Sooner or later, but i will kill myself.

NC-21
В процессе
527
1
автор
mekoti23 соавтор
Размер:
планируется Макси, написано 366 страниц, 149 775 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
527 Нравится 209 Отзывы 240 В сборник

Дополнительные главы IV - V: «Ошибка, стоящая слишком много» и «Планировка ошибки».

Настройки
Примечания:

Дополнительная глава IV: «Ошибка, стоящая слишком много».

Кровь. Он видел только кровь. Много крови. Так много, что она не просто текла, она заливала ему глаза, окрашивая мир в густой, тёмно-багровый цвет. Кровь была на его руках, на его одежде, на земле под ним. Она была везде, и от запаха металла начинало тошнить. Этот вид, этот омерзительный, знакомый до дрожи пейзаж мгновенно вырвал его из реальности, в которой он пытался существовать. В ушах стоял пронзительный звон, заглушавший отдалённый шум. Мир сузился до одного ощущения: липкости и жара чужой крови на его коже. Он поклялся... Своей матери, своей семье... Поклялся что не будет убивать! Поклялся, поклялся, поклялся! Слово звенело в его голове. Поклялся! И вот, он здесь. Снова. Он чувствовал себя самым мерзким, самым слабым лжецом. Это была не просто неудача, это было самоуничтожение, спровоцированное той частью его личности, которую он так отчаянно пытался закопать. Он зажмурился, пытаясь отогнать это видение, но кровь была не только снаружи, она была и внутри, в его памяти, в его венах. Он пытался дышать, но каждый вдох приносил только запах этой крови. Внезапно, сквозь гул в ушах и пульсирующий визг в голове, прорвался другой звук: сирены. Они были близко. Очень близко. Их пронзительный вой разрезал ночь, неся с собой не спасение, а угрозу и окончательное разоблачение. Нужно бежать! Бежать, бежать! «О, эти свиньи сделают только хуже!» — мысль пронзила мозг с беспощадной ясностью. Полиция. Они не станут разбираться, они не услышат клятв. Они увидят только кровь, только оружие, только чудовище. Он почувствовал, как его сердце бешено колотится. Весь мир, казалось, сжимался до единственной точки: движение. Он должен двигаться, не думать, не чувствовать, а просто бежать. Его мозг кричал о необходимости движения, о необходимости исчезнуть, раствориться в темноте. Но тело, отягощённое шоком и виной, было медленным. Мышцы, привыкшие к мгновенным рывкам на поле, теперь работали с предательским запозданием, словно вязли в густом, невидимом тумане. Он едва успел оттолкнуться от земли, когда мир вокруг него рухнул Поздно. Он почувствовал руки. Их было много, они были сильные и грубые. Они вцепились в его плечи, в его конечности, выворачивая их в неестественном движении. Это было Мерзко. Мерзко, мерзко! Чувство отвращения было инстинктивным. Это было навязчивое прикосновение, попытка контроля со стороны чужаков, которые не имели на это права. Нил, который всю жизнь бежал от прикосновений и власти других, чувствовал, как его кожа горит от чувства рук Он дёрнулся, отчаянно пытаясь вырваться, как загнанный зверь, но тщетно. Его сила, его скорость – всё исчезло, съеденное паникой. Он был обездвижен. Его прижали к асфальту. К холодному, окровавленному асфальту. Тяжесть чужих тел обрушилась на него, сдавливая рёбра, выбивая воздух. Он захлебнулся, пытаясь вдохнуть, но в лёгкие попадал только удушающий запах пота, чужих тел и, главное, крови. И в этот момент, когда его обездвижили, когда реальность настигла его окончательно, его сознание, не выдержав, провалилось. Физическое давление чужих тел, запах крови и пронзительный вой сирен стали слишком сильными, вызвав защитную реакцию диссоциации. Нил Джостен, отчаянно сопротивлявшийся, исчез. Он оказался там. Там, где нет сирен, но есть ножи и крики. Это было прошлое — не воспоминание, а полное погружение в прежнюю, травмирующую реальность. Он снова был в своей комнате, где было насилие. Там, где только боль. Там, где нет имени Нил, а есть только Натаниэль, запертый в клетке из страха и подчинения. Там, где кровь на его руках была не случайностью, а ежедневной рутиной. Там, где он чувствовал тяжесть оружия и отсутствие эмоций — всё то, чему его научил отец. Он поклялся не убивать, но эти клятвы были разбиты годами раньше, и теперь они были лишь эхом, доказывающим его провал. Его тело на земле дёргалось в остаточных конвульсиях борьбы, но разум был уже далеко, в тёмных коридорах прошлого, которое он так отчаянно пытался запереть. Он был пойман. И дело было не в полицейских, которые скручивали ему руки. Он был пойман самим собой, своей памятью и нарушенной клятвой. И этот плен был гораздо страшнее наручников. Шестилетний ребёнок пытался выбраться. Его маленькое тело было объято паническим, иррациональным ужасом. Он кричал, кричал неистово, беззвучно, выплёвывая из себя страх, который не мог понять. Это был крик, застрявший в горле, неспособный выйти наружу, но раздирающий его изнутри.       Он извивался, как пойманный зверёк, пытаясь выскользнуть из стальной хватки, но его прижали к холодному, грязному полу. Пол был жёсткий, пах пылью и сыростью, и этот запах въедался в ноздри, смешиваясь с более острыми, тревожными ароматами. Он чувствовал каждую песчинку, каждую неровность пола своим лицом и кожей.       «– Тише, Натаниэль, тише…» — шептали ему на самое ухо. Голос был низким, властным, но притворно-успокаивающим. Шепот обжигал его кожу, вызывая дрожь.       От этого шепота становилось ещё хуже, хуже, чем от ударов. Шепот был ложью, обещанием скорой и неизбежной боли. Это был голос хозяина, который обещал милость, но неизменно приносил страдание.       Он продолжал брыкаться, его тонкие ножки молотили воздух, тщетно ища опору. Он плакал, и эти слёзы были горячими, бессильными. Он чувствовал, как его лицо горит от стыда и страха. Стыда за свою слабость, за неспособность сопротивляться этой огромной, чужой силе. Он хотел, чтобы всё это прекратилось, чтобы эта огромная, давящая тяжесть исчезла, чтобы его оставили одного.       А потом кровь.       Опять. Много.       Кровь брызнула, она была тёплой и липкой, и это ощущение было самым ужасным, самым отвратительным. Она окрасила пол, она попала ему на одежду, и этот багровый цвет стал синонимом его детства, его вечным, неизбежным проклятием.       Страшно… Как же ему страшно!       Это был всепоглощающий, чистый, детский страх, который парализовал его и делал неспособным к сопротивлению. Страх, который позже он попытается заглушить бегом, ложью и, в конце концов, таблетками.       Мама... Мама! Мама!       Он звал её, свою единственную защиту и соучастницу. Её образ, бледный и уставший, стоял перед его внутренним взором.       Помоги! Сделай так, чтобы они исчезли!       Он нуждался в ее присутствии, в ее силе. Но никто не помог. Никто не пришёл. В ответ была только тишина и тяжесть. Тяжесть чужих тел, вес предательства, гнёт безысходности.       Его окровавленное лицо, в его крови, прижали к полу, опять... Это было движение, знакомое до тошноты, — лишение его возможности видеть, дышать, кричать. Ему закрыли рот ладонью, и мир схлопнулся до ощущения удушья, боли в нижней части тела и бесконечной, леденящей пустоты. Каждый вдох превратился в борьбу, а каждое мгновение — в пытку.       В этой темноте, в этом ощущении полного бессилия, он понял одно: он один. И этот момент одиночества, смешанный с запахом крови, стал точкой невозврата, моментом рождения того, кто больше никогда и никому не поверит. Он дёрнулся вновь, отчаянно, с последним выбросом адреналина, но безуспешно. Руки, державшие его, были как стальные тиски, прижимая к холодной, мокрой, пахнущей кровью земле. Чужая тяжесть на его спине была невыносимой, давящей. Он чувствовал, как земля пропитывается кровью – его? Чужой? В тот момент это не имело значения. Имело значение лишь унижение и окончательная капитуляция. Его тело перестало слушаться, мышцы сдались под гнётом веса и шока. И тогда он засмеялся. Смех был истерическим, пронзительным, совершенно не принадлежащим здоровому человеку. Он вырвался из его груди не звуком радости, а искажённым, надрывным воплем, вызванным чистым, неразбавленным отчаянием. Он хохотал и хохотал, и этот звук был настолько чужд моменту, настолько неуместен посреди сирен и крови, что он только усиливал сюрреалистичность происходящего. Он смеялся над собой, над своими клятвами, над своей жалкой попыткой жить иначе. Смех был последним, что оставалось – отчаянной попыткой сохранить контроль над собственным разумом, когда тело уже было захвачено. Смех оборвался внезапно. Кто-то ударил его. Удар был жёстким, точным, направленным в затылок. Это был не удар гнева, а удар, призванный заглушить этот пугающий, непристойный звук. Боль ярко вспыхнула, но мгновенно погасла. Потом темнота... Это была не просто ночь, не просто закрытые глаза. Это была глухая, пустая темнота. В ней не было форм, не было звуков, не было даже ощущения собственного тела. Снова. Он провалился в это небытие, как в вязкое болото. Это было самое желанное место – место, где нет памяти, нет боли, нет имен, нет клятв. Он был там, где его никто не мог достать. Пустота – его единственный надёжный союзник. *** Когда он очнулся, было светло. Очень светло. Всё белое. Яркое, режущее глаза. Слепяще-белый свет заливал всё пространство. Это было похоже на пробуждение в совершенно стерильном, чужеродном мире. Свет бил по сетчатке, заставляя его болезненно щуриться. Он моргал снова и снова, пытаясь сфокусироваться, но кроме этого белого марева ничего не видел. Ни теней, ни очертаний. Просто бесконечное, безжалостное белое. Это белое не приносило утешения или чистоты; оно было пугающим. Оно стирало границы, лишало его ориентиров, не давало мозгу зацепиться за знакомые предметы. В этом белом он чувствовал себя подвешенным в пустоте, лишенным веса и реальности. Потом пришло ощущение. Это было непонятное, отвратительное чувство, медленно поднимающееся из желудка – тошнота, не физическая, а экзистенциальная. Это было отвращение. К себе. К своей слабости – к тому, что он поддался панике, что его снова поймали, что его тело снова отреагировало как у загнанного животного. Эта волна самопрезрения была хуже любого удара. Он чувствовал, как его зубы стискиваются. Это отвращение было топливом, которое могло заставить его двигаться, но в этом белом пространстве некуда было бежать. Он был пойман, и худшее: он сам, в итоге, помог поймать себя. Отвращение к своему телу. Телу, которое подвело его. Телу, которое было избито и теперь болело где-то под этим белым светом. Это была тупая, разлитая боль, которую он не мог локализовать, боль, напоминающая о недавней борьбе и последующем бессилии. Телу, которое помнило прикосновения, помнило насилие и подчинение, и которое сейчас лежало безвольное и сломленное. Он попытался пошевелить рукой, но почувствовал лишь тупую, ноющую боль. Он был скован, хотя и не чувствовал наручников. Он был скован собственным состоянием — слабостью, тяжестью и, возможно, медикаментами, введёнными для того, чтобы держать его в этом пограничном, беспомощном состоянии. Всё белое... Вдруг этот цвет, который должен был означать чистоту, показался ему символом стерильной лжи и заточения. Белое, как стены психиатрической лечебницы. Белое, как простыни, испачканные кровью. Его кровью. Это было идеальное окружение для того, чтобы свести человека с ума: отсутствие цвета, отсутствие деталей, бесконечная, удушающая чистота, за которой скрывалось насилие. Он застонал, пытаясь отвернуться от света, но не смог. Его голова была зафиксирована, или он был слишком слаб, чтобы двигаться. Удар. Это был не просто удар, а волна боли и головокружения, вызванная, вероятно, препаратами или сотрясением. И темнота. Мир рухнул в чёрный цвет, спасая его от белого света. Спасая его от тошноты, отвращения к себе и невыносимой правды о собственном провале. Он предпочёл бы вечное небытие этому яркому, лживому пробуждению. Он погрузился в спасительную пустоту. *** Он очнулся во второй раз, и это осознание обрушилось на него тяжестью. Это было не мягкое, туманное возвращение из забытья, а резкий, болезненный рывок в реальность, которую он изо всех сил старался избегать. Яркий искусственный свет, бьющий в глаза с беспощадной откровенностью, нещадно высвечивал каждую деталь: белые, стерильные стены, жёсткая койка, которая словно специально была создана, чтобы лишить его любого намёка на комфорт и чувство безопасности. Свет был настолько интенсивным, что вызывал физическую боль, но теперь он не мог позволить себе снова отступить. Но на этот раз сознание сработало быстрее защитных механизмов, и он сразу узнал запах – жуткую, въедливую смесь. Это был едкий, острый запах дезинфицирующего средства, почти нестерпимый, но под ним скрывался другой, более тонкий и отвратительный: холодный, горький медицинский аромат, который всегда, с самого детства, ассоциировался у него с унижением, болью и бессилием. Осознание пронзило его, как электрический разряд. Он был в ловушке, и эта ловушка имела имя, запах и совершенно белый цвет. Его сердце забилось не от страха, а от холодной, расчётливой ярости Натаниэля Веснински, который понял, что его окончательно загнали в угол. Нил с трудом повернул голову. Шея была одеревенелой, движения причиняли тупую боль. Его взгляд зацепился за единственную точку в комнате, которая была не белой. Дверь. Она была стальной, без ручки с его стороны, тяжёлая и герметичная. Он чувствовал, как его сердце, только что сжавшееся от осознания ловушки, теперь бьется частыми, тревожными ударами. И когда дверь открылась с тихим, механическим шипением, впуская в комнату человека, Нил почувствовал, как в груди сжимается ледяной комок ужаса. Нил знал, что сбежал от отца и его людей, но он и забыл думать, что прошлое может явится к нему в лице Пруста – человека, который был не палачом, а куратором. Пруст был не тем, кто наносит удары, а тем, кто изучает, препарирует и перестраивает сознание. Это было гораздо страшнее. Доктор Тейлор Пруст был невысоким, коренастым, но эта коренастость была не признаком силы, а скорее неприятной, плотной тяжести, которая казалась неуместной в стерильном пространстве. У него была идеально гладкая, блестящая лысина, которую Нил всегда находил отвратительной. Тонкие, хищные губы складывались в то, что он, вероятно, считал профессиональной улыбкой, но что Нилу всегда виделось уродливой ухмылкой. Пруст держал в руках тонкую папку, небрежно перелистывая страницы, словно уже знал всё, что нужно, и не видел перед собой ничего, кроме своего нового проекта. Он носил идеально белый, накрахмаленный халат, и в его безупречной, хирургической чистоте было что-то отталкивающее и фальшивое. Белый цвет, который должен был символизировать помощь, в руках Пруста превратился в униформу тюремщика. Но самым страшным были его глаза за тонкими очками. Они были неприятно знакомые, проницательные, и Нил, поймав этот взгляд, испытал острый приступ тошноты. Глаза Пруста были полны затаённой обиды, злорадства и жажды. Не жажды исцеления, а жажды контроля. Пруст был его бывшим психиатром, человеком, который держал его на цепи лекарств, зная о каждой его слабости, о каждой реакции его травмированной психики. Пруст закрыл дверь и повернулся к нему. – Проснулись, мистер Веснински? Отлично, — голос Пруста был ровным, почти монотонным, но подчёркнуто-пренебрежительным. Это «мистер Веснински» прозвучало как публичное унижение. Он, который последний год прожил как Нил Джостен, теперь был насильно возвращён к клейму – Натаниэлю Веснински. Его имя, его новая личность, его клятвы — всё было стёрто одним словом, произнесённым с убийственным спокойствием. Удар был страшнее, чем любой физический. Нил почувствовал, как ярость, чистая, животная ярость, вскипает в его груди, но так же быстро превращалась в веселье. Химическое веселье. Пруст подошёл к кровати и остановился прямо у изголовья, загораживая свет. – Я вижу, вы решили, что можете сбежать от меня и от своего истинного «я». Какая наивность. – В этих словах было мстительное торжество. Пруст не просто выполнял приказы; он наслаждался моментом, когда его «проект» был возвращен ему для окончательного форматирования. В этот момент Нил понял всё. Месть. Это было не наказание от отца, это было личное. Пруст мстил ему за то, что Нил осмелился уйти, разорвать их насильственную, патологическую связь «врач-пациент», сбежать из его зоны влияния. Сбежать, чтобы стать Джостеном. Для Пруста, как и для Рико, это было личное оскорбление его власти и профессионализма. – Мы ознакомились с вашим... состоянием, мистер Веснински. И обнаружили, что вы продолжаете сидеть на этих глупых и больших дозах. А эти ваши антигаллюциногены? — Пруст поморщился, словно от грязи или дурного запаха. Нил инстинктивно напрягся, его тело готово было к прыжку, но свинцовая слабость не давала даже пошевелиться. – Они исключены. Полностью. Вы будете видеть всю правду, Натаниэль, — его голос стал тише, обволакивающим. Сердце Нила пропустило удар. Исключение антигаллюциногенов означало, что его разум будет почти открыт для воспоминаний, для образов, для всех тех кошмаров, которые он держал на расстоянии с помощью лекарств. Затем Пруст наклонился ближе, вторгаясь в личное пространство Нила, и его голос стал сладковатым, как яд, претворным и невыносимо знакомым. Нил ощутил жар отвращения, смешанный со страхом, который полз по его коже. – Что до вашего основного препарата, то мы сократим дозу вдвое. Сразу. Времени у нас мало, и я хочу, чтобы вы чувствовали всё то, что вы так старательно от меня прятали, Натаниэль. Мы снимем эту анестезию, чтобы вы ощутили себя живым, — последние слова он произнёс с такой извращённой нежностью, что Нил почувствовал, как желудок сводит судорога. Это была угроза, скрытая псевдозаботой. Пруст собирался использовать химию его собственного тела против него, чтобы вернуть его в состояние максимальной уязвимости и боли. Он не просто хотел, чтобы Нил страдал; он хотел, чтобы он чувствовал всю боль своего прошлого, чтобы, сломленный и беспомощный, он стал идеальной марионеткой для него. С этого момента начался настоящий ад, спланированный и реализованный с садистской точностью. Нил знал, что это не просто снижение дозы; это была целенаправленная химическая пытка, разработанная Прустом, чтобы сломить его волю. Синдром отмены, усугублённый резким прекращением антипсихотиков и урезанием основного препарата, ударил с ужасающей, разрушительной силой. В первые часы после ухода Пруста, мир Нила стал искажённым. Тело начало отчаянно реагировать на отсутствие лекарств. Сначала это была мелкая дрожь, которая вскоре переросла в сильные, неконтролируемые судороги. Желудок свело, и его охватила волна рвоты — мучительной, сухой, поскольку в нём не было ничего, кроме желчи. Каждый спазм вызывал пронзительную боль в избитом теле, усиливая чувство беспомощности и унижения. Он попытался сосредоточиться на дыхании, на том, чтобы остаться здесь, в настоящем. Но сознание сопротивлялось. Мысли стали хаотичными, не связанными между собой. Он боролся с головокружением, но вскоре его мир превратился в сгусток боли, рвоты и чего-то неопределимого. Неопределимое было самым страшным: это были отголоски прошлого, которые лекарства больше не могли сдерживать. В периферийном зрении мелькали тени, а в слух вплетались отрывки голосов — голос отца и крик матери, а ещё тихий голос Элайаса.

***

Дни слились в тягучую, липкую серость, в которой каждый час ощущался как вечность, а прошлое и настоящее искажались в болезненном водовороте. Начало конец первой недели заключения в этом белом аду было посвящено методичному, хладнокровному уничтожению Нила Джостена, его защитных барьеров и остатков самообладания. Время потеряло свою линейность; оно стало вязким, замедленным потоком, наполненным только дискомфортом и ожиданием следующей волны агонии. Доктор Пруст, этот низкий, коренастый человек с блестящей лысиной, стал не просто надзирателем, а живым воплощением всего, от чего Нил бежал годами. Его присутствие было физически осязаемо, как холодный, давящий камень на груди. В его маленьких, проницательных глазах, всегда скрытых за стеклами очков, Нил видел не попытку лечения, а расчётливое, терпеливое злорадство. Пруст не ломал Нила; он заставлял Нила ломать самого себя, используя химическую зависимость и страх как инструменты пытки. Это был не терапевтический процесс, а акт возмездия, отложенный, но неизбежный. Нил чувствовал, как его ненависть к этому человеку становится такой же реальной и острой, как и физическая боль. Эта ненависть была единственной чистой, не искажённой эмоцией, которая удерживала его от полного погружения в безумие. Она была его последней, хрупкой линией обороны, которую каждый раз затмевали таблетки. Синдром отмены регулярно достигал своей мучительной кульминации. Лекарства, которые годами удерживали рассудок и память в узде, теперь почти исчезли. И мир, вытесненный и притупленный годами медикаментозного тумана, ворвался в его сознание с мучительной, оглушающей силой. Это было не просто прекращение действия веществ; это было химическое восстание его собственного тела и мозга. Каждая клетка требовала привычной дозы, каждая нейронная связь горела от напряжения. Его память, до недавнего времени почти заблокированная, теперь начала пропуская в сознание фрагменты прошлого: нечеткие образы, отрывки голосов, леденящее чувство паники. Эти вспышки были хаотичны и неконтролируемы. Но были и те, что вызывали смешанные чувства. Воспоминания о том, кто был с ним ещё в гнезде. Не Кевин и не Рико. Элайас... Нил закрывал глаза, но это не помогало — под веками расцветали алые, пурпурные пятна, напоминающие сгустки крови, медленно стекающие вниз, или, что ещё хуже, отпечатки чьих-то ладоней, прижатых к его лицу в момент ужаса. Но ещё хуже - свет разных глаз. Его глаз. Он видел тени, которых не было, периферийные движения, которые заставляли его вздрагивать, и искаженные лица в отражении блестящего пола, заставляя его сомневаться в собственном здравомыслии. Белый цвет, призванный символизировать чистоту и стерильность, стал его цветом тюрьмы и агонии. Навязчивый, едкий запах дезинфицирующего средства смешивался с горьким, металлическим привкусом лекарств, создавая коктейль отвращения. Запах хлора и спирта был вездесущ, он проникал в легкие, обжигал слизистые, и казалось, пропитывал даже постельное белье. Но хуже всего был фантомный, проклятый запах лавандового лосьона Пруста, который Нил чувствовал каждый раз, когда его веки опускались, или когда он пытался глубоко вдохнуть. Этот запах был напоминанием о насилии, которое невозможно стереть. Он был сладким, свежим и, по этой причине, невыносимо омерзительным. Физическая ломка была жестокой. Всё время провождения тут, его мучила крупная, неконтролируемая дрожь, от которой кровать скрипела. Дрожь начиналась с кончиков пальцев, усиливалась в руках и ногах, и вскоре охватывала все тело, делая его слабым. Мышцы скручивало в болезненные узлы, которые не отпускали, причиняя глубокую, ноющую боль, словно внутри его вен текла не кровь, а расплавленный свинец. Он ощущал себя кипящим котлом, где злость, страх и боль смешались и готовы были взорваться. Капли пота, холодные и липкие, стекали по вискам, но внутри он горел, охваченный пылающим бешенством. Его желудок постоянно сводило спазмами, приступы тошноты были регулярными и изнурительными. Он знал, что Пруст наслаждается этим. Каждая судорога, каждый приступ тошноты, каждый скрип кровати от дрожи – это была видимая, очевидная победа доктора. Нил был вынужден демонстрировать свою слабость, свою зависимость, и это было самое унизительное. Он лежал, сжав зубы, пытаясь вдохнуть ровно, чтобы не дать этому человеку даже тени дополнительного удовлетворения, но тело его предавало. Каждый вздох, каждый удар сердца был борьбой, и он чувствовал, как его воля медленно истлевает под натиском физической и психологической пытки. Осталась только одна цель: выжить, чтобы однажды отомстить. Эта мысль была единственным, что давало ему силы не сдаться полностью этому белому, гудящему аду. Он был разрушен, но не сломлен. Еще нет. И это была самая большая и сложная война. Нил ненавидел Натаниэля. Эта ненависть была его последней, самой надёжной опорой, его моральным компасом, указывающим на выживание. Даже несмотря на человека, связанного с Натаниэлем. Натаниэль был всем, что было сломленным оружием и принадлежащим отцу. Он был воплощением жертвы, которую Нил поклялся уничтожить, чтобы стать свободным. Он цеплялся за имя «Нил Джостен» как за спасательный плот. Это имя было его фальшивой, но жизненно необходимой броней, символом выбора, который он сделал, символом свободы, которую он украл. Оно было хрупким, но без него оставался только Натаниэль — марионетка и оружие Мясника. Каждый раз, когда Пруст называл его «Натаниэль», Нил ощущал физическую боль, словно ему в грудь втыкали раскалённый прут и прокручивая его в открытой ране. Это было вторжение, психологическое изнасилование. Пруст не просто использовал имя; он отвергал его волю, уничтожал его усилия, стирал его личность. Называя его Натаниэлем, доктор лишал его права на самоопределение, возвращая в то время и то место, откуда он бежал. Это было самым изощренным оружием Пруста: он мог вынести физическую боль, но не мог вынести своё имя. Он стискивал зубы до скрежета, его дрожь усиливалась, и он заставлял себя смотреть на доктора, чтобы его ответ был услышан, чтобы его «Я — Нил Джостен» прозвучало как последний, яростный вызов в лицо его палачу. Он был Нилом. И он останется Нилом, даже если это последнее, что он сделает.

***

Начало второй недели заключения в этом белом аду стало ареной для главного спектакля — так называемых «сеансов» Доктора Пруста. Эти встречи были не лечением, а театром власти, тщательной, хладнокровной демонстрацией абсолютного контроля. В отличие от хаотичных физических мучений ломки, эти сеансы были аккуратны, методичны и ужасали своим планированию. Пруст приходил в строго отведённое время, с часовой точностью, которая сама по себе была формой пытки. Он являлся, когда Нил был на пике своего физического и ментального истощения, когда дрожь била его тело, а галлюцинации едва отступили, оставляя после себя липкий осадок паники. Доктор выбирал момент, когда защитные барьеры Нила были низведены и он был наиболее уязвим для психологического проникновения. Пруст входил в комнату без стука, бесшумный, как привидение, несмотря на свою коренастую фигуру. Он садился на стул, который приносил с собой. В руках Пруст держал уже толстую, искусственно состаренную папку. Она была не просто медицинским досье; это была история его предательства, хроника его провалов и слабостей, тщательно документированная и прошитая. Для Нила эта папка была физическим воплощением его украденного прошлого, доказательством того, что его жизнь принадлежала не ему, а архиву насилия. Каждый шорох папки, каждый поворот листа был для Нила ударом по его самообладанию. Его глаза за линзами очков были холодными, лишёнными всякого человеческого тепла. Они изучали Нила, как лабораторный образец, как запертое животное, чьи реакции измеряются и классифицируются. Он смотрел на дрожащего, вспотевшего Нила не как на пациента, а как на игрушку. Его тон был насмешливым и злорадный, когда он начинал говорить о его состоянии. – Ваши реакции улучшаются, Натаниэль, — говорил Пруст этим ненавистным Нилу тоном, — Ранее, при стабильной дозе, вы демонстрировали отстранённость и патологическое отрицание прошлого. Теперь, как видите, ваш истинный аффект прорывается наружу. Это успех. Слова «истинный аффект» и «успех» были циничным издевательством, они переворачивали мир Нила с ног на голову. Его боль, его ужас, его ярость — все это было переквалифицировано из страдания в прогресс. Пруст не просто видел его боль; он давал ей положительную оценку, тем самым лишая Нила права на его собственные эмоции. В такие моменты Нил чувствовал глубокое, животное отвращение, смешанное с унизительным, всепоглощающим бессилием. Пруст не просто читал его мысли, он программировал его. Доктор намеренно использовал ключевые слова, как триггеры, чтобы вызвать мгновенный выброс адреналина, паники и неконтролируемой ярости, которые будут поглощены препаратом. Это была контролируемая химическая реакция, которую он вызывал словами, чтобы доказать свою теорию о неизбежности возвращения Нила к своему прошлому. Нил пытался сосредоточиться на белом цвете стен, на звуке гудящей лампы, чтобы не слышать и не воспринимать, но слова Пруста были жидким ядом, который проникал сквозь все его защитные барьеры. Пруст затрагивал тему матери Нила, выворачивая наизнанку все его самые травмирующие воспоминания. Он не выражал сочувствия ее судьбе; он анализировал ее действия с точки зрения эффективности: — Она не справилась с задачей, но её попытка научить вас покорности была похвальна. Если бы она была более последовательной в своей жестокости, возможно, вы не развили бы эту пагубную склонность к бунту и не оказались бы здесь. – Он намекал, что виной его текущего положения является не отец-психопат, а "мягкость" матери. Эта идея была настолько отвратительна и кощунственна, что вызывала у Нила приступ тошноты, физическое отторжение лжи. Но часть его, слабая, измученная часть, шептала: «Что, если он прав? Что, если я заслужил это, потому что не был достаточно покорен?» Тема Эндрю и «Лисов» была для Пруста идеальным инструментом для девальвации его текущей жизни и выбора: — Эти ваши друзья — всего лишь временные костыли, Натаниэль. Вы заменили одну цепь на другую. Вы просто сменили надзирателя. Разве этот Миньярд не держит вас на поводке своим молчаливым согласием? Вы не можете жить без контроля, Натаниэль, это ваша истинная природа. Вы не свободны; вы просто поменяли клетку. – Эти слова были направлены на то, чтобы посеять семя сомнения. Пруст переиначивал привязанность в зависимость, доверие — в новую форму рабства. Он утверждал, что Нил по своей природе — раб, и его единственная цель — найти нового хозяина. Ярость, которую чувствовал Нил, и которая исчезла под таблеткам, была чистой и обжигающей, потому что Пруст касался его самого большого страха: страха быть не настоящим, страха, что его обретенная свобода — лишь иллюзия. Нил хотел вскочить, крикнуть, но его тело было парализовано ломкой. Самый жестокий и грязный трюк Пруста был связан с физическим и сексуальным насилием. Доктор использовал эту тему, чтобы сломить Нила окончательно, внушая ему чувство нечистоты и извращенной привязанности к боли: – Вы протестуете, Натаниэль, но я знаю, что ваше тело помнит меня... оно помнит те прикосновения. Ваш мозг кричит "Нет", но ваше тело, которое вы так отчаянно пытаетесь спрятать, жаждет этой формы внимания, этого интенсивного контроля. Вы с детства привыкли к силе, и теперь ваше подсознание ищет ее. Это не извращение, это выживание. Вы — жертва, которая научилась любить свою цепь. – Эти слова были токсичной, едкой кислотой, разъедающей его самовосприятие. Пруст эротизировал его травму, пытаясь убедить Нила, что он не просто жертва, а скрытый сообщник в собственном унижении. Он искажал его память тела, превращая боль и страх в подсознательное желание. Нил чувствовал, как холодный пот выступает на его лбу от этого отвратительного обвинения. Он хотел кричать: «Ложь! Ты лжец!», но его голос застревал в горле. Эта фраза была нацелена на уничтожение его достоинства, на то, чтобы заставить его чувствовать себя омерзительным не только из-за того, что с ним сделали, но и из-за того, что он якобы при этом чувствовал. Вся эта манипуляция была направлена на одну цель: уничтожение Нила Джостена и воскрешение Натаниэля Веснински. Нил лежал на кровати, его тело было охвачено дрожью и жаром, но внутри его сознания шла безмолвная, титаническая борьба. «Я не Натаниэль. Я не Натаниэль. Я не Натаниэль,» — этот внутренний крик был барабанным боем, который заглушал слова Пруста. Он цеплялся за имя «Нил Джостен» как за единственную реальную вещь в этом мире лжи. Он представлял себе поле экси, огни арены, лица Лисов — все, что было создано Нилом. Эта ментальная визуализация была его последней линией обороны. Он заставлял свое сознание отвергать реальность, которую пытался навязать Пруст, даже если его тело отказывалось ему повиноваться. В эти минуты, пока Пруст изливал свой яд, Нил видел его не как человека, а как говорящее, коренастое воплощение своего прошлого. И его ненависть к этому символу была жгучей, чистой энергией, которая не давала его сознанию окончательно провалиться в бездну безумия. Пруст не мог сломать его тело быстрее, чем он мог укрепить свою волю. Он знал, что цель доктора — заставить его согласиться, принять имя «Натаниэль», признать Пруста своим хозяином и принять ложь о своем прошлом. И пока Нил мог отвергать это внутренне, пока он мог цепляться за звук своего нового имени, он считал себя не сломленным. Сеанс всегда заканчивался так же внезапно, как и начинался. Пруст поднимался, захлопывал папку и уходил, оставляя Нила в тишине, наполненной эхом его токсичных слов и усилившейся до предела физической болью. Он оставлял Нила не для отдыха, а для переваривания яда, чтобы ложь успела укорениться. И каждый раз Нил тратил часы, чтобы вырвать эти слова из своего сознания, чтобы снова почувствовать себя Нилом Джостеном, а не марионеткой своего прошлого. «Сеансы» Доктора Пруста были тщательно выверенными актами психологического насилия, но самым ужасающим моментом всегда было физическое движение. Пруст не прибегал к грубой силе, его инструменты были гораздо более изощрёнными и глубоко личными. Иногда Пруст поднимался. Это движение было не просто вставанием со стула; это было нарушение священной границы, которую Нил инстинктивно пытался поддерживать между собой и врагом. Нил, прикованный к кровати и к собственному телу агонией ломки, был обречен ждать, фиксируя каждый сантиметр движения фигуры доктора. Пруст подходил к кровати. Это было вторжение в личное пространство, которое годами было единственным прибежищем Нила. Теперь оно было осквернено. Он мог просто погладить Нила по волосам — легкое, ложно-отеческое движение, предназначенное для того, чтобы полностью разрушить его внутреннюю защиту. Волосы, которые Нил до этого подкрашивал, чтобы стереть себя прежнего, теперь становились проводником к его самому глубокому ужасу. Или он мог провести холодным, сухим пальцем по его лбу, словно измеряя температуру, или стирая несуществующую каплю пота. Кожа Нила под этим прикосновением горела и покрывалась гусиной кожей, а горло сжималось. Это прикосновение вызывало у Нила приступы неконтролируемой дрожи и рвотных позывов. Прикосновение к голове или лицу, области, связанной с интимным насилием и контролем, немедленно разблокировало поток травматических воспоминаний. Нил чувствовал не палец Пруста, а тяжелую, властную руку Отца, которая могла обрушиться в любой момент. В этот момент реальность и галлюцинация смешивались в болезненный, токсичный сплав. Прикосновение было отказом признать его телесный суверенитет. Пруст демонстрировал, что тело Нила по-прежнему принадлежит тем, кто его контролирует. Он лишал Нила права на самопринадлежность, заставляя его чувствовать себя вещью, которую можно изучать, гладить или бить по желаю. Нил ненавидел свою физическую реакцию. Дрожь, рвота, учащенное сердцебиение — все это были предательства его тела, которые давали Прусту то, что он искал: объективные, измеримые доказательства его доминирования. Пруст, видя его реакцию, делал свой вывод с тем же ледяным спокойствием, которое Нил находил чудовищным: – Ваш пульс учащается, мистер Веснински. Ваш тремор усиливается. Ваше тело говорит мне правду, которую ваш рот отказывается произносить. Вы реагируете на контроль. Вы стремитесь к нему, потому что это делает мир понятным. Слово «Веснински» звучало как пощечина, а его интерпретация телесных реакций Нила как желания контроля была чудовищным искажением реальности. Он не просто называл Нила лжецом; он утверждал, что сама его физиология лжет. Нил ненавидел свое тело за это. После психологического и физического вторжения наступала самая мучительная часть — борьба за мизерную, для него, дозу препарата. Пруст, играя роль всемогущего божества, не давал ему таблетки, пока Нил не начинал молить — не о свободе, не о прекращении экспериментов, а о прекращении физической, жгучей боли ломки. Нил ненавидел себя за это попрошайничество. Каждое слово, каждое унизительное, сдавленное «Пожалуйста» было победой Пруста. Доктор ждал, наслаждаясь театром подчинения. Он хотел, чтобы Нил признал свою зависимость от него, признал, что его страдание находится в полной власти этого коренастого человека. Он ждал, пока Нил не опустится до животного уровня, где единственной целью является облегчение. Требование мольбы было унижением воли. Нил, который гордился своей независимостью и умением выживать, был вынужден унижаться перед своим ним. Пруст перестраивал нейронные связи Нила, ассоциируя облегчение исключительно со своим присутствием и своим разрешением. Он становился абсолютным источником и боли, и ее временного прекращения. И даже когда Нил, сломленный агонией ломки, произносил требуемые слова, Пруст давал лишь ничтожно малую дозу. Этого было достаточно лишь для того, чтобы продлить его страдания до следующего сеанса. В самый тёмный момент, когда "Натаниэль" почти полностью заглушил Нила, когда его внутренний голос затих, а кровь и тени отца становились более реальными, чем белый цвет стен, когда его губы были готовы произнести слова полного подчинения, Нил нашёл в себе крошечную, обжигающую искру. Это была не надежда, которая требовала веры в добро или внешнее спасение. Это была чистая, холодная, концентрированная ярость. Она была более сильной, чем любые медикаменты. Пока что.

Дополнительная глава V: «Планировка ошибки».

Отражение в зеркале было безупречным и пугающе спокойным. Рико Морияма стоял напротив зеркала в идеально скроенном шёлковом халате, изучая своё отражение. Его поза была образцом небрежной элегантности, но Жан знал, что за этим скрывается. В комнате кипела невидимая ярость, столь густая, что Жан Моро чувствовал её почти физически. Он стоял у стены, стараясь быть максимально незаметным, слиться с тенями и свести своё существование к нулю. Его дыхание было неглубоким, а взгляд прикован к полу. Рико, только что получивший планшет и чай, всё ещё казался неестественно неподвижным. Для Жана это было наихудшим предзнаменованием. – Жан, — голос Рико был тих, — Почему ты молчишь? Ты должен предлагать своим тупым мозгом варианты расплаты. Или ты его защищаешь? Жан вздрогнул. Резкий спазм ужаса сковал его желудок. Рико всегда притягивал их вместе, словно они были единым организмом — любое проявление индивидуальности или, не дай бог, собственного мнения, было предательством. Жан чувствовал, как холодный пот выступил на его висках, хотя в комнате было тепло. Эта тихая просьба была ловушкой, тщательно расставленной, чтобы выявить малейший признак неповиновения. Рико не нуждался в его советах; он нуждался в подтверждении своей абсолютной власти над Жаном. «Защищать?» — эта мысль была настолько опасной, что Жану захотелось закричать, опровергнуть ее. Защищать Нила? Человека, который, своей безрассудной дерзостью, только что сделал жизнь Жана ещё более невыносимой? Нет. Но и предлагать варианты чудовищной расправы было тяжело. Каждый такой план Рико заставлял Жана чувствовать себя соучастником. Он должен был дать ответ, и этот ответ должен был быть безупречным. Слишком жёсткий — и Рико подумает, что Жан завидует Нилу или пытается заслужить расположение; слишком мягкий — и Рико решит, что Жан его защищает. Жан был загнан в угол. – Он… он сказал много лишнего, сделал глупость и должен получить урок, король. Но это просто слова, а действия не принесли особой проблемы… — пробормотал Жан, не поднимая глаз, его голос был сухим. Он старался говорить максимально нейтрально, минимизируя значимость проступка, не из милосердия, а из инстинкта самосохранения. Проступок почти незначителен, возможно, Рико не потребуется столь грандиозное возмездие, в котором Жан неизбежно будет задействован. Его взгляд, прикованный к узору на ковре, скользил по нитям, которые, казалось, превратились в запутанные пути к спасению, но все они вели в никуда. Жан ощущал на себе всю тяжесть присутствия Рико. Рико сделал глоток чая. – Слова? Действия? Нет, Жан. Это бунт. И за бунт платят кровью. Или, в его случае, карьерой и личностью. Для Жана эти слова были сродни приговору, хотя и относились к Нилу. Он знал, что Рико говорил правду. Для него, для Рико Морияма, любое несогласие, любое пренебрежение его величием было бунтом. Жан ощутил прилив тошноты. Он уже видел, как Рико разрушает жизни, но с Нилом это будет нечто иное. Нил был упрямым, диким и, в глубине души, свободным — качества, которые Рико ненавидел больше всего, потому что сам был ими обделён. Рико будет ломать его, пока от этой дикой свободы не останется ничего, кроме покорной, искалеченной оболочки. И Жану придётся смотреть. Жан должен будет помогать. Он не смел выразить даже мизерную долю своего ужаса. Внутренний монолог Жана был прост и постоянен: не дыши громко, не смотри, не думай. Будь тенью. Любая мысль, даже мимолетное желание, чтобы Рико просто оставил Нила и его в покое, казалось, могла быть прочитана с его лица. С этого момента Жан понимал, что его личное, тонкое равновесие в этой тюрьме было окончательно нарушено. Рико не позволит ему просто сидеть в стороне. Он заставит Жана стать активным участником разрушения Нила, чтобы усилить боль обоих — боль жертвы и боль невольного соучастника, который не может спасти ни себя, ни другого. Это и было истинное наслаждение Рико: абсолютный контроль над чувствами и судьбами всех, кто его окружал. Рико слегка наклонил голову, его взгляд изучал свое отражение, прежде чем он поднял руку и постучал ногтем по экрану дорогого смартфона. Звук был едва слышен, но в напряжённой тишине комнаты прозвучал громко. – Имя Морияма — это инструмент. Не просто звание, а рычаг давления, — Рико наконец отвернулся от зеркала. Этот поворот заставил Жана внутренне сжаться. Его глаза, тёмные и блестящие, на мгновение встретились с глазами Жана. Этого было достаточно. В этом мимолётном, пронизывающем взгляде Жан увидел бездонную пустоту и абсолютную уверенность в своей непогрешимости. Рико не видел в нём человека, он видел поверхность, отражающую его собственное величие. Жан немедленно, инстинктивно опустил взгляд, чувствуя, как его сердце пропускает удар. Этот зрительный контакт был ошибкой, проявлением неуместной смелости. Он тут же погрузил свой взор обратно в узор ковра, стараясь выглядеть максимально покорным и незначительным. Для Жана фамилия Морияма была и стальной цепью, и одновременно щитом. Она защищала его от внешнего мира, давая ему место среди «Воронов» и недосягаемость для тех, кто осмелился бы ему навредить, но взамен она приковывала его к Рико. Жан видел, как эта фамилия открывает любые двери: от советов директоров до частных банков, превращая любой каприз Рико в безоговорочный закон. Мир склонялся перед Морияма, и Рико знал это. Для Жана осознание этой мощи было источником постоянного, ноющего страха. Он знал, что Рико, в отличие от своего брата, использовал эту фамилию не для бизнеса, а для личной мести. Для Рико это была не просто защита, это было оружие массового поражения. Для Жана это означало только одно: если Рико приведёт в движение эту мощь, обратного пути не будет. Это не будет просто спор, это будет зачистка. Семья Морияма никогда не оставляет свидетелей и никогда не прощает провала. Если Рико решит использовать полную силу своего имени против Нила, он не остановится, пока Джостен не будет полностью стерт. И Жан, как часть окружения Рико, как один из тех, кто знает все планы, автоматически становился не только соучастником, но и потенциальным свидетелем, которого нужно будет либо держать в абсолютной покорности, либо… либо убрать. Это знание сковало Жана. Его рот пересох. Он ощущал себя маленькой деревянной лодкой, привязанной к огромному военному кораблю: когда корабль пойдет на таран, лодку либо раздавит, либо она пойдет ко дну вместе с ним. Страх, который Жан испытывал перед Рико, был смесью личного ужаса и боязни грандиозной, безграничной власти, которая могла уничтожить кого угодно, включая самого Жана, просто потому, что он находился слишком близко к источнику. – Мы не можем просто сломать ему ногу. Это банально. Это сделает из него мученика, — Рико медленно прошёлся по комнате. Жан наблюдал за этим движением, ощущая, как каждый шаг Рико отдаётся тремором в его груди. Простое физическое насилие было ниже его достоинства. Он всегда стремился к полному уничтожению, к тому, чтобы жертва сама просила о смерти. – Мы лишим его всего. Мы лишим его его игры. А чтобы лишить его игры, мы должны лишить его, его же защиты. Эти слова обрушились на Жана с особой тяжестью. "Лишить его игры" – это означало уничтожить возможно играть в экси, единственное. А лишить его защиты... Жан видел и понимал, что единственная настоящая защита Нила — это та новая жизнь, которую он с таким трудом построил, включая команду, Эндрю. Пока Жан предался раздумьям, Рико набрал чей-то номер. Он не говорил по-японски, но говорил на том международном языке, который понимали все: языке денег и угрозы. Жан чувствовал, как напрягается каждый его мускул, словно готовясь к физическому удару. Каждый произнесенный Рико слог был гвоздём, заколачивающим крышку гроба Нила, и, возможно, их обоих. – Господин Танака? Это Морияма. Мне нужно, чтобы вы связались с тремя людьми в Штатах. Первый — агент ФБР. Второй — глава группы каннибалов. Да-да, те неуравновешенные дружки доктора Тейлора Пруста. Холодный ужас мгновенно сменился ледяным оцепенением. Жан почувствовал, как его дыхание стало поверхностным и быстрым. Упоминание Доктора Тейлора Пруста окончательно разрушило остатки самообладания Жана. Пруст. Жан знал о нем по слухам в гнезде – не просто психиатр, а специалист по переформатированию личности. Тот, кого Натан Веснински использовал, чтобы сделать Натаниэля Веснински "послушным". Жана окатил холодный ужас. Упоминание Пруста означало, что Рико не просто хотел сломать Нила — он хотел сделать из него марионетку, пожую на сына Балтиморского Мясника. – Третий человек Рэйвен Блэр, это управляющая психиатрической больницей. В этот момент Жан понял, что план Рико был не просто жестоким; он был абсолютно дьявольским. И худшее для Жана: он знал этот план. Рико сейчас продолжал его озвучивать собеседнику по ту сторону и самому Жану. Это делало Моро не просто соучастником, а ключевым элементом в этом плане. Если Рико добьется своего, Жан будет стоять рядом, когда Нил будет сломлен. И этот страх — страх быть свидетелем и помощником в таком кошмаре — был для Жана почти невыносим. Рико закончил разговор, его палец лёгким касанием завершил вызов. Он положил телефон на столик рядом с недопитым чаем, и на его лице появилось выражение глубокого, почти медитативного удовлетворения. Это была не улыбка, а скорее осознание неоспоримой власти. Рико действовал с ювелирной точностью. Его план был многоступенчатым, и каждый шаг должен был выглядеть как неудача или несчастный случай, а не как вмешательство клана Морияма. Жан, наблюдавший эту хладнокровную расчетливость, чувствовал, что его собственный мозг задыхается от попытки переварить весь масштаб задуманного. Рико планировал не просто месть, а идеальный несчастный случай, при котором жертва будет винить себя, а не преследователя. Он знал, что Рико всегда придерживался этого принципа: враг должен быть уничтожен, но руки должны оставаться чистыми. Использование ФБР, Рэйвен Блэр, Пруста и, как потом услышал Жан, Мейсона Кроу - было гениальным, но ужасающим. Это была идеальная синергия разрушения: закон, психология и криминал — три кита, которые должны были обрушиться на Нила одновременно. Внезапно Рико нахмурился, и его плечи слегка опустились, будто он взвалил на себя непомерную ношу. Жан понял по чему. – Хозяин — Рико произнёс это со скрытым страхом. — Он не должен знать. Если наш он узнает, что я использую средства клана для личной мести, это будет катастрофа. Упоминание Хозяина и слово «катастрофа» напомнили Жану, что Морияма — это сложная иерархия, в которой даже Рико не был на вершине. Для Жана это означало, что план должен быть выполнен безупречно и абсолютно незаметно. Если Рико провалится, или если Хозяин узнает о его мести, гнев обрушится не только на Рико, но и на тех, кто был рядом и помогал, — то есть, на Жана. Этот страх перед «Хозяином» был, пожалуй, единственным, что давало Жану хоть какую-то надежду: Рико был вынужден действовать в строжайших рамках секретности, что теоретически могло оставить крошечный шанс на ошибку или лазейку. Но тут же это осознание накрыло его волной нового, более глубокого ужаса. Если Рико настолько боится провала, он будет абсолютно безжалостен к Жану, чтобы гарантировать успех. Жан должен быть его идеальной тенью. Жан знал, что его главная задача сейчас — не думать о Ниле, а думать о выживании. Выжить рядом с Рико, который сам ходит по лезвию ножа под страхом «Хозяина». Рико, поглощенный своим дьявольским замыслом, повернулся к нему. Теперь его глаза горели не гневом, а холодным блеском. Жан был его последней линией защиты, его алиби. – Ты будешь моим ртом, Жан. Ты будешь моим телом, — сказал Рико — Ты понесёшь в себе этот план. Если что-то пойдёт не так, это будет твоя ошибка. Твоё нежелание терпеть моего обидчика. Эти слова окончательно стерли остатки индивидуальности Жана. Рико не просто использовал его, он стирал его в процессе, превращая в буфер между собой и кланом Морияма, между собой и потенциальным провалом. Жан почувствовал себя прозрачной мантией, которую Рико накинул на себя, чтобы спрятаться. Если план сработает, Рико получит месть. Если план провалится, Жан понесёт наказание. Это была беспроигрышная для Рико ловушка, в которой Жан был единственным залогом. Внутренне Жан застонал. Он был готов к физической боли, к унижениям, но вот эта психологическая петля, где его существование должно было быть принесено в жертву ради репутации Рико, была самой страшной формой тирании. Жан кивнул, его горло было пересохшим, а язык не слушался. Сопротивление было невозможным. И бесполезным. Он принял свою новую роль. Он знал, что Рико хотел не просто победить, а уничтожить. И Жан, как его тень, должен был стать свидетелем этого извращённого акта владения. Он был обречен наблюдать за самым страшным, а затем — нести за это полную ответственность. Он стоял уже второй час, но его тело было неподвижно. Но вот голос внутри кричал: «Я знаю слишком много. Я скоро стану следующей ошибкой, которую Рико будет планировать». – Жан, — Рико снова обратился к нему, и Жан почувствовал, как сердце сжимается. — Теперь, к деталям. Мы должны сделать так, чтобы это выглядело как самозащита на фоне психоза. Рико требовал не просто план, а безупречный сценарий, где Нил Джостен сам себя подставит, а Рико лишь обеспечит декорации. И Жан, как всегда, должен был быть рядом. Жан видел, как Рико подошёл к столу, на котором лежали чистый лист и дорогая ручка. – Ко мне. — холодно приказал Рико. Моро ничего не оставалось, как подчиниться. Его ноги, казалось, двигались сами по себе, неся его тело к столу, к источнику его вечного страха. Он остановился в шаге от Рико, достаточно близко, чтобы видеть его почерк, но достаточно далеко, чтобы не пересекать невидимую границу личного пространства. Рико начал писать свой план, и Жан, читая эти этапы, искренне сочувствовал Нилу. Это было сочувствие, смешанное с ужасом, потому что он видел в Ниле собственное отражение — человека, которого ломали ради чьей-то прихоти. – Этап первый: Нападение на общежитие. Мне нужны люди, которые устроят нападение на эту их Лисью Башню. Не убийство, Жан. Просто хаос. В нашем случае, это те каннибалы под руководством Мейсона Кроу. Жан понимал, что Мейсон Кроу не будет работать за мелкие деньги; Рико вложил в этот первый шаг огромные средства, а это увеличивало риск для Жана. – Этап второй: убийство. Джостен убьёт кого-то из них. Он не сможет не отреагировать. Он — животное под таблетками. Мы позаботимся о том, чтобы этот убитый был очень похож на него, а потом их "перепутают". Кстати, Мейсон очень на него похож. Это было самое омерзительное в плане. Рико рассчитывал на насильственный рефлекс Нила под препаратом. Жан знал, что это правда: Нил убьет. Но «перепутают»... Это было гениально и отвратительно. Раз Рико задействовал ФБР, значит они точно "перепутают". Жан чувствовал ледяное восхищение расчетливостью Рико и омерзение от его аморальности. – Этап третий: Подкуп. Вот тут в дело вступает наша фамилия. Нам нужны те агенты, которые быстро закроют дело, классифицируют его как "невменяемый" и передадут его под медицинскую опеку психбольницы, а оттуда его передаст Рэйвен Блэр прям к Прусту. Скорость — наш главный союзник. Никто из этих «Лисов» не должен успеть вмешаться. Тем более тот невыносимый блондин с ножами. Скорость. Это ключевое слово. Рико хотел нанести удар настолько быстро, чтобы команда Нила, его друзья, Эндрю, не успели ничего предпринять. Упоминание Эндрю Миньярда вызвало у Жана мгновенный, хоть и мимолетный, страх. Если Эндрю поймет, что произошло, он не остановится при следующей встрече с Рико. Рико, удовлетворенный безупречностью своего плана, сделал шаг к Жану. Это движение было для Жана сродни физическому удару. Он стоял неподвижно, как пригвожденный к полу. Рико положил холодную ладонь на плечо Жана. Это было не ободрение. Жан почувствовал, как мышцы под этой ладонью мгновенно напряглись, но не посмел сдвинуться. Холод, исходящий от руки Рико, казалось, проникал сквозь ткань. – Ты видишь, Жан? Всё будет чисто. Никаких следов Морияма. Просто сломленный наркоман, наконец-то переданный в руки специалиста, который сможет восстановить его. А ты будешь рядом. Ты будешь учиться на его ошибках. Рико возлагал на Моро бремя свидетельства. Жан должен был наблюдать за процессом уничтожения Нила, чтобы убедиться, что никогда не повторит его «ошибки» — то есть, попытки обрести свободу. Он должен был учиться, как ломают душу, и это знание было бы его пожизненным приговором. Жан не мог говорить. Вкус крови, который он чувствовал, был не его. Это был вкус предательства и бессилия. Его собственное тело стало чужим, инструментом в руках Рико, а его молчание — самым громким криком согласия. Он был частью этой машины, и его молчание было самой страшной формой сотрудничества. – Да, король, — прошептал Жан, не поднимая головы. Он чувствовал, как мир Нила Джостена, его единственный шанс на свободу, рассыпается в прах, и он сам держит в руках молоток. Это «Да, король» было не лояльностью, а полным, окончательным признанием своего рабства. Он отдал Рико своё имя, своё тело и свою волю для совершения этого злодеяния. И в этот момент Жан Моро окончательно потерял надежду на то, что когда-либо сможет избежать тени Рико Морияма. Он оставался стоять, чувствуя, как холодная ладонь Рико убирается с его плеча. Теперь он был не просто узником, а соучастником, навсегда запятнанным этой «Планировкой ошибки».
Примечания:
527 Нравится 209 Отзывы 240 В сборник
Отзывы (19)