниз и больше не крепили конечности. белки покраснели, капилляры лопнули. наклеенное лицо стёрлось, за собой оставив лишь грязный след от былой маски. соня. сонечка. к которой никогда не обращалась нежно вслух. с которой не приходилось осторожничать. которую хотелось трясти и вести за собой, держа крепко за руку, обводя вокруг пальца в злых шутках, громких возгласах «дура!» и «мразь!», что всегда были лишь прикрытием для слов мягче, ласковее, трепетнее. но скажешь ли их сейчас? когда та не может произнести и двух лишних фраз. когда даже лёжа покрывается испариной от усталости. дрожью от изнурения. ознобом от немочи. испуг. тлеет на языке. сыпется на голову. протыкает стержнем висок. она не понимала-не понимала-не понимала, что с кульгавой. пока не пришла оксана. оксана, напоминающая щенка. взлохмаченная дворняжка, ей подносящая кость. верная и милая, какой была всегда. какой она запомнила её уже там, в прошлой жизни. в жизни, в которой всё оказывается было ещё хорошо. в которой они — оксана и соня — могли только вдвоём проводить вечера. пить, взбалтывая до основания и без того пенистое пиво. петь, разрывая горло. танцевать до боли в щиколотках, рвать друг друга в игре в карты, говорить до сухости во рту. в этой всё иначе. оксана не приносит с собой кость. она приносит шокирующие новости. то, о чём молчали многозначительно врачи на её вопросы «что с кульгавой и крючковой?» то, что доводит до исступления ночью, когда она не может заснуть. когда прокручивает в голове вновь и вновь эти слова. эти страшные слова. слёзы скатились невольно по щекам, обожгли скулы, дыру продели аж до жевательных мышц. соня и саша. соня и саша. вторую она ещё не видела. и скорее всего, не увидит ещё долго. может только визуализировать с оксаниных слов, как та сейчас выглядит, в каком состоянии находится. абсолютно беззащитная, спящая дева. но не из сказок — кошмаров. посещает её во снах, миражом предстаёт перед глазами, манит ангельской беспечностью, а цепляет итого в адовом кольце. са-ша. не дающая заснуть, успокоиться, утихнуть. всё так же напоминает о себе, в уши проникает колким шёпотом, говором монстра, дьявола, полубога. жутью сохнет на губах. капает на простыни. каждая новая ночь здесь — возвращающееся одиночество. страх на закромах. под воротником, под лопатками. соне страшно, когда уходит оксана. когда уходит маф. страшно, когда солнце сменяется луной. когда звёзды зажигаются на тёмном небе. когда приходится оставаться с самой собой, со своим гулко стонущим сердцем, клочками засорённых мыслей о происходящем и произошедшем. она уверена, что у сони всё тоже так. что она лежит и думает об этом, не в силах остановить поток путающихся фактов и воспоминаний. пытается разобрать, почему да как, старается нарыть всю причинно-следственную связь. но в итоге конечном это ни к чему не приведёт. она изведёт себя. губу растерзает до кровавой бани. будет сипеть до посинения, о штукатурку царапать локоть. выть от боли, молить о новой порции обезбола, с немым воплем кричать в тишине. умирать. а час всё так же будет приближаться к утру. к привычным процедурам. с опоясывающей остротой в конечностях, в органах, ещё не отошедшим от удара. утро, как вчера. как неделю назад. как две недели назад. как сегодня. утро, которое она желает промотать до четырёх часов дня, ведь именно тогда обещала прийти маф. и именно в это время ей разрешили снова зайти к кульгавой. секунды, минуты, часы. они правда летят. летят с мучительной медлительностью. летят со сломанным крылом. потому топот ног для неё — волнение. в груди загорающийся фитиль. трепет. — я пришла. — говорит ей маф, только зайдя за порог, и становится вновь намного лучше и легче. — привет. — снова с чуть потеплевшими щеками. — я ждала. — я знаю. руки к рукам. обмен словами, хоть они и не имеют смысла. смысл только в этих касаниях скользящих по фалангам пальцев, в губах к ним прижатых, в глазах, вбитых в бледный лоб. лёгкие эфемерные поцелуи на костяшках. её смущение, на фоне которого даже боль слегка притупляется. становится неважной, второстепенной. а румянец лишь ярче, пуще, но и он сходит быстрее, чем догорает сигарета. — надо навестить соню. сказали, что ей стало лучше. маф кивает. она сама не могла перестать думать о кульгавой. о саше. о них, несправедливо выкинутых за борт жизни. о себе, не вернувшей помощь за помощь. так что для неё малость — катить григорьеву к палате сони. малость — крутить ручку двери, малость — ступать в её комнату, ноздрями чувствуя, как тут крепнет жизнь, тают ледники скованности. всё по-прежнему. всё так, как тогда, кроме самой сони. они видят лицо. на первый взгляд то же, но кое-что в нём словно ожило. встрепенулось, взыграло новыми оттенками. оттенками пробуждающейся жизни. та же одутловатость линий, мягкость, переходящая в резкость. чёткость. соня глядит на них из-под смыкающихся