Кровь на льду не стынет.

R
Завершён
37
2
Фэндом:
Размер:
254 страницы, 89 952 слова, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
37 Нравится 6 Отзывы 11 В сборник

Часть 9

Настройки
Вдох-выдох, вдох-выдох, почему это так сложно? То, что раньше не замечалось, сейчас стало просто невыносимым. Вдох-выдох, вдох-выдох. — Температура сорок два, мсье Плисецкий умирает! Профессор, помогите! В голосе Андре чувствуются слёзы. Неужели он переживает за меня? Глупый, будут у тебя ещё больные и, уж наверное, получше меня, не такие психованные. Подушка, раскалённая, как сковородка, обжигает затылок. Пытаясь уйти от жара, я приподнимаюсь, хватая кусками воздух, готовый руками проталкивать его в неподвижное горло. А в груди, там, где ещё трепыхается сердце — камень, огромный каменюка, тянет вниз, к земле. Не хочу! Не хочу умирать сейчас! Бека! Услышь меня! Бека! Скажи своему богу, как мне плохо! — Перевести Плисецкого на полное жизнеобеспечение, — наконец выдаёт Демашин: говорит, как о сломанной машине — дескать, жалко, но тут уж ничего не поделаешь. Привозят громоздкие аппараты, обматывают проводами руки и ноги, в рот пихают мягкую прозрачную трубку, подают кислород. Немного легче; я гляжу, как бегает зелёная светящаяся змейка по монитору, понимая, что если она остановится — помру. Андре, всхлипывая, обтирает меня влажными салфетками, бормоча себе под нос, а что — не разобрать. Заметив крестик, останавливается и с минуту пялится на украшение; я с трудом улыбаюсь, довольный произведённым эффектом. Хочу сказать: да, у меня есть человек, которому я очень дорог. Закрыв глаза, представляю, как Бека тайно идёт в наш русский православный храм и долго выбирает мне подарок. Он мусульманин, ему нельзя. Нельзя покупать, нельзя дарить, нельзя любить меня — дурака недалёкого, отдавшего сердце другому, — а Бека упёртый, как бульдозер прёт напролом. Может, в том, ином, мире, где нет болезни, мы бы нашли нечто общее. Жаль. — Профессор Демашин! Вы не можете решать один! Это противоречит медицинской этике! Мы обязаны в первую очередь известить русских спонсоров. Положение пациента критическое, но даже оно не даёт вам оснований… Сразу несколько голосов кричат, спорят, и, кажется, обо мне. Ясно — коновал брюссельский задумал очередное издевательство и сейчас подбивает сообщников. Западло лежать вот так, не двигая ни рукой ни ногой, все силы направляя только на идиотское — вдох-выдох. Они подходят, человек десять, не меньше, склоняются надо мною. — Мсье Плисецкий, — профессор берёт мою слабую руку и слегка сжимает. — Надо начинать третье вливание немедленно. Мы предполагаем, что антибиотики группы А смогут воздействовать не только на вирус иммунодефицита, но и на воспалительный процесс в лёгких. Вы согласны, мсье Плисецкий? Если да, то сожмите пальцы. Прошла вечность, прежде чем я слегка шевельнул ладонью. — Пациент согласен, зафиксируйте это в журнале и готовьте операционную. Андре, уже не скрываясь, шмыгает мокрым носом, бегает вокруг меня, приподнимает, меняя бельё, обрабатывает перед будущим внедрением. Последний шанс, столь же спасительный, как и смертельно опасный. Гремит ввозимая каталка; приподнимая на простынях, меня переносят, закрепляют извечную капельницу и бегом везут по холодному коридору. На половине пути вдруг останавливаются. Это Андре, Андре, мой Андре, кричит по-русски:  — Мудаки! Как вы его везёте, вперёд ногами! Переверните немедленно. И сам, расталкивая санитаров, круто разворачивает каталку. Шепчет: — Ничего, мсье Плисецкий, ничего! *** «Как только тебе исполнится шестнадцать, получишь в подарок по-настоящему взрослую программу». Виктор берёт мою руку, задумчиво перебирает пальцы. Приятно и щекотно, я терплю, понимая, как мало нам отведено времени друг для друга. Через полчаса он улетает в Ванкувер на целых два месяца, а я на Медео, в Казахстан. Яков говорит, что тренироваться там одно удовольствие — дескать, каток залит водой из горных рек и потому необычайно ровен и прозрачен. Мне-то какое дело до его прозрачности: хочу быть с Виктором, чувствовать его, вдыхать запах, слышать голос. «Пойдём», — вдруг решившись, тащу Виктора в туалет в Домодедово. Он послушно идёт за мною, понимает ли? Доходит ли до его светлой головы, что я задумал? Ранний час, пассажиров немного, все торопятся. Гремят колёса чемоданов, электронный голос зовёт опоздавших и объявляет рейсы — а мне на всё наплевать! Я почти насильно запихиваю Виктора в дальнюю кабинку, вскакиваю на ободок унитаза, становясь с любимым почти одного роста и целую. Он отвечает. Сначала как-то неохотно, а может, несмело, я не разбираюсь, только ещё плотнее стискиваю плечи Виктора, тяну на себя. Сердце ухает где-то за пределами грудной клетки, невыносимо сладко и радостно. Распутываю его шарф, отбрасываю на пол. Теперь застёжки — тугие, зараза, но я справляюсь. Обнажается шея, белая, беззащитная. Сгоряча припадаю к ней, выцеловывая, вылизывая мокрые дорожки, сходя с ума от близости. Кнопки на одежде со скрипом поддаются; все мои нервные ощущения настолько обострены, что едва заметный звук расстёгивающейся одежды кажется оглушительным, бьёт молотками по ушам. Виктор надрывисто дышит, когда я проникаю руками ему под футболку и касаюсь кожи. Он горит, настолько обжигающа кожа на ощупь. Мало, мне слишком мало! Воздуха, времени, Виктора! И, словно поняв, он вдруг перехватывает инициативу. Булькнув, наушники тонут в горлышке унитаза, туда же отправляется дорогой телефон. Я помогаю Виктору раздеть себя: неумело, рывками, зло сдёргиваю с плеч неуклюжую толстовку, поднимаю майку и через голову стаскиваю её. Я хочу Виктора, всем умом и всем телом, вжиться, впитаться, врасти в него. Виктор целует мои соски, проводит языком по розовым кружкам, и мир взрывается. Я начинаю пошло поскуливать, высоко подняв ногу, почти к самому уху, кладу Виктору на плечо. Любимый толкается, одновременно прочно удерживая рядом, сквозь одежду, по-детски невинно, будто играет с малышом. Для него это всё — имитация, прелюдия будущих ласк, для меня — серьёзнее некуда. Первый оргазм с ним, как волна, накрывает с головой, лишая сил. Бурно кончаю, так что возникает необходимость в переодевании. Он смеётся, коротко целует мою ногу и отпускает. «Потрясающая растяжка», — восторженно бурчит на ухо, лаская сквозь тонкие обтягивающие штаны напряжённые ягодицы. Любит ли он меня? Я верю — да, верю, что ни с одним партнёром он так не ласков, не бережен. Поглаживающие движения, опытные, эротичные. Длинные пальцы, словно извиняясь, мягко погружаются внутрь. Надо кричать?! Оттолкнуть?! Не могу, и не хочу; напротив, упав Виктору на плечо, громко дышу и без слов молю — не останавливайся. Виктора бьёт крупная дрожь, он уже едва способен стоять; бедром я ощущаю настолько крепкую эрекцию, что на мгновение становится страшно. И тянуще-сладко. «Ты позволишь?» — спрашивает он, срываясь на свистящий шёпот. «Да, да, да!» — заходясь в экстазе, я только и могу умолять его продолжить любовную пытку. В туалет врывается голос диспетчера: «Виктора Никифорова просят пройти на посадку. Рейс Москва — Ванкувер, регистрация заканчивается через пять минут». «Не уходи, — прерывая стоны, прошу я с надеждой, — пошли к чертям Ванкувер. Останься со мной». «Пора, прости, золотой мальчик». Волшебство разбивается о казённую серую стенку. Мой идеал по-деловому отряхивает короткую куртку, подняв, наворачивает шарф на истерзанную, испещрённую алыми отметинами шею и виновато улыбается. «Я вернусь к тебе, Юра, ты только дождись меня». «Когда?!» — ору, цепляясь за рукава и полы Виктора, не принимая его ухода. «Всегда», — звучит далёкое эхо. *** Вдох-выдох, вдох-выдох. Белая пелена в глазах, писк приборов не слышен. Я умер? Бессмысленное кружение в густом мареве делает тупо-послушным, согласным на всё; и только голос, родной, добрый, немного грустный голос, зовёт: — Не сдавайся, живи, Юрочка! — Деда! С диким криком я подскочил и разглядел, что лежу в странной, не своей палате, в уголке на стуле дремлет незнакомый мужик, на коленях его исписанный журнал. Мир, до поры безразличный, вновь обретает звуки, цвета, запахи. Мокрая подушка отвратительно воняет, по полу разбросаны пустые пузырьки, и слышно, как из крана капает вода. Живой? Разбуженный криком санитар потягивается и удивлённо распахивает глаза, роняя книгу, бежит к двери, я насмешливо провожаю его взглядом. Хочу понять, почему здесь кран, в моей палате крана не было. И дверей, затянутых целлофаном, и кафельной белой стены, и пяти тёмных трупов… трупов… трупов? Морг? Я смеюсь, я хохочу, я закатываюсь в истерике. Находясь среди жмуриков, сам на металлическом столе, и абсолютно голый! Я сажусь и начинаю визжать, как сумасшедший. — Выиграл! Золото моё! Играет гимн России, а ведь раньше я не придавал этой грандиозной музыке значения. На лёд летят цветы — тюльпаны, без упаковки, простые такие цветы с ярко-алыми бутонами. Лепестки рассыпаются по гладкой поверхности, я беру один из них и застываю в ужасе. Это уже не лепестки, это капли крови. Моей крови! Горячей, прожигающей чёрные дыры в вечном мёрзлом оцепенении арены. Кровь на льду не стынет! Живая кровь побеждает лёд, так и я побеждаю смерть. Потом меня, конечно, поздравляют, кутают в махровый халат, Андре на руках несёт домой. Псих, подпрыгивая, несётся рядом, лопоча: — Мсье Плисецкий, мсье Плисецкий, это чудо! Вы воскресли! Из соседнего коридора выскакивает профессор: шапочка набок, губы трясутся, халат едва держится на плечах. — Его сердце!!! Оно выдержало! Я знал… а они говорили… а я знал… а они… а я… С огромным усилием протягиваю руку навстречу и впервые касаюсь профессора Демашина, чувствуя подушечками пальцев недельную щетину на впалой щеке. — Вернулся. Быть живым — это так замечательно. Немного придя в себя, хотел попросить Андре позвонить Беке, но вдруг осознал, что забыл его телефон. От ударных доз антибиотиков я стал многое забывать. Профессор успокоил — дескать, это временное явление, и как только организм освободится от интоксикации, я восстановлю все моменты; но сейчас, боясь потеряться, я везде носил с собой табличку, на которой были написаны имя и номер палаты. К удивлению многих, третья химия не затронула конечности, и, облысев трижды, я не утратил подвижность, потому Андре с удовольствием гулял со мною по площадке, указывая в окно на особо выдающиеся предметы, например, автобусную остановку, от которой с интервалом в пять минут отходил транспорт. — Однажды вы уедете от нас, мсье Плисецкий, — грустно говорил он, — а я буду рассказывать всем о невероятном русском, который победил смерть. После сырых февральских холодов наступила запоздалая весна. Мне разрешили спуститься в парк, плотно закрыв половину лица одноразовой маской. И там, стоя под одним из старых дубов, я вспомнил, что нахожусь здесь два года. Старый ствол дерева, покрытый серой корой с трещинами, точно существо из мира здоровых людей явило действительность. — Мне семнадцать! Я должен вернуться на лёд, пока не стало слишком поздно. — Вы нездоровы, мсье Плисецкий! Я бы не стал так рисковать. — Вы — нет, а я — да! Меня ждут! Демашин серьёзно пожевал губами, разглядывая висящий за мною плакат со смеющимся смайликом. — Видите ли, мсье Плисецкий, и пожалуйста, поймите меня правильно, дело в том… Я насторожился, боясь услышать, что вирус снова размножается и нужна четвёртая химия, и так без конца, но услышал нечто иное. — …дело в том, что вы для русских умерли. Мы немного поторопились послать сообщение. Был небольшой скандал, русские обвинили меня в превышении полномочий, неэффективности метода и прочее, прочее, прочее. В отместку, и я этим не горжусь, я не сообщил им о вашем, так сказать, воскрешении. Простите. — И что же мне теперь делать? — Остаться в Брюсселе ещё на некоторое время. Уладить формальности. У нас есть неподалёку небольшой искусственный каток, да и ваше психическое здоровье слабовато. Слабовато? Вот тут бы я поспорил — оно было вообще херовое. Мало того, что я временами забывал даже своё имя — я терялся в палате, порой не понимая, почему там нахожусь. Пугаясь, бежал к Андре, который меня не оставлял, как ребёнку объясняя простые вещи. Узнав о разговоре с профессором, он согласился: — А почему бы и нет? Возможно, надев коньки, вы сможете восстановить память. И вот, в один из дней, чавкая ботинками по весенней грязи, я отправился разыскивать каток. Неизменный Андре увязался следом. На пару мы обошли все здания в радиусе получаса ходьбы и, уставшие, присели за столик уличного кафе. По случаю холодной погоды кафе не работало, и потому мы могли сидеть забесплатно, никого не напрягая. — Значит, русские уехали, даже не проверив факты? — Эх, мсье Плисецкий, им было не до того! Они успокаивали монгола. Тот уж больно расстраивался, кричал: «Пока не увижу тело, не поверю!» Раскурочил в одиночку зал ожидания. Стулья поломал. Засветил профессору в глаз. Потом разревелся, когда вынесли урну. — Урну? — Профессор очень тогда обиделся, взял первую попавшуюся со склада урну, нагрёб пепла из своего камина и тому монголу вручил. Эх, будет ещё один скандал, когда они узнают о подлоге. Уж точно профессору не жить, монгол его убьёт. Я впервые слышал, как тот парень выл, ну натурально — волк, тихо, протяжно. И урну прижимал к груди, не оторвать. Так его и вывели, наверно, он сошёл с ума. — Странно, но я совсем не помню его. Только имя — Бека. А остальные? — Яков Фельцман с женой, именно они подписывали бумаги. Я запомнил цветы в руках той женщины — белые лилии, полностью распустившиеся, все в оранжевой пыльце. Она суетилась, не зная, куда деть букет, и под конец просто положила его на пол. — Это были мои родители? — Нет, скорее друзья. — Выходит, я сирота? Ну что ж, Андре, я вроде отдохнул, пойдём дальше. Мы так и не нашли каток. Покружив немного по городу, вернулись в клинику, получив нагоняй от профессора, а наутро профессор Демашин самолично отвёз меня. Чувствуя вину за вчерашнюю взбучку, купил в спортивном магазине самые дорогие коньки. Даже согласился подождать у входа — часик, не более. Немецкий выговор, перемешанный с голландским, встретил меня, когда я поставил лезвие конька на чужой лёд и, оттолкнувшись от бортика, медленно поехал. За прозрачным пластиком стоял Андре и махал мне руками; я автоматически поднял большой палец, показывая, что всё в порядке. Разгоняясь, прошёл два круга и со всей дури вмазался в бортик. Задыхаясь, согнулся пополам: — Бля, дыхалка ни к чёрту! Временами меня удивляли слова, вылетавшие против воли, и, задумываясь об их природе, я пытался понять: неужели сленг был моим вторым языком? Не французский и не немецкий, а именно русский, своеобразный, который я тоже, походу, забыл. А если вспомню, смогу ли вернуться к нему? Смогу ли вернуться к друзьям, узнаю ли родину, дом? А есть ли у меