***
— Слушай, я вот хотела узнать... А тот парень, с которым ты дружил и который… был удивительно похож на тебя и в то же время не совсем похож... Он так и не нашёлся? — Спросила меня Райа, когда мы сидели на диване и ели пиццу. Фоном по телевизору шёл дешёвый и до тошноты клишированный ужастик про ведьм — в канун Хеллоуина подобное крутили по всем каналам, словно действительно считали этот день чем-то особенным, праздничным и важным. Для меня это был обычный выходной день, когда я могу официально отдохнуть, забыв про очередную работу-недельку в общепите с несносными и чересчур обнаглевшими клиентами, и встретиться с двоюродной сестрой, в общении с которой удавалось забыться и расслабиться, почувствовать себя в относительной безопасности, пока где-то в квартире находятся трезвые до поры до времени взрослые: её отец и мой дядя. — Ты про Лефтариона? Нет, его… так и не нашли, — устало буркнул я в ответ, чувствуя, как закололо сердце. Говорить об этом было больно и даже как-то неловко. Ощущение, будто без стеснения лезут в самую душу и безжалостно, под шквал вопросов, рвут на части то, что от неё осталось. Лефтарион исчез ровно шесть лет и две с лишним недели назад — в мой день рождение. И я знал секрет, хранил у себя на сердце то, что не знал никто другой. И медленно умирал, понимая, каким монстром являюсь на самом деле. Сначала я, глупый и наивный идиот, заморозил свои чувства, надел маску другого человека и подарил себе слабую надежду, что он на самом деле жив и здоров; что он найдётся; что всё обязательно будет как прежде... Но потом, со временем, когда этот чёртов секрет и до сих пор живые, слабо трепещущие воспоминания внутри стали тянуть на дно, а невыносимая боль в груди окончательно не убила оставшиеся в живых чувства — хотя сомневаюсь, что хотя бы малейшая крупица чего-либо осталась жить в том аду, который разрастался внутри с тех пор, когда я взял в руки нож, — разрешил себе похоронить его тело, его помощь и болезнь, ставшей отправной и невидимой точкой к нашей разрушенной, не успевшей даже расцвести как следует Вселенной. — И всё же странная история, да? — Задумчиво и как бы невзначай, чтобы поддержать диалог, осторожно протянула Райа. — Был парень и пропал... Просто пошёл в школу и по итогу даже не дошёл до неё... Я слабо пожал плечами. Никто не знал, как это случилось. Шестнадцатилетний подросток отправился в школу, но так и не появился на уроках. И дома тоже не появился. Просто-напросто пропал, исчез. Стёр себя с лица земли сам или позволил кому-то это сделать. Его искали все, кто хотел выглядеть лучше в свете, несмотря на гнилое сердце: и полиция, и добровольцы, собравшиеся в отряды, и некоторые родители из наших класса. Подвалы, колодцы, стройки — прочесали всё и не по одному разу, но Лефтариона нигде не было. Он будто растворился в воздухе, оставив после себя лишь воспоминание. Зыбкое и мягкое, почти невесомое и ничего не значащее. Когда всеобщая паника стала оседать, а родители уже выбирали гроб для первого сына, спустя неделю нашли его кроссовку на заброшенном берегу реки. Хотя... это тогда тот берег был заброшенным, там гуляли бездомные собаки, а местные бомжи жгли беззвёздными ночами костры. Теперь же это благоустроенная набережная. Только гулять я по ней не могу — сразу же вспоминаю... своего... Лефтариона. Которого всегда хотелось крепко-крепко стиснуть в объятиях и которому так же всегда хотелось отдавать до конца дней все свои деньги. Я вспоминаю его лучистые голубые глаза, тёплую, почти ангельскую, так не похожую других, улыбку, негромкий, но уверенный и твёрдый голос... И сердце колит ядовитой иглой, а лёгкие стискивают раскалённые тиски. Никто так и не узнал, что с ним случилось. Его похитили, убили, или он сам решил тихо уйти из жизни. Никто ничего не знал, кроме меня, которому приходиться по сей день играть с маской боли и скорби на лице на большой сцене лицемерия. Но, несмотря на тягость и разъедающую меня изнутри привычную пустоту, до сих пор странно и неловко осознавать, признаваться самому себе, что Лефтарион был не просто моим безликим знакомым со школы или случайным другом, а моей первой любовью. Детской любовью, наивной и чистой, как подснежник на кладбище. Удивительно, но именно он — чересчур идеальный, выбравшийся из зазеркалья, светлый и до тошноты добрый, мягкий и держащийся каким-то чудом в столь жестоком мире мальчик — был тем, кто первый взял меня за руку, первый позвал на свидание, первый поцеловал, когда я занял ещё с начальной школы роль тихони и заучки, который застрял в бесконечном дне сурка. Это произошло за несколько недель до его исчезновения, когда мы гуляли по осеннему парку, усыпанному алыми листьями, и наслаждались друг другом. Я в очередной раз сбежал из дома, а он — послушно отпросился у родителей и брата. Приятные сумерки быстро сгустились над головой, на небе ярко засверкали далёкие звёзды, когда Лефтарион вдруг остановил меня, осторожно, словно боясь навредить, не зная о многочисленных ранах на моей сухой коже, взял моё лицо в свои холодные ладони и поцеловал — неумело, быстро, но нежно. Как целуют в дешёвых фильмах и книгах про вечную любовь. И я ответил ему, игнорируя отчаянно колотившееся сердце в груди и входящий звонок на телефоне в кармане кофты. А потом мы стояли в обнимку под фонарём, не веря в своё хрупкое счастье, которое я мечтал разбить вдребезги. Потому что нельзя чувствовать внезапно отросшие крылья свободы за спиной. Нельзя давать себе повод расслабиться, почувствовать себя уязвимым и хрупким, каким не должен быть отроду. Нельзя поддаваться тому, что мне не светит в ближайшем будущем, тому, что всем сердцем презирала при жизни моя мать, и из-за чего день ото дня глушила эмоции и чувства в дешёвом алкоголе за последние деньги... За день до исчезновения Лефтариона мы тоже были вместе. Держались за руки и целовались, а потом, напротив его подъезда, он сказал, взяв меня за руки: «Ты самый лучший человек, которого я встречал. Правда, спасибо тебе... за всё, Дейв. Не знаю, как отблагодарить тебя сейчас, но знаю, что точно могу тебе обещать, что я всегда буду рядом. Всегда». Глупо было полагать, что он сдержит столь идеализированное и ничего не значащее в обществе обещание. Я никогда не питал надежды на что-то лучшее, никогда не позволял себе довериться кому-то, но именно в тот момент мне отчаянно хотелось поверить ему. Поверить и тем самым подарить своё мёртвое сердце и открыть ржавые двери в ад. Но я вовремя опомнился, отвесив себе пощёчину, когда он пропал навсегда. И вместе с ним исчезла часть меня самого. До сих пор мне было слишком больно. Эта грёбанная утрата сломила меня в мои четырнадцать, и лишь спустя год я смог просыпаться по утрам и идти на работу без неподъёмной тяжести в теле. Лишь спустя год мне снова удалось заглушить надоедливые голоса и назойливые мысли в голове, заморозить чувства и эмоции, закрыть глаза и превратиться в робота. Бездушного и пустого. И в очередной раз я зарубил себе на носу, выжег раскалённым металлом на коже общение никогда не влюбляться. Ни в кого, ни за что и не при каких обстоятельствах. Пока мои сверстники встречались со всеми, пропивали свою молодость и веселились, как будто в последний раз, я выбирал гордое одиночество наедине с острым ножом в руках в кругу пустых бутылок из-под пива. — Вы же с ним не просто дружили? — Не унималась Райа, сверля меня испытующим взглядом. — Встречались, да? А правда говорят, что Лефтарион был изгоем, но невозможным красавцем с блондинистой... или какой-то там высветленной... шевелюрой? Его все травили или что-то типа того? Я нахмурился и не обратил внимания, как сестра села на колени, наклонилась вперёд и уперлась локтями в подлокотник дивана, сверля меня внимательным взглядом. Ещё чуть-чуть, и прожжёт дыру... — Его действительно травили, — ответил я нехотя и бездумно уставился на экран телевизора, где дикие волки терзали тело маленькой дочки ведьмы. Райа жила на другом конце города, когда мы были детьми, и не знала, что происходило у нас в школе и в моей жизни в целом. — А почему? — Не отставала она. — Он был каким-то не таким? Ну, не считая ориентации и внешности... — Да. Он был не таким, как все, — сухо перебил я, допил залпом газировку, кинул пустую банку в сторону мусорки и поглубже засел в мягком кресле-мешке. — Он всегда был более... взрослым, чем все мы, придурки, которые только и думают о том, где побухать, во что поиграть на приставке и кого избить за просто так следующим, лишь бы скрасить свой скучный день и не возвращаться домой. Я замолчал, прикусив внутреннюю сторону щеки, скрестил руки на груди и перевел пустой взгляд на пол. Голые пятки неприятно покалывало от осевшего внизу холода из открытого окна. — Он был добрым. Отзывчивым. Нежным. Очень хорошо учился и всё время слушал музыку в наушниках. Красиво играл на гитаре и писал картины. Любил разговаривать ни о чём, мечтал о том, что другим казалось дикостью и глупостью, не боялся быть честным... — Так если он такой весь из себя хороший, чем остальным не угодил? — Потому что светлых людей не любят. Я бы сказал, даже ненавидят. Будто не переносят их света. Когда Лефтарион перевёлся к нам, парни из нашего класса сразу же невзлюбили его, посчитали странным и повесили ярлык «развязного тихони с чехлом от гитары в подвале». Сначала смеялись над ним, провоцировали, а он всё не вёлся, игнорировал и с улыбкой на лице махал на прощание. Затем парни стали унижать, вымогали деньги. А однажды... Внутренности противно скрутило в тугой узел, а к горлу подкралась тошнота. Говорить стало в разы труднее, отчего я перешёл почти на шёпот. — Я шёл из школы и заметил, как они загоняют его в подворотню между мясным и цветочным, чтобы избить до полусмерти. Они в чате класса только об этом в тот день и писали, мол, хотят преподать урок новенькому и наглядно показать, кто тут всем заправляет... На одну жалкую долю секунды стало трудно дышать, а стены начали сужаться, загонять меня в угол и заставлять трястись, задыхаться от слёз и животного страха, но я упрямо продолжил, закрыв глаза: — Пацанов было человек шесть или семь, а он один. Не знаю, что на меня нашло тогда, какое второе дыхание у меня открылось, но я пошёл следом. А когда увидел, как они окружают его, то подбежал к ним, заслонил спиной Лефтариона, расставил руки в стороны и сказал свои привычным, холодным и надменным, тоном тихони: «Если вы тронете его, то обо всём узнает полиция». И, честно, не знаю, какие высшие силы тогда сплотились и встали на мою сторону, какая удача на меня снизошла, но те придурки промолчали и ушли. И больше не приставали к нему. А мы... подружились? Я замолчал. Помнил тот день как сегодняшний. И благодарную полуулыбку Лефтариона тоже, как будто бы на зло себе, чтобы, вспоминая, умирать каждый вечер перед сном, запомнил. И его голос, хриплый и мягкий: «Спасибо. Ты очень хороший...» — «Не того благодаришь», — ответил я, сухо и тихо. И потом предложил отчего-то — то ли из-за солнечного затмения, то ли из-за ретроградного Меркурия, то ли из-за занывших свежих ран под одеждой — ему свою условную защиту, а он позвал гулять. Как же глупо и смешно. Как будто мы в сериале про отвязных подростков… С тех пор мы встречались почти каждый день. Я приходил к Лефтариону в гости, когда взрослых и его брата не было в квартире, и мы вдвоем делали домашку, слушали музыку, рисовали — он учил меня работать с масляными красками, что помогало отвлечься от проблем в семье и всего на несколько часов забыть то, кем я являюсь на самом деле. Ещё мне вдруг вспомнилось, как мы провели вместе последний Хеллоуин, который Лефтарион всегда называл праздником умирающего солнца. Мы сидели в старом парке, ели мороженое — одно на двоих, смеялись... Было уже поздно, густые сумерки нависли над головой, как стеклянный купол, а на землю осел сизый туман после дождя. Мы не могли расстаться друг с другом. В парке стояла тишина, ярко светил тонкий полумесяц, и вдалеке горели окна слипшихся многоэтажек. Мы разговаривали о глупостях, когда вдруг показалось, что тень раскидистого дерева зашевелилась перед нами и потянулась вперёд, будто бы желая ухватить нас за голые щиколотки своими изломанными, прозрачными руками-когтями. Поддавшись внезапной волне своей больной фантазии, я хотел было подняться и защитить Лефтариона от несуществующего врага, но он вдруг крепко обняла меня, уткнулся носом в макушку и прижал меня к себе, не отпуская и даже не давая поднять головы. Несмотря на то что он казался до боли хрупким и слабым, силы в нём было много, удивительно много, словно во взрослом мужчине за сорок. «Просто побудь так со мной, пожалуйста, Ло», — тихо, умоляющим тоном прошептал он, впившись тонкими пальцами в мои плечи. И я замолчал, прикусил нижнюю губу и осторожно обнял его, при этом оставляя шанс оттолкнуть... — Слушай, Ло, а вдруг это пацаны его… ну, того? — Понизив отчего-то голос и воровато оглядевшись, спросила Райа и вырвала меня из мыслей. «Того» — это значит убили. Страшное слово. Страшное предположение. Страшная реальность, от которой не убежать, не скрыться, не отмыться от засохшей грязной крови на коже... — Нет, — чересчур резко и неожиданно даже для себя ответил я, впился пальцами в плечи и вжал в них голову. — Этого точно не могло быть. Те парни хоть и были жестокими, но... они не были способными на... на убийство. Сердце со всей силы ударило по рёбрам, оставив новые внушительные трещины поверх старых, не успевших затянуться, срастись воедино. Я чувствовал, как начал медленно задыхаться, пока невидимые, липкие и противные щупальца вины тянули на дно. Я видел свет где-то сверху, поверх водной глади, и отчаянно тянулся к нему, борясь с давлением и беспощадно пожирающими изнутри, давно забытыми чувствами. Но, к сожалению, результаты этой очередной битвы за ничто были предопределены с самого начала… — К тому же у всех было алиби. Тогда полиция опросила каждого нашего одноклассника. Лефтариона видели соседи, когда он вышел из подъезда и направился в сторону школы обычным путем. Но куда он на самом деле пошёл, никто не знает. Он... просто пропал. Я снова сделал тактичную паузу, чтобы перевести дыхание и собраться с мыслями, откинув лишние чувства и эмоции. — Есть, конечно, предположения, что он пошёл на реку и утонул… но его тела так и не нашли. А кто-то говорит, что его поймали местные наркоманы, попытались забрать деньги, но... Мой голос предательски дрогнул. К глазам подступили горькие слёзы от накатившей новой волной вины. Я всегда знал, что сам запутался в собственных, сотканный из лжи дорогах без шанса на свободу, но именно сейчас, сидя перед телевизором с редкой вредной едой перед носом, я захотел умереть самой мучительной и изощрённой смертью. Хотя вряд ли существует такая на свете. — Господи, как же страшно! — Воскликнула Райа, подавила театральный вздох и откинулась назад, разлёгшись на диване и уставившись в потолок. — А его родители? — Он... жил с братом-близнецом, дядей и тётей. Но мне кажется, никто из них не любили его должным образом, — признался я, вспомнив этих странных людей и холодный, как сталь, полный ядовитой ненависти взгляд Райта. — Хотя, в наше-то время вообще про семейную любовь говорить странно. Никто не знает, какая она на самом деле, и её особо не ищут, ведь... всегда легче притворяться, что всё хорошо... — Бедный мальчик, — вздохнула Райа, проигнорировав мои последние откровения и настоящие мысли, и взяла новый кусок грибной пиццы. Мне тоже предложила, но у меня кусок в горло не лез. — А к экстрасенсам обращались? Может быть, они что-то смогли бы сказать. — Нет, — хмуро ответил я, но меня тут же настигло ещё одно странное, свежее, но не до конца стёртое воспоминание. Я гулял по городу в одиночестве, слонялся без дела и на репите слушал музыку из созданного вместе с Лефтарионом плейлиста. Несмотря на замороженные чувства, я не мог избавиться от сформировавшихся за время нашего общения привычек, отчего походил на сумасшедшего в разы больше. Даже отчаянные и давно вырабатанные на автомате действия и простая работа не смогли стереть то, что осталось от Лефтариона: его ожоги от прикосновений, его мягкие касания губ, его осколки прошлого и стёртые в порошок надежды на будущее... Когда я, не чувствуя ног, сел на лавочку, ко мне медленно, но целенаправленно подошла какая-то женщина в возрасте, одетая в длинное неряшливое платье и какую-то тонкую накидку с незамысловатым рисунком, от которой пахло тяжелыми старыми духами. Я напрягся, как натянутая до предела струна, но виду не подал. «А хочешь, я тебе погадаю, милый? — Спросила женщина, сканируя меня маленькими крысиными глазами, так похожие на материны. — Вижу, влюблён ты без памяти... да только не в того человека. Хочешь, скажу всю правду про любовь?» «Нет у меня никакой любви», — усмехнулся я в ответ и нервно сглотнул ком в горле. Во всю эту чушь я никогда не верил и прекрасно понимал, что ей нужны деньги, которых у меня не было даже на обратную дорогу домой — что уж говорить на пожертвование шарлатанке? «Как это нет? У всех есть. Хочешь, скажу, что твой любимый делает? А ты мне взамен...» Что женщина хотела взамен, я так и не понял — слишком уж невнятно она пробормотала себе под нос. Она потянулась ко мне и коснулась моего плеча, отчего я чересчур резко поднялся на ноги, отшатнулся в сторону от внезапно нахлынувшего отвращения и крепко сжал ладони в кулаки. «Вижу... Думает о тебе, всё время думает, но прячется в тени... — С этими словами женщина вдруг отдернула руку. Лицо её исказилось, а в крысиных глазах появился страх, от которого внутренности скрутило в тугой узел, и я едва подавил рвоту. — Прости, прости, прости! — Запричитала она, вдруг схватив себя за горло. — Никогда больше не трону, мимо пройду! Прости!» И самое ужасное то, что женщина вдруг склонилась и начала биться лбом о лавочку будто ненормальная, бормоча что-то странное и не останавливаясь. Не чувствуя ног и того, как горячая кровь в один короткий миг застыла в жилах, я сорвался с места и сбежал оттуда, сел на первый попавшийся автобус и уехал в другой район, после чего около четырёх часов шёл домой пешком... — Ло-о, ты меня вообще слышишь? — Снова вырвала меня из воспоминаний сестра. — Я говорю, что у моей подруги есть знакомый экстрасенс. Проверенный причем, не абы какой. И берёт недорого. Может, к нему обратиться? А то на этих догадках каши не сваришь. — Спасибо, не хочу. А почему ты о нём, кстати, вообще вспомнила? — Спросил я, чувствуя, как внутри всё тихо закипает от раздражения. Я всю жизнь ненавидел воспоминания — от них всегда слишком пусто становилось на душе, слишком тягостно и неловко... — Увидела на днях в кафе парня, который твоего Лефти мне напомнил, — сказала Райа без энтузиазма, недовольная тем, что я не оценил по достоинству её предложения с экстрасенсом. — Вот и вспомнилось. Слушай, а вдруг это был... ну, в самом деле он? Сестра приподнялась на локтях и с воодушевлением и озорными искрами в глазах посмотрела меня. Каждый раз, когда она становилась такой — слишком активной, пересмотревшей дешёвых детективов со старых дисков дома и окрылённой острым чувством весёлых приключений — мне становилось не на шутку страшно. — Что?.. — Нервно сглотнув, хрипло и тихо прошептал я. — С чего ты решила? — Ну не знаю... Вдруг всё-таки реинкарнация существует и твой Лефти в полной мере познал и пережил её, и теперь... Дальше я перестал слушать. Как будто лишился слуха, оглох, как в тот самый день, и выпал из реальности. На мгновение сердце забилось сильнее, почти с бешеной скоростью. Та самая лживая, придуманная другим мной надежда снова вспыхнула внутри, словно спичка, но я упрямо и быстро затушил её. Надежда — это иллюзия. Иллюзия — это страдания. Нельзя жить в самообмане, стены которого я возвёл в качестве защиты, это ни к чему не приведёт. Лефтарион мёртв. Его нет в живых. Есть просто похожие люди. — ...хотя нет... Всё-таки это не мог быть он. А жаль, — махнула вскоре рукой Райа, не понимая, какую боль доставляли мне её простые, брошенные на ветер слова. — Какой-то надменный богатый парень на «майбахе» с охраной и какой-то рыжеволосой тёлкой... Слушай, совсем забыла спросить! А у тебя было что-то, ну, интимное с этим Лефтарионом? Ну, выходящее за рамки приличия, все дела… — Давай перестанем говорить о нём, мне неприятно, — твёрдо, но тихо отрезал я и отвернулся. — Расскажи лучше про своего Джона из параллельного класса профильной математики. Или что там?.. Райа слишком просто и легко попалась на эту удочку. Джоном звали её нового парня-перчатку, и говорить о нём сестра любила до страшного безумия. Ей нравилось рассказывать, что её молодой человек самый лучший во всевозможных и существующих смыслах. Высокий, спортивный, уверенно идёт на красный диплом, занимается баскетболом, ездит на крутой иномарке, дарит ей цветы почти каждую неделю... Часа два, а то и больше я слушал с закрытыми глазами и притихшим фильмом на фоне рассказы Райи о том, какой её перчатка-Джон замечательный и как сильно он её любит. Сестра болтала без остановки, а когда отошла в туалет, перед этим воровато выглянув из комнаты в покрытый толстой вуалью мрака коридор и оглядевшись по сторонам, я устало поднялся на ноги, потянулся, чувствуя противный хруст затёкших костей, подошёл к дальнему, покрывшемуся внушительным слоем пыли комоду и достал спрятанный, заметно потрёпанный старый альбом с редкими, находящимися буквально через несколько пустых страниц друг от друга фотографиями и открыл его. Снимков с Лефтарионом у меня было не много, и я берёг их, как зеницу ока, хотя альбом доставал очень редко — в такие моменты становилось особенно плохо. Настолько, что перед глазами темнело, ноги превращались в вату, а тело пробивала колкая, противная дрожь, которая напоминает больше предсмертные судороги... В шестнадцать лет он выглядел на все девятнадцать: высокий для своего роста, стройный, до невозможности мужественный и уверенный. С копной высветленных русых волос, голубыми глазами, напоминающими электрический ток, нежели небо или океан, тёплой, по-настоящему искренней улыбкой, из-за которой появлялись ямочки на щеках. Россыпь едва заметных поцелуев от солнца, мягких веснушек — я знал каждую. Скрытый вьющимися непослушными волосами с обеих сторон шрам на щеке. Обветренные губы, которые мне нравилось касаться кончиками пальцев или своими губами. Маленькая татуировка в виде сожжённого ворона на груди — его главная тайна, о которой знал только я. Но откуда у Лефтариона было тату, я понятия не имел, а он сам никогда не рассказывал — обронил лишь случайно, как бы невзначай, что потом как-нибудь расскажет, когда будет готов. Только к чему, я так и не успел спросить — слишком поздно опомнился и не успел поймать его за обмякшую, слабую руку. Не защитил перед обескураживающей, не знающей границ дозволенного жестокости реальности, струсил и... Татуировку я заметил случайно, когда он впервые пришёл ко мне домой, облился чаем, и я дал ему свою старую поношенную майку, чтобы он переоделся. Каюсь, тогда, не в силах противостоять больным желаниями, я решил подсмотреть и загляделся на ворона на груди, чуть ниже ключиц, — он был чёрным, зловещим и гордым, и в какой-то момент мне вдруг показалось, что его глаз сверкнул кроваво-алым. Но это было простой игрой света. И моё воспалённое воображение. Лефтарион, которому навеки осталось шестнадцать, смотрел на меня с фотографии и улыбался. Так широко и искренне, так... по-настоящему. Этот снимок я сделал случайно, когда мы сбежали вместе с уроков и, гуляя по городу, дошли до леса, где затерялись на несколько часов. На втором фото Лефтарион заметно приуныл — я застал его врасплох, осторожно и тихо подойдя сзади, когда он сидел на последнем этаже и думал о чём-то своём, просунув ноги сквозь ржавые перилла и свесив их вниз. А на третьей фотографии мы были изображены вместе — делали селфи, и его руки обвили мою шею, а моя неловко покоилась где-то выше его талии. Он был похож на ангела, но ангелом всегда называл меня, хотя во мне ничего ангельского не было: довольно стандартная, “заводская” внешность с обычными чертами лица, голубыми глазами, которые являются до сих пор единственной ярким оттенком, кляксой, доставшейся от безымянного отца-художника, на чёрном холсте, и быстро отрастающими, сожжёнными тёмно-русыми волосами, кончики которых всегда завивались. И меня это раздражало — хотелось, чтобы они были идеально прямыми, ровными, не такими сильно бросающимися в глаза. А Лефтарион всё равно называл меня без толики стеснения ангелом. И, глядя на него, я улыбался сквозь подступившие к горлу слёзы, горькие, противные и неправильные. Мой мальчик... Каким бы ты вырос? Наверняка до безумия красивым, благородным и мужественным. Ты бы писал картины или играл на гитаре — это был твой дар, твой прирожденный талант. А может быть, ты бы стал программистом и создавал невероятные игры, как и мечтал. В одном я уверен точно — ты бы замечательным человеком, каким не смог стать я… и никогда не стану. — Мне так тебя не хватает, — прошептал я едва слышно и коснулся фотографии губами. Вдруг одна из лампочек в люстре погасла, и я, приняв это за знак перестать думать о прошлом, осторожно закрыл альбом и положил его на прежнее место.***
— Гадкая любовь, какая же гадкая, гадкая, гадкая, — шептал Ивлис, как ума лишённый, водя пальцем по щеке незнакомки с копной рыжих, спутанных волос. Его голос был глумливым и то исходил приторной нежностью, то источал злую усмешку. В узком заостренном лице, обрамленном угольными волосами с проседью, осталось мало человеческого. С каждым днём, с каждым приёмом таблеток он походил на отца — монстра воплоти без должных чувств и эмоций. Тонкие и правильные некогда черты исказились, в ярко-оранжевых глазах искрило безумие. Чистое и страшное. От которого тело немело, а сердце застревало в горле. Я не мог дышать, не мог плакать. Всё, что мне было дозволено — это тихо трепыхаться на ледяном полу в углу, как птица с отрезанными крыльями, сдирать кожу в кровь от грубой верёвки и наблюдать. Думать воспалившимся от наркотиков мозгом, рисовать тщетные планы побега и молча ждать. Всё вокруг казалось безумным сном. И отдающие эхом своды стен. И вьющиеся тени вокруг. И звуки музыкальной шкатулки. И лёгкий аромат полыни, аниса и пряностей, словно кто-то только что разлил абсент. Однако разлито было сумасшествие. Оно впиталось в пол, поднялось к потолку, въелось в стены. Миллиардами молекул разлетелось в воздухе и оставило новый ожог на коже. Попало в кровь. Осело в душе алым румянцем. У меня закружилась голова, но я упрямо держал глаза открытыми и через нарастающий звон в ушах пытался вслушиваться в окружающие меня звуки. Пам-пам... Пам-пам-пам... Пам... Пам-пам-пам... Музыка каплями падала в вязкую, противную тишину. Крепко связанная, как и я, девушка, сидевшая на стуле перед моим братом, смотрела в его жуткое лицо со смесью страха и отвращения. Мягкие, пухлые губы были разбиты, под спутанными длинными волосами запеклась тёмная кровь. Я слышал, как её пульс бился с бешеной скоростью. В унисон моему, отчего страх накатил новой волной, подкрался сзади и вцепился в шею, снова отбирая воздух. На висках крохотными капельками выступал пот. Ей было страшно. Очень страшно. Так страшно, что душа трепетала в солнечном сплетении, мышцы заледенели, а глаза заволокло холодными слезами, которых она не чувствовала. А я видел… Она вообще больше ничего не чувствовала, кроме его пальцев и дыхания на своей коже. И всепоглощающего страха. Наверное, ей всегда казалось, как и всем людям на свете, что она привыкла к страху. Увы, шах и мат. На долю секунды я прикрыл глаза и уронил голову на ледяную, пропахшую сыростью и кровью землю. У меня сто восемьдесят два глубоких шрама на коже, затянувшихся и совсем свежих, один из которых кровоточит, марая разодранную в клочья футболку багровой, почти что чёрной кровью. У меня сладкая ложь вместо нервов, разбитая вдребезги психика, спрятанное лезвие в носках, три попытки суицида и одиночество только для себя… Но грудную клетку разрывало от боли, а сердце уродливыми ошметками свисало со сломанных рёбер. Я хочу свернуться и проблеваться, чтобы все мерзкое и чужое вышло из меня — вся боль, вся злость, вся ненависть. Меня трясло, как в лихорадке, и я не сразу понял, как по щекам покатились слёзы. Холодные, как живой лёд, и горькие, как яд. Я плачу от дикой боли, которая течёт по венам вместо крови. Я весь соткан из боли. И она наполняет меня, как солома — куклу. Бездушную и податливую. Которой я всегда был в руках отца, Ивлиса, матери, слуг… — Ты пла-а-ачешь, — протянул вдруг Ивлис наигранно-нежно, отчего я вмиг открыл глаза, и стёр слёзы с бледной щеки, а после с задумчивым видом слизнул их с пальца. По-птичьи склонил голову к плечу, устремив глаза в высокий потолок, — ни дать ни взять гурман, распробовавший вкусное блюдо. К горлу снова подступил ком тошноты, который я сглотнул с большим трудом и упорством. Лишь бы остаться незамеченным. — Сладко, — сообщил он и принялся без особых раздумий собирать слёзы губами — с лица, шеи, ключиц и груди, не прикрываемых больше футболкой — так сильно она порвалась. От каждого мучительно долгого прикосновения девушку передёргивало. А меня разрывало на части. Казалось, там, где побывали его губы, кожа начинала зудеть, покрываться красными пятнами и неметь. А Ивлис как будто ничего не замечал. Ему нравилось делать с ней это. Ему нравился её страх. Её кровь пьянила его лучше алкоголя и таблеток вместе взятых. Её запах сводил с ума — хотя, казалось, куда уж больше? Вдруг я услышал, как его дыхание, некогда ровное и едва слышное, стало прерывистым, тяжелым и рваным. После чего пару раз он прикусил мягкую кожу — так, что слёзы смешались с кровью. Он положил указательный палец на её нижнюю губу, оттягивая вниз и обнажая ровные белые зубы. И довольно облизнулся, как кот. — Я так скучал, — его голос, хриплый и тихий, был все таким же глумливым. — А ты скучала, Кэнди? — Пожалуйста... — прошептала девушка едва слышно, задыхаясь то ли от бесконечно стекающих по щекам и рвущихся наружу слёз, то ли от тупой безысходности вперемежку с желанием жить. — Прошу... Пожалуйста… — О чем ты просишь? — Ивлис театрально приложил ладонь к уху, делая вид, что не слышит. — О-отпусти, пожалуйста... у-умоляю. Ярко-оранжевые глаза сверкнули. Мой брат откинулся на спинку стула, сложив руки на коленях и по-птичьи склонил голову на бок. — Не могу, — честно признался он и деловито потёр подбородок. — Или... Вдруг тонкие, искусанные губы растянулись в глумливой улыбке, на щеках появились ямочки — такие бывают лишь у веселых людей, которым часто приходится смеяться. Но кому нужны чертовы каньоны на щеках, если в глазах помешательство? — Поцелуй меня. До головокружения. Сама. Тогда отпущу. Как тебе идея? Нравится? Ивлис ласково коснулся её оцарапанного колена и с наигранным сожалением убрал руку. Девушка часто закивала, согласная на всё, лишь бы выбраться отсюда живой в гнилой свет. И оставить меня наедине с монстром. В ответ она получила улыбку, в которой обаяние было смешано с уродством. Как виски с колой. — Только целуй сладко, Кэнди. Шкатулка замолчала. Ивлис, дернувшись как наркоман при ломке, потянулся за ней, мирно лежащей на изжившим себя кожаном диване, и вновь повернул ключ несколько раз. Приложил к уху, чтобы музыкальная капель зазвучала вновь. Пам-пам-пам… Пам-пам... Пам... Пам-пам-пам-пам... На долю секунды жуткая колыбельная, пробирающая до костей сейчас, но оставляющая приятное, приторно-сладкое тепло на сердце однажды, напомнила мне звуки выстрелов с кривым отсчётом. Я нервно сглотнул, попытался привести мышцы в строй, но быстро бросил гиблое дело, навострив уши и затихнув. — Правда отпустишь? — Немигающими глазами уставилась на моего брата девушка и облизнула губы сухим языком. Как она ещё не умерла от жажды? Сожжённые, медные спутанные волосы закрывали ей пол-лица. Из-за запекшейся в уголках губ крови казалось, что они опущены вниз. Ссадина на щеке была похожа на длинный шрам-змею. А нервная, безумная улыбка шла вразрез с образом жертвы. Она и сама сейчас выглядит сумасшедшей. — Я когда-нибудь тебе лгал, милая? — Слабо и непринуждённо пожал плечами мой брат, сунув руку в карман своего балахона. В полутьме, поймав один из бликов, блеснуло острое лезвие ножа. Девушка инстинктивно сжалась, бегло осознав на долю секунды, что это — конец. Она зажмурилась и послушно опустила голову, сцепила дрожащие пальцы в молитве... Но нож не коснулся её кожи — разрезал лишь веревки, освобождая тяжёлые, затекшие и онемевшие от холода руки и ноги. А после со звоном полетел на пол. Её натянутые нервы так же звонко резонировали в ответ, а бешено бьющееся сердце рухнуло в пятки. — До головокружения, — напомнил учительским строгим голосом Ивлис и вновь сел на стул напротив. Он устало откинул назад длинные, прямые волосы, а после молча коснулся пальцем узких губ, незамысловато давая понять, чтобы она начинала. Он ждал. Предвкушал. Наслаждался моментом. И глаза его заволокло от желания. Девушка медлила. Её заметно трясло от страха, затекшие руки не слушались, однако она отчаянно и наивно верила, как ребёнок, что это может стать её шансом. Шансом на спасение. Я не мог смотреть. И одновременно не мог отвести взгляда. Меня лихорадило под бешеный стук собственного сердца, которое сливалось с однообразным гулом стиральной машины и превращалось в нечто механическое, похожее на внутренности антикварных часов. Часов, вероятность поломки которых равна всем ста процентам. Возможно, не прошла лихорадка или же я просто болен какой-то разновидностью метафор из слащавых книг, но меня пугало своё же сердцебиение. Пугала мысль о том, что мой механизм мог сломаться, и я ничего не смогу с этим поделать… пугало то, из-за чего всё могло сломаться. Неловко подавшись вперёд, девушка, зажмурившись, коснулась его страшных губ с ощущением, что целует огромного говорящего паука или змею с человеческими глазами. Ей казалось, что за стиснутыми зубами кишат отвратительные личинки. И они только и ждут, чтобы из его рта попасть в её и найти дорогу в пищевод. Её затошнило от собственных мыслей и страха, но она упрямо сглотнула. Ужас плотной навязчивой пеленой окутал тело, и сердце готово было взорваться от частых ударов, но... Ничего страшного не произошло. Ни боли, ни омерзения. Лишь горячие мужские губы. Она ощутила на них лёгкий, едва удовимый металлический привкус. Его перебивала полынь — как будто он недавно пил абсент. Горько... И притягательно — только признаться в этом не было сил. И мешала упрямая гордость. Он сводил её с ума, похитил — или специально сделал так, чтобы она сама пришла к нему? — и скоро собирался лишить жизни. Есть ли в этой болезненной и лишённой всякой морали страсти смысл? Ни нежности, ни симпатии, как в фильмах о придуманной слащавой любви, откуда взяться наслаждению?.. Она сходит с ума. Однозначно. В этом можно не сомневаться. Неуязвимых людей не существует. У каждого человека на этой планете есть своя болевая точка. Правда, узнать, где и насколько глубоко она спрятана и отыскать её для того, чтобы выдавить до упора или хотя бы до неё дотронуться, не всегда представляется возможным. Но это не значит, что там, внутри, её нет. Но мой брат знал, где эта точка. Всегда знал и безжалостно давил на неё, втаптывая в землю каждый раз, стоит сделать мне лишний шаг в сторону. Он преподавал мне жизненно необходимый урок, который лишь сильнее вбивал ржавые гвозди мне в сердце и душу, — «Забудь про свои чувства, разучись чувствовать, мучайся сам и молча смотри на муки других, кто умеет чувствовать»… Я хочу выколоть себе глаза, содрать кожу вместе с мясом, растерзать сердце в клочья. Хочу перестать чувствовать. Хочу умереть сейчас — быстро и легко, без сожалений. Но никто мне не позволит этого сделать. Я буду жить, несмотря на боль, страх и ненависть. Несмотря на спрятанные в глубине души запретные чувства, которые я так отчаянно мечтал узнать получше… и поплатился чужой жизнью. Девушка отстранилась. Медленно, почти неуверенно и виновато, словно сделала что-то не так. Глаза её блестели, непослушные пряди прилипли к влажным щекам и шее, ноздри трепетали. Ивлис едва заметно покачал головой и сильнее сомкнул губы в тонкую белую нить. Глаза искрились жгучим холодом, пальцы рук едва слышно отбивали в такт музыке из шкатулки. Не удовлетворен. Он просил целовать до головокружения. Но как? Сам он не отвечал, оставаясь неподвижным. Демонстративно глядел в сторону. Наслаждался её тщетными и жалкими попытками. Её слезами. Её унижением. И она знала это. Не могла не знать. Страх приливал к голове вместе с кровью, затмевая холодный разум, здравый смысл. Нужно выжить. Любой ценой. Девушка коснулась кончиками ноющих, онемевших пальцев его щеки, как будто раздумывая, что делать. Потом встала на затекших, негнущихся ногах и, едва не упав, села к нему на колени, ненавидя и мечтая, чтобы он упал замертво... прямо сейчас... прямо здесь... оставив её в покое... Он выглядел как псих. И действовал как ублюдок. Но если отбросить всё это, по ощущениям казалось, что он — обычный парень, незнакомец из потока толпы на улице. Но как можно отбросить все эти зверства? Вьющиеся в углах тени беззвучно захохотали в ответ на её бессвязные мысли. И я вместе с ними. Шкатулка замолчала. Воцарилась тишина. Девушка медлила несколько секунд, собираясь с силами, а потом впилась в его губы почти безумным поцелуем, сама не зная зачем, укусив до крови. Это спустило крючок. Курок освободился, и чувства выстрелили, полетели сквозь тело, разрушая разум окончательно. Перед её глазами мелькнула вспышка, и, если бы не его руки, она бы упала. Шкатулка зазвучала вновь сама собой. Я не мог отвернуться, как бы сильно не хотел. Больно. Горло душит тысячью слов, которых никто и никогда не услышит, которые я не выкрикну даже под страхом смерти, преследовавшим меня всю жизнь. Я должен смотреть, пока душащая вина сжирает меня изнутри. Меня бросило в жар, и онемевшие сухие руки задрожали. Так страшно... Так одиноко и мерзко на душе. И всё абсолютно такое большое и давящее, безжалостное и противное… Кажется, вот сейчас я сделаю рваный вдох, и он станет последним: лёгкие выйдут из строя, как машинка в руках ребёнка, и кислород закончится. Но я сдерживаюсь, потому что должен терпеть до последнего. Не хочу, чтобы он слышал, как я реву в голос, не хочу ставить его в такое положение, не хочу напрягать своим состоянием. Я потом покричу так, что не смогу разговаривать. Потом что-нибудь разобью и окрашу свои руки тёмно-алой кровью. Меня распирает от эмоций и несказанных слов. Меня разрывает на части от больных воспоминаний, от… …её серо-голубых глаз, которые смотрят на меня с запретной нежностью и любовью. Мои губы несмело касаются её. Внутри оживают мёртвые бабочки, от которых кружиться голова, а внутренности скручивает в тугой узел. Наши пальцы переплетены. Мы лежим на моей куртке прямо на земле, и всюду травы. Высокие травы скрывают нас от всего мира. Травы знают нашу с ней сокровенную тайну, которую я храню как зеницу ока. Травы всему свидетели. Я повторяю её имя, которое уже забыл. Целую мягкую ладонь, как учила мама. Вокруг ласковая акварельная осень, без ветров и с тоннами золотистого солнечного света. Прохладно, туманно и слишком хорошо, чтобы быть правдой. Пахнет яблоками, полынью и упоительно-горькими травами. Румянец обжигает щёки, и я забываю о бдительности, без которой могу умереть. Мне никогда не приходилось целоваться с кем-то. Я слишком неопытен и глуп, но ей это нравится. Я ничего толком не умею и знаю об этой слащавом и трепетном чувстве лишь из книг. Я стесняюсь, чего делать не должен. Меня тянет к ней так же сильно, как и её ко мне. Она держит моё лицо в ладонях, и смеётся звонко и тихо, прямо в губы, и... ...И тогда он словно сошёл с ума. Схватил девушку за плечи, больно впившись пальцами в нежную кожу, жадно отвечая на поцелуй — так, словно это был последний поцелуй в его жизни. Неистовый, болезненный, разрушительный. Сумасшедший, как и он сам. Поцелуй парализовывал. Ненавистью, отчаянием, разрушительной силой, от которой тошнило. Каждая мышца оказалась напряжена. Каждый нерв оголен. Внутри искрило. Девушка не помнила, как потеряла контроль. Не понимала, как стала получать от происходящего удовольствие — ломкое, хрупкое, как стекло, и такое же острое, опасное. Ненормальное. Она цеплялась за напряженные плечи мужчины, вскидывала вверх подбородок, разрешая оставлять на натянутой шее отметины, хватала его за волосы, шептала что-то совсем бессвязное. Тонула в бушующем океане и доставала дна. Летела вниз и разбивалась вдребезги о скалы. Её пронзало насквозь — через лёгкие и сердце, вниз, сквозь живот. — Кэнди-Кэнди-Кэнди, — хрипло шептал Ивлис в перерывах между поцелуями, опаляя её кожу дыханием. — Что ты делаешь со мной, Кэнди? Слишком головокружительно... А она, когда мой брат отстранялся, ловила его губы, как бабочку в сетку, и целовала вновь и вновь. Целовала так, будто любила. Но она точно знала, что ненавидит его. И знала, как я умираю в углу, тихо наблюдая за их запретной любовью. Он отстранился первым и заботливо усадил девушку на стул, облизываясь, наслаждаясь сладостью от стёртой помады на губах. А она вдруг беззвучно заплакала — от неожиданного разочарования и боли в груди, разрывающей на две рваные, кривые части. Она попыталась вновь забраться к нему на колени, но он грубо оттолкнул её, откинулся назад и согнулся, тяжело дыша и глядя исподлобья. Между ними повисла тишина. Тени затаились по углам. И я вместе с ними, вжавшись в холодную стену за спиной и мечтая слиться с полом. Я словно смотрю кино про себя, свою жалкую любовь, которая могла бы обернуться подобным сумасшествием. Которая могла бы существовать, если бы я не терял всех, кого люблю — или делаю вид, что по-настоящему люблю? — на каждом шагу. Эти отношения запретные, болезненные, безнадёжные. Этим отношениям не место среди людей. Они вводят в заблуждение, пачкают придуманную людьми светлую, невинную и несуществующую любовь, переворачивают её смысл, извращают. Такие отношения — восьмой грех. Монстры не достойны любви. Полюбивший такого — тоже монстр. Мы — монстры, и всегда будем ими. Ещё несколько секунд ломки, и девушка пришла в себя, поняв, где она и что с ней. По телу, теперь уже не скованному веревками, прокатилась новая волна страха. Тонкие пальцы коснулись горящих губ. Нет, она не могла. Но она это сделала, сколько бы отрицания сейчас не скопилось внутри, сколько бы отвращения сейчас она не испытывала к себе, к моему брату… Ивлис смотрел на неё с умилением, будто читал мысли. Только ярко-оранжевые глаза стали страшнее и темнее. В них больше не было безумных искр. В них не было ничего, кроме всепоглощающего сумасшествия и пустоты, сжирающей нас обоих изнутри с каждым днём, часом, минутой, секундой… — Отпусти, — попросила девушка едва слышно. Надежда уходила предпоследней — вслед за ней уйдёт её душа. — Отпущу, — легко согласился мой брат. В его словах не было и намека на искренность. — Я ведь… обещал. Она хотела, чтобы это всё закончилось. А я понимал, что это всё — лишь начало наших страданий. — Иди, — широко махнул рукой Ивлис, указывая на дверь. И улыбнулся, весело, наигранно мягко и ободряюще. Ямочки на его хищном лице казались совершенно лишними. — Иди же. Иди. Дверь там. Наконец, только тогда девушка поняла — что бы она ни сделала, как бы свободно ни было тело сейчас, он все равно убьёт её. Рано или поздно. Только сначала поиграет. И покажет мне, какой бывает любовь на самом деле. Мой брат улыбнулся, встал, наклонился к ней, положив руку на спинку стула, и аккуратно лизнул щеку, оставляя на ней влажный след. — Ну что ты, Кэнди. Что ты, — ядовитые оранжевые глаза долго всматривались в её испуганное лицо с потеками крови. Губы болели от улыбки, которой не стереть так просто. — Иди же, вперёд. Девушку затрясло, как в предсмертной судороге. Она замотала головой, залепетала что-то жалкое, просящее, умоляющее. Я вдруг почувствовал, как по моей щеке скатилась горькая слеза. Меня снова затрясло, как в лихорадке. Тело онемело, превратилось в лёд, лёгкие сдавило раскалёнными тисками, отчего я медленно задыхался. Мой отец не любит, когда я плачу. А ещё он не любит, когда я делаю шаг в сторону, или что-то по-своему, или не слушаюсь, как прилежный сын. Стоит мне ослушаться, как отец заводит в тёмную комнату без окон, с одной лишь голой лампочкой под потолком, и бьёт. До крови и расцветающих лилиями гематом. Сначала руками, затем обычным кожаным ремнём, потом плетью, после чем-то тяжёлым, с металлическими и острыми шипами… Бьёт до тех пор, пока я не затихну насовсем, дрожа на холодном бетонном полу и мысленно зовя маму. Пока у меня на спине не расцветут багровые уродливые шрамы, что кривыми змеями будут тянуться к пояснице. Поверх уже заживших отец оставлял новые. За непослушание. За самовольность. За мнение, отличающееся от его. В нашей семье нельзя быть другим… Ивлис вдруг резко схватил девушку за предплечья и рывком поставил на ноги. Как куклу. — Иди, — повторил он всё тем же противным голосом. — Убегай. Ищи счастье, Кэнди! Со мной ты его не найдешь. Ну же! Вперёд! Затем мой брат отошёл в сторону, убрал руки за спину и с нескрываемым интересом стал наблюдать, как она делает несмелые шаги, шатаясь и хватаясь руками за голую холодную стену. Это было как во сне — ноги стали ватными, движения — затруднёнными, и девушка передвигалась с трудом. Лишь на лестнице она кинула взгляд в мою сторону и тут же отвела. У неё была одна простая цель впереди. У меня же — бесконечная пустошь и бездонная пропасть под ногами. Собрав все силы, она вдруг нагнулась и подобрала упавший нож, о котором забыла на время безумного поцелуя. Рукоятка была ледяной, словно нож лежал в холодильнике. Но ей было всё равно — девушка вскинула руку и бросилась на моего брата. Тот с хриплым и коротким хохотом поймал её одной рукой, а второй схватил нож за лезвие, которое тотчас впилось в кожу. Лёгким движением он вырвал холодное оружие из тонких пальцев, забросив далеко, в густую тень в самом углу, и вдруг обнял девушку, как игрушку, прижимая к груди, заставляя слушать стук своего бешенного сердца. Он закрыл глаза и нежно поцеловал её в волосы, в висок, что-то беззвучно приговаривая. Я не мог услышать его слов. Или не хотел. А после Ивлис резко отстранился и, схватив с железного столика рядом шприц, без слов вколол иглу в сгиб локтя замершей девушки. Последнее, что она увидела, — привычную искру обескураживающего, пьянящего сумасшествия, в котором мы все вместе погрязли, как в болоте. — Гадкая любовь, — шептал мой брат, покачивая и не отпуская девушку. — Гадкая, гадкая, гадкая… На жалкую долю секунды я соглашаюсь с ним, но тут же чувствую, как сердце останавливается, а глаза закрываются, погружая меня в болезненный сон, который не спасает от реальности.