век, вздёрнутой кнопки носа, вниз уходящего рта. смотрит и точно вопрошает. не говорит. выпытывает. подстёгивает, лёжа под одеялом. мгновения, с быстротой проходящие мимо. соня и маф, устраивающиеся у её постели. взирающие на неё с чувством родительской опеки. справа налево. слева направо. — как ты? — спрашивает абдиева. громко, потому что не в силах никогда понизить тон своего голоса. даже её шёпот отдавался эхом в перепонках абсолютно всегда. — хорошо себя чувствуешь? — интересуется григорьева, пряча взгляд, видимо, чтобы он опять не начал слезиться. она не отвечает. смотрит то на ту, то на эту. внимательно скользяще. уделяя каждой по секунде, дотрагиваясь до миллиметра души и уходя обратно в свой гипсовый панцирь. мед-лен-но. в таком же замедленном режиме поворачивая голову, отводя взгляд, взмахивая взмокшими ресницами. соня-маф-соня-маф. будто в поиске и не может всё никак найти что-то важное. — где оксана? — распахивает глазища в терпком сознании. понимании того, чего ей так не хватало. оксаны, оксаны, оксаны! — она... кажется, не сможет прийти сегодня. занята. — соня неловко теребит пальцы здоровой руки. — суды, всё такое. у неё совсем нет времени. — но она спрашивала о тебе, когда приходила. — заявляет маф, продвигаясь ближе к кульгавой, будто опасаясь, что она не услышит этих слов. для них она — дитё, которое может заплакать из-за отсутствующей игрушки. няньки, к которой привыкла. но соня не такая. ей просто очень не хватает нецветаевой. как и кое-кого ещё. — а что с сашей? — произносит после минутного перерыва, с усилием выводя каждую гласную, вырисовывая их у себя в голове прежде, чем спустить те к языку. соня с маф переглядываются, мысленно обмениваясь вопросом «стоит ли говорить?» кульгавая ведь не до конца окрепшая. у неё на лице, хоть и посвежевшем, всё ещё следы недавней слабости. изнеможённости, посыпанной сверху клейким сахаром. сама же соня так не считает. у неё затуманенность сознания сменяется временами на чёткое желание всё понять, всё выведать, пропустить сквозь себя, сквозь пальцы, под коркой обугленной кожи проступающие ключицы. узнать, утолить жалящую потребность, оставляющей на ожогах ожоги. терпит, к переносице сводя брови с вопросом «когда же?» и в секунды эти последние григорьева решает: к чёрту, она имеет право знать. язык обводит побледневшие губы перед тем, как на выдохе пробормотать: — саша... она... ей очень плохо. и замолкнуть. пожелать ладонями зажать себе рот, когда уже поздно, когда их с маф точно пробивает током. слова вылетели слишком быстро, слишком резко, пощёчиной послужив и для них тоже, но больше — для сони. затихшей сони. сони, не издавшей более ни звука. сони с вмиг опустевшими зрачками. сони побледневшей, сони, растерявшей дар речи и прикусившей язык из-за этих пяти слов. удар по сердцу словно удар молота. она замирает. зажмуривается. сталкивается языком с нёбом. чувствами с реальностью. — у неё больше нет левых рук и ног. их ампутировали. лёгкие повреждены. она не может дышать и всё ещё в коме. ждём, когда проснётся. реальность. доказывающая собственную никчёмность, мокротой заряжая до самых грудок, ворота горловины затягивающая как можно туже. ждать. соня ненавидела ожидание. и ненавидела слушать о плохих вещах. о лёгких, не дающих дышать. о ноющих рёбрах. о жалких отростках на месте старых рук и ног. плач. он как-то сам собой появляется, когда речь заходит о саше. о её отсутствии. здесь, рядом, среди них. и ей всё ещё кажется, что в этом есть доля её вины. большая доля её вины. ведь горечь режет стенки горла. солью посыпает щёки. жжёт. бьёт. душит. саша. саша. саша. всюду и везде. трясёт внутренности. скручивает органы. заставляет её плакать как тварь, как суку с нескончаемым лимитом слёз, бесконечно капающих с глаз. — всё будет хорошо... не волнуйся, сонь. а вот это её попросту бесит. жалкие убеждения. ложь. обман. словно она настолько наивна, настолько глупа, что за пеленой наваленной влаги не может отличить чёрное от белого. хорошее от гадкого. мерзкого, как это известие. эта новость, ножом проткнувшая ей волю, стремление к лучшему, свет. чудного, как их надежды на то, что она могла отреагировать по-другому. воспринять всё менее эмоционально, менее болезненно. но их не было там, не было с сашей. призрачной, фантомной, но своей. прозрачной и бледной. больной и обессиленной. не было в тисках того, что она могла охарактеризовать лишь адом, в который не верила. объяснить богом, над которым смеялась. а если бы она попробовала?.. попыталась объяснить увиденное, рассказать о прочувствованном? слеза лезет в рот, солью сыпет на рецепторы, как и эти мысли. глупые, лживые, нереальные. ведь они не поверят. никогда не поверят. лишь глубже убедятся в её недееспособности. станут пуще уподобляться слабости, поддаваться и гнуться под неё, из друзей превращаясь в очередных докторов, говорящих, что с соней что-то не так. а с ней всё было не так, и она это знала. не нуждалась в подтверждении, испытующих взглядах, проверках, исследованиях! и в жалости этой неуместной отныне тоже. дайте только тишины, только возможности плакать о саше, их чувствах, их воспоминаниях, их пути по темноте, оставшейся на подкорке мозга. — хватит. — плачет по-прежнему, хватая воздух. задыхаясь от его избытка. ломаясь под его натиском. хруст трещит об уши. вина поглощает всё, к чему она когда-либо прикасалась.***
первое заседание. её ещё живые надежды на хорошее. мысль о наилучшем исходе слушания. оксана идёт представлять сторону подруг. позволила ей это найденная родственная связь с сашей — очень дальняя и всё же существенная, подарившая возможность отвечать за них в суде. ведь иначе была бы лишь сторона виновника, с которым окс предстояло увидеться впервые. и она видит. личину всех своих бед. ту что по пальцам проводит ток и бьёт её кулаком под дых, пронизывая тонкие артерии желанием покончить с этим побыстрее. вынести приговор и уйти с чистой душой с самого первого раза. это была наивность. оксана никогда ранее и близко не притрагивалась к таким вещам. в голове её — они, всегда покрытые смогом, казались чем-то около фантастическим, а потому простым, лёгким, как сказать слово «виновен». оксана ошиблась. первое заседание проваливается. точнее, как проваливается? переносится. для неё, ожидавшей совсем другого, это стало ударом. как это через несколько недель вернёмся? как это на сегодня всё? от них словно отмахнулись, решили откинуть за борт, лишь бы напрасно не тратить силы, лишь бы не помогать, лишь бы вставить палки в колёса. она думала, что уже сегодня сможет увидеть, как мужчину за решёткой повяжут и унесут отсюда в его лучшую жизнь (в окружении сырых стен и тюремной формы), но реальность оказалась таковой, что ей, еле сводящей концы с концами, и находящей раз через раз время на то, чтобы навестить девочек, придётся терпеть. терпеть, не понимая, в чём загвоздка. в чём проблема понять, что это он во всём виноват? он, не поднимающий глаз с пола. он, не решающий даже признаться в содеянном. разочарованная, уставшая, злая. в ней что-то разбивается с этой неудачей. не зависящей от самой оксаны, но давящей сильнее любого другого триггера. она силой вбивает в себя веру, мысль, что всё ещё будет так, как она хочет. это оказывается не так. ничего не идёт гладко. подозрения накатывают с каждым разом всё сильнее и сильнее, а ворох проблем извне лишь увеличивается в объёме. оксана скучает по девочкам. ужасно. но не может выкроить себе времени чтобы видеться хотя бы раз в неделю-две. в больнице появляется перебежками, и жалких минут посещения никогда не хватает на то, чтобы насытиться. они — её эликсир. тяга к жизни. якорь. хотя на данный момент назвать так можно было лишь соню. саша в коме вызывала только в груди тупую боль, а кульгавая, хоть и прошёл уже срок довольно приличный, ещё не отошла. ни с кем не шла на контакт. была вялой и безжизненной. жалкой. такой, как сама нецветаева, не будь у неё возможности свободно передвигаться. у них на двоих разделённая вялость, смерть, застрявшая между зубов, бесконечные мириады холодной скованности, не разрешающей дышать полной грудью. но если соня каждый день была одной и той же, то оксана со временем становилась только бледнее и прозрачнее. настолько, что уже и в ставшей привычкой для неё маф вызывала беспокойство и типичный вопрос «как ты?», перманентный ответ на который «хорошо». смертельное хорошо. хорошо до устали. до облезлой кожи губ, до ярко розовых полос на руках, до состояния, при котором засыпаешь лишь головой слегка касаясь подушки. а дата, спустя столько попыток, смещалась к уже последнему заседанию. три кружки кофе. холодный душ. чистая хлопковая рубашка. брюки, выглаженные до гибели даже неприметных складок. оксана и не знала, что может быть настолько аккуратной. опрятной аж в самых коротких волосинках на голове. снова бежит в центр, прямиком к залу суда. сегодняшний — особенный. с ним должна закончиться эта долгая муторная история их разбирательств. сегодня она должна увидеть, как подонка сажают в тюрьму. конечно, если хотя бы сейчас всё пройдёт так, как она планировала уже давно. а будь это так просто, она бы давно перестала походить на живой труп. дело, которое с первого взгляда казалось очевидным, затянули настолько, что окс уже сама не понимала, всё ли в нём так односторонне. в её голове это должно было пройти быстро, ведь виновник даже не скрывался, а жертвы оставались на виду. так в чём же, собственно, заключалась причина их медлительности? не в том ли, что московский суд втайне готовил странный заговор? стремился оставить их ни с чем, несправедливостью подмять под себя, выжечь и уничтожить. хруст ботинок о снег. облачка пара над губой. сигарета, которую нельзя не выкурить перед тем, как войти. оксана, полная самых разных треволнений, занимает место напротив скамьи подсудимых, там, где рядом с ней людей ещё уйма. они ждут, когда же огласят начало процесса, и среди них она словно теряется, сгущается в общую серую массу. от стресса ломит суставы. под натиском воедино слившегося говора глохнут уши. но это длится недолго. приходит судья. скользит ровной походкой к своему столу, с которого смотрит на всех сверху вниз, посылая мурашек импульсы по оксаниному телу. всё в помещении замирает. кроме недовольного сопения самого обвиняемого. оксана осматривает его: колючая тёмная борода, за которой не увидеть линию челюсти. мрачность, отражающаяся в дугах над бровью — морщинках, поверхностно лежащих на будто рано посеревшем лице. его всего дёргает, и вместе с ним вздрагивает сама нецветаева, сжатые кулаки прячущая под коленками, чтобы не заметили её состояния, не посчитали чересчур эмоциональной для такого дела. но куда их деть? куда спрятать лишние мешки агрессии? только глотать. глотать и слушать, как судья сообщает о начале процесса, как в нескольких формальных фразах описывает ситуацию, над которой она ломала голову по сей день. дтп. водитель в состоянии алкогольного опьянения. причинение тяжкого вреда здоровью. трое пострадавших. произносит механически, не давая оксане даже предположить, куда завернёт ситуация, какую сторону в итоге займёт суд. сердце в груди бьётся громко-громко, пота капли текут с взмокших висков. предположений — море. но ни одного положительного. оксана самой себе кажется сумасшедшей, скрывающейся под маской нормального и обыденного. ведь когда её зовут как законного представителя, она держится абсолютно спокойно. отвечает на все вопросы, спину держит ровно. как и голос, который не дрогнул за всю её недлинную речь. — садитесь. — говорят ей, когда она заканчивает рассказ свой о последствиях аварии. о травмах подруг, об их состоянии, о том, что им не на кого положиться из семьи. пересказывает всё, о чём уже раньше сообщала остальным. больше её не трогают. оставляют на перепутье, и это не приносит облегчения. это доводит до ужаса. оксану берёт дрожь мелкая, когда она на протяжении всего суда то и дело бросает взгляды беглые на обвиняемого, чьё имя не могла запомнить, сколько ни билась. ей кажется, что они проиграли. что ещё несколько жалких минут, и ему развяжут руки. выпустят из разделяющих их решёток и поведут на свободу, пока её — оксану — в плен больничной кутерьмы. и среди этого пыльного смрада она еле улавливает строгое судейское: — признаёте ли вы свою вину? от которого забывает, как дышать. от которого дрожь заселяется в уголках глаз, вонзается в белки до алых раздражений. ви-на. это была не просто вина. вину признавала она, чувствовала её всеми фибрами лишь за то, что не оказалась рядом. лишь за то, что уцелела вместо них. он же — трагедия в уродливых чертах, в мозолистых смуглых пальцах, водящих подушечками по решётке. смотрящий сквозь них на всё скрыто-равнодушно. самозабвенно и жестоко. и абсолютно, совершенно не виновато. она права. права полностью. ведь мужские губы не врут, когда шепчут едва слышное, но ощутимо наглое: — не признаю. которое словно не замечают сами судьи, но прекрасно улавливает она. вдавливает себе в глазницы, в сбитые костяшки, которыми готова уже ударить. да не приходится бить, потому что суд уходит в совещательную комнату. ожидание. тик-таки часов о барабанные перепонки. его конец. они возвращаются обратно. оксана выпрямляется. гудит и сипит, взоры зажмуренные кидая на судью. его руки на столе. седые волосы под светом лампы и утомлённое: — алексей власович приговаривается к пятнадцати годам тюремного заключения и выплате жертвам в размере трёх миллионов рублей. гудок. аплодисменты. гомон. оксана только округляет медовые глаза и лужей растекается по стулу. шок и радость от выигранного дела почти заставляют забыть о главном — о разговоре с человеком, навсегда изменившим её жизнь. оксана у самых решёток. вновь всматривается в его черты, замечая лишь обросшего максимум тридцатилетнего оборванца в шерстяной жилетке. в его бороде остатки немытой грязи, под ногтями, которыми он хватается за решётки, та же траурная кайма. она наконец может сказать самой себе с лёгкостью, что ненавидит этого человека, что рада тому, что первые седые волосы он встретит в стенах тюрьмы. а напоследок лишь хочет выразить ему своё «почтение», уделить толику внимания его персоне, чтобы со спокойствием отпустить и больше к этому не возвращаться. замечает, что у него шрам над бровью и зелёные глаза, которыми он пялится на неё, опускает её на уровень ниже, хотя казалось всё должно было быть наоборот. дышит тяжело, как раненый зверь, и оксана желает на него посмотреть. становится ближе-ближе-ближе к его опасным ярким искрам. к его мёртвому хвату, запаху вечной сырости, прогорклой желчи и зажженых спичек: — я мстил за влада.—
оксана выходит из здания суда почти окрылённая, хоть радость эту и несколько закрасили слова обвинённого. она ничего не понимает, потому что в кругу её знакомых никогда не было владов. ровно как и у девочек. так какой влад? что собирался иметь в виду тот обрюзгший незнакомец? решает просто забить, от радости прикуривая новую сигарету, с чувством хоть какой-то победы крутя в руке зажигалку. — оксана. оборачивается — мафтуна. та, которую она здесь увидеть не ожидала совершенно. брови взлетают вверх, кривя губы в сиплом: — ты что здесь делаешь? преследуешь меня? маф пожимает смущённо плечами и улыбается, словно ответ на вопрос этот до глупого очевиден. — наблюдала за ходом дела, конечно. и немного в нём поучаствовала. от слов последних у неё из рук выпадает сигарета, лоб сморщивается до вопросительного «что?», а мафтуна только улыбается загадочно, будто ждала этого всю свою сознательную жизнь. берёт из пачки сигарету очередную, ожидая маф, точно собирающуюся сказать нечто важное. но у оксаны в конце концов лопаются пузырьки терпения, и прикуривая, она решает чуть спустить на плечи абдиевой тяжесть своего положения. немножко пожаловаться, чтобы на малую часть облегчить себе жизнь, которая, несмотря на победу в деле, будет продолжаться в том же ритме. вздох. ловить губами дым и вновь поднимать тему больницы. — я там буквально на птичьих правах, и сама ничего не могу. нигде ничего не могу, буквально. это так бесит. — выдох. колечки пускать в темнеющее небо, смиряться. — ну хотя бы выяснилось, что я родственница саши. с какого-то там сто десятого колена. удивительно, правда? — к мафтуне оборачиваясь задувает дым. — так бы вообще не подпустили к делу. это я ещё про финансы молчу. там полный пиздец. снова прикуривать. губы обжигать о пепел. чувствовать, как более напряжённой становится фигура маф. её стан, из стали превращающийся в воск. зацветшее в глазах почти смущение, но с уверенностью произнесённое: — я готова. хочу помочь вам. — что? нет. — оксана дым от сигареты старается держать подальше от маф, начавшей выглядеть в голове её как с ума сошедший ребёнок. — да. я могу это сделать. — чётко и вкрадчиво, со взглядом, проникающим в нецветаевой глазной мёд. — и что же ты сделаешь? — не с усмешкой, а усталостью, прорезавшей под глазами острые мешки. хоть и выяснилось, что маф поспособствовала некоторым подвижкам в разбирательстве, которые пошли в её пользу, оксана всё равно не была к ней полностью расположена. слишком живая, трепещущая и взбудораженная. она словно не понимала всерьёз, во что хочет втянуться, и окс её то ли от этого оберегала, то ли страшилась делиться со ставшим для себя родным адовым котлом. только не для маф, не для мафтуны, не для абдиевой. — обеспечу всем необходимым. у меня была изначально мысль оформить опеку, или как там его, попечительство? — резво, вскриком протыкая мёрзлый воздух. — но это невозможно. — потому что за ними смотрит мед. компания. впереди у них ещё долгий период реабилитации, и пока он идёт я не могу взять девочек на себя. можно пройти через суд, но лучше уж я помогу деньгами, раз они есть. как ты думаешь? а оксана действительно снова удивляется. снова глаза приоткрывает широко и на мафтуну смотрит сильно-сильно. — это можно сделать, я знаю. я возьму кульгавую соню с сашей. моя соня и так будет со мной. — начинает тараторить, жестикулировать руками мощными от желания получить одобрение идеи данной. — никаких проблем. я могу перевезти их к себе или купить отдельное жильё, когда это станет нужным. окружу тем, что надо. им будет хорошо, оксана, поверь. — останавливается, оправляясь от дыхания сбившегося. смотрит на оксану. на меняющиеся эмоции в мягком лице. а у той будто сдёрнули слой обклеенных жвачек, открыли совершенно новое зрение, новый взгляд на ситуацию, на мир, перед ними разворачивающий страницы. думает. хмурится, но не от злости. и не от недовольства. она прислушивается. заглушает внутри поселившееся предубеждение, усыпляет его, на место старого преподнося нечто иное. шанс действовать не в одиночку. — это хорошая идея. я с ней согласна. на лице мафтуны проявившаяся улыбка, смуглая ладонь, вскинутая в воздух. — по рукам? — по рукам.***
она приходит поступью по скрипящим половицам, как ладонью зажать рот, как палец приложить к губам, хоть это абсолютно не секретно. колёса скользят по коридору, её, завёрнутую точно в кокон, как и обещано, несли к кульгавой. быстро, за пару жалких минут, медсестра оставляет григорьеву у изголовья сониной койки, причитая, что скоро придёт обратно, но на этом всё. они одни. в улье, где нет времени. где настоящее застыло в сигналах чёрных мониторов и гудящих аппаратур. а соня снова может смотреть, не скрываясь, на исхудалые линии чужих скул. таких острых, таких резких, будто касаться лезвия заточенного ножа. на строго очерченную морщинку меж бровей, сообщающую о тени её хмурости, скользящего за шиворот подозрения, холодности, трепетом обдающего щеку. глаза карие не останавливаются. полузакрытые, в плену тяжёлых век, они будто трогают, не касаясь, водят лишь слегка, но на деле прожигают на месте. григорьева хрипит, кашляет. она проделывала схему эту уже несколько раз — приходила к кульгавой в палату, засиживалась, насколько это возможно, стараясь подругу оживить вновь. подарить хоть что-то от бодрости духа, которой у неё самой не было. ободрить, вызвать хотя бы тень улыбки. сказать действиями «ну же, ты не виновата», ведь соня слишком любила причитать о собственной мистической вине, о какой-то своей всепоглощающей обречённости, которую она не понимала, не принимала и не хотела этого делать. к чему та терзала себя? комьями сажи закидывала каждый миллиметр без того обглоданного тела? вопрос искрится через тину блестящих глаз, что впиваются в чёрный омут напротив, ожидая ответа, которого и быть не могло. кульгавая сама не знала, что сказать. у неё в голове пустота. кромешная и тёмная, чья сырость выходит за пределы недр поджелудочной, стравливая каждый угол и каждую щель мерзким ощущением холода, морозца, царапающего подбородок. ничего из всего, чем стремилась занять её григорьева, приходящая ежедневно, как бы ни было больно и муторно. — сонь. — всё так же не теряя надежды, зовёт её, приглашает к себе наружу, где реальность, а не фантазии, помогающие о ней забыть. — ну поговори со мной, пожалуйста. молчок. сони вжатые в матрас плечи и ничего не выражающие глаза. ра-зо-ча-ро-ва-ни-е. — а я всё равно буду с тобой говорить. — упрямство. губы надутые и вызов, тормошащий грудную клетку. соня откидывает рукой свободной пряди светлые со лба, смотря на тёзку свою сверху вниз, как мама, готовая в рот тебе засунуть градусник. — ну, готова? я начинаю? — тянет угрозу несущественную, пока кульгавая даже не реагирует, только хлопая разком ресницами больших глазниц. соня не спешит выходить из себя, злиться на грубое игнорирование, продолжать строить недомолвки. она просто начинает говорить. хлопает быстро-быстро губами, почти тараторит, заполняя пустоту пространства, не души. слова эти бессмысленны. слова выходят из неё только для того, чтобы обратить на себя чужое внимание. они поверхностны. они глупы. порой возмутительны. а соня не то чтобы вообще когда-либо стеснялась показаться поверхностной, глупой, возмутительной. кульгавая черты эти уже в ней видела. они для неё знакомы, как вид собственных пальцев, ныне недоступных под бинтами. знакомы как боль, знакомы как смерти ощущение под боком. — «может, — думает она, — это пробудит её. вернёт её ко мне». на-ив-ность. соня и палец о палец не ударила из-за этого. её реакция гола, как полая трубка. зубы неизменно сжаты, на лице всё приклеенная мина равнодушия. бе-сит. соня вздыхает. тяжело, громко, сильно. выдыхает. также тяжко, тихо, слабо. идеи того, как до неё достучаться, заканчиваются. внутри страх, что между ней и кульгавой уже непроходимые километры расстояния. даль, которую не пройти. которая сотрёт в кровь ступни, но не выведет к цели. что оставалось ей? что надо было сделать дополнительно? выдох о зубы. в потолок поднять глаза. к лежачей их обратить вновь. минутная пауза. кисть белой руки, которой она решается дотронуться до яблонь девичьих щёк. кульгавая не сопротивляется, не скидывает ладонь её со своего лица, но и безразличие мнимое наконец уходит, за ширмой позволяя разглядеть что-то похожее на эмоции. соня обхватывает цепкими пальцами чужие щёки, гладит их, крепко-крепко, не выпуская, удерживая в странно долгой тактильности, которой до этого у них не было. и девушка разрешает себе выдать это в изгибе бровей, в линии разомкнутых губ, в сломанности, сквозящей через проделанные дыры в теле, сквозняк её плоти. соня, та, что помладше, на лице вырисовывает что-то среднее между покорностью и нежеланием поддаваться чарам григорьевой, умеющей, оказывается, когда надо, путать в нежности, бить плетью одурманивающей ласки. это что-то похоже даже на возможность довериться, раскрыться перед ней. выдать свои слабости на все сто процентов не в порыве аффекта, бушующей ярости, кипятка зацензуренных чувств, а осознанно. когда между ними только спокойствие, только стабильность зимы, мигания белой лампы, окружения им ставших привычными стен. что, если не сейчас? что, если не сегодня? но когда она уже решается, когда готова поговорить с напротив сидящей григорьевой, ком образуется в горле. не даёт и слова выплюнуть. страшно. страшно разомкнуть оковы. страшно настолько голой предстать перед кем-то. страшно сказать что-то действительно важное, может, даже чересчур. боится. боится. боится. доверия и всего, что с ним связано. боится стуков собственного сердца, что льнётся к григорьевой. такой мягкой, воздушной, трепетной, у которой лицо выкрашено в оранжевый на фоне вечереющего неба, которая сходит на мираж. её оптическую иллюзию. обман больной головы. — соня... — рокочет хрипло, чувствуя, словно тонет в собственной подушке. лежит в плену стёганого одеяла. а соня только этого и хотела. соня, пылающая в подобии материнской опеки. соня, которая так долго ждала произнесения собственного имени, что невольно прикусила саму себя за язык с зазвучавшим в безмолвии голосом кульгавой. — что такое? — как можно тише, как можно внимательнее. она подходит ближе, вплотную, кисти ставя на холодные скулы, пальцами водя по иссохшей коже. а больше она и не знает, что сказать. имя её в глуши как молитва. как прошение. как просьба. и кажется, что иных слов им вовсе не нужно. но конечно, всё не так. ведь григорьева на них жадная и падкая. каждое действие — способ разговорить её, вывести на столь желанный диалог каким бы не было способом. нельзя утверждать, что намеренно, но она давит. достаёт со дна марсианской впадины ту же сонину травму, горящую на кончике языка пороховым дымом. ту же крючкову, витавшую в воздухе клубами едкой отравы, которую нельзя не упомянуть. о которой нельзя не вспомнить так, как она. сказать: — я слышала про сашу. и тем самым вызвать сиюминутную реакцию в чужих зрачках. соня замирает, ловит воздуха глоток, каменеет, точно покрываясь сводом колючих мурашек. григорьева убирает руки, почувствовав напряжение. но останавливаться не собирается. ей кажется хорошей идея вывести подругу на разговор с помощью саши, с помощью их болезненно-гниющей связи и проволоки незатянутых ран, что прошлись на них и между ними. — говорят, что... — я не хочу это обсуждать. — обрывает её хлёстко, за одно мгновение покрывшись толстым слоем лишней кожи, сквозь которую, казалось, не пробиться. всем, кроме неё. — я всё равно буду этого добиваться. — выдыхает честностью почти прямо в губы, в чужой искривлённый рот, всматриваясь в паникой заострённые глаза, загорающиеся веки. — нет. — да. соня цепенеет. ушам собственным не хочет верить. григорьева говорила бред, и её минуту назад цветущее желание действительно поговорить испаряется, пропадает в водовороте их взаимно кинутых подозрительных взглядов. сменяется на звонкое: — отстань от меня. и ухмылку на лице напротив. накал растёт, как и невидимая граница, разделявшая их. воздух пахнет электрическом. плоть кромсает проводным током. соня отворачивается, говорит тихо, чтобы кульгавая не услышала: — я ведь помню ваш последний с сашей разговор. ты там прекрасно изъявляла желание разговаривать. но она всё прекрасно слышит. слышит лучше, чем саму себя, и окончательно срывается. пульс, повышенный до максимума. жар в груди, распространяющийся до стенок мозга. крик, настигающий горло и позволивший ей наконец перейти грань. нащупать в представшей темноту кнопку не достающей ей эмоциональности, чувственности, человечности. соню рвёт. рвёт слишком много, чтобы казаться нормальной. слова григорьевой переключают у неё что-то в мозгу, и пусть они сказаны не специально, пусть поспешно — это бьёт её. добивает. а главное — даёт согласиться. кивнуть на сказанное выше утверждение, потому что так оно и есть, так оно и было, и таким оно и останется. не изменится никогда. будет там лежать безжизненным последствием когда-то совершённого, сказанного её сгнившим языком, вышедшего из грязной, падкой души. её грязной падкой души. всхлипы обретают голос. становятся громче, громче, громче, ведь только сожаление заставляет некоторых покаяться вслух. снова она. вина. раскалённая до предела. жмётся к её коже, прилегает к плоти, не даёт дышать. плач выжигает инициалы на краснеющем лице, пишет на нём всё то же «прости», потому что быть виноватой невыносимо. признаться в этом — ещё тяжелее. но она делает это. кивками расходится агрессивными, языком заплетающимся бормочет, не останавливаясь, жаркие «да, это я, я, я, я» вынося из вздымающейся груди, стиснутых лёгких, опожаренных ладоней. под вуалью не видно григорьевой. всё место занимают обжигающие слёзы, льющие-льющие-льющие из уже ставших акварельными глаз, из ресниц, взмокших до перьев. боль проглотила пространство. не позволила забыть ни об одном миллиметре хлипкой палаты. горит всё, вместе с ней превращаясь в пепел. и только соня, сидящая на инвалидной коляске, могла как-то на это повлиять, возыметь власть и что-либо с этим сделать. она не хотела. она не думала, что слова её, вылетевшие в порыве, могут так задеть, до такого довести. смотрит, как та дрожит. как мучается, истязая себя самостоятельно, покрывая дрожью всё без остатка. соня приговаривает «тс-с-с». спешит всё теми же ладонями обвить её щёки. губами произнести что-то, что смогло бы заткнуть вой её хоть на секунду. — всё будет хорошо. с тобой и с сашей. — трёт неловко влажные полосы на щеках, не зная, куда уронить беглый взгляд. — чёрт, прости. — на новый громкий всхлип, вышедший с её касанием. — о вас есть кому позаботься, сонь. всё будет хорошо. я знаю, что вы сделали для маф. она... — кульгавая в руках трясётся, выскальзывает, желает оттолкнуть и тем самым мешает ей договорить. — она вам поможет. всё будет хорошо, сонь, я... но закончить фразу не получается, ведь подруга прикрывает отяжелевшие глаза и больше их не открывает, на секунду григорьеву заставив поверить в то, что та умерла. резко. быстро. в объятиях её холодных рук. и соне ничего иного не остаётся, кроме как поцеловать в лоб её на прощание. до завтрашнего дня.***
храм христа спасителя впереди светит позолотой даже в дни тумана, когда холодно настолько, что от локтей до лодыжек пробирает мучительная дрожь. ещё не успевшая выветрить с себя запах сигарет, оксана пробирается ко входу с одним-единственным желанием «поверить хоть во что-то». даже в бога. в чёртова иисуса. во всю их православную церковь, ранее никогда не вызывавшую доверия. задерживает дыхание на полминуты минимум, голой кистью прикасаясь к белому камню высокого храма. усталость плещет на фалангах, выходит через клубы пара изо рта, молитвой варится в лёгких. оксана входит внутрь, чувствуя нутром разрастающееся тепло, принимая в себя обжигающий свет дорого обставленной церкви. святилище. сотни нарисованных глаз, что взирают на неё со стен и потолков, впиваются в лицо её резкими взглядами. ей неуютно. но иного места для этого попросту нет на всём белом свете. потому она идёт дальше, мимо бабушек в платках на седых головах, мимо бородатых священников с молитвенниками. нет. они оксане не нужны. ей никто для этого не нужен. всё здесь светит золотом, течёт по горлу выставленными на продажу иконками, крестами и другими сувенирами с одинаково разрисованными там людьми — святыми. оксане это кажется далёким. она никогда не посещала церковь, её не учили молиться, не заставляли читать библию, и даже христианские праздники от неё были далеки, как ангелы от грешников, но чрево, несмотря ни на что, тянуло сюда. со спазмом в истощенном теле, со всхлипом потерянного ребёнка, стоном заблудшей души. оксана нуждалась в вере, как в ни в чём другом. ведь проявив силу, она потеряла опору. показав зубы, лишилась дёсен. всё, что оставалось — миллион сожалений и незнание того, как их выгрести. может, он действительно мог помочь. кто же знал заранее ответ? а храм был притягателен. манипулятивен в своём умении находить больные места, давить на них, продавливать и унижать, хрипотцой тихого «без меня никак» ломать её несуществующие убеждения. слабость — вот главный магнит для того, чтобы верить. слабость телесная, слабость духовная. она выпотрошена от и до, и кажется, святому отцу только это и надо. сломить её, чтобы забрать к себе. оксана больше не против. в руки чуть дрожащие берёт свечку, волнуясь, как листик на ветру. она её первая, взятая от отчаяния. от того, что иного выхода словно нет. словно единственное, что ей сейчас способно помочь, способно снять напряжение, застывшее в костях, — слепая мольба. просьба к самому богу. к целому миру там, наверху, к виску которого она бы направила дуло, будь месть решением всех бед. каяться. во всех прегрешениях, во всех проступках. она подходит к иконе. кроткая, тихая, податливая. неловкость ощущая от того, что не знает наверняка, как правильно надо действовать. куда девать руки, туда-сюда бегающие глаза, пальцы, норовящие со свечки маленькой соскользнуть каждую секунду. поступает по инерции, по тому, что шепчут направляющие её самоощущения. а они просят её молчать, стучать зубами в тишине, в криках изливаясь внутри. оксана веки прикрывает, ставя свечку за сонь и за сашу, за себя и за них. за жизнь, пульсирующую в стиснутом кулаке. бог... есть ли он? видит ли он их в действительности? можно ли прикоснуться к нему, будучи простым смертным? удавалось ли кому-то взаправду приблизиться к нему? оксана не верила богослужителям. не верила, что именно через их уста говорит иисус. в голове её были варианты иные, не считающиеся с привычным укладом православной жизни, где каждая ступень — иерархия. разница между высшим и низшим. нечто неправильное сквозило в идеях обыденной веры. того, как верили эти бабушки. того, как верили женщины в монастырях. того, в чём убеждали пропащих сектантов. слишком далеко от её собственного видения, собственного представления того, что значит бог. что значит говорить с ним. видеть его насквозь в каждой капельке доставшегося счастья. и несчастья тоже. жар скользит по плечам, когда она заканчивает с молитвой. когда опускает свечку и готовится уйти. но её тело этого не хочет. оно будто вбивается насмерть в мозаичный пол и дышит-дышит-дышит сквозь её кожу, бормочет беспрекословное «оставайся». и оксана остаётся, шагами широкими направляясь к алтарю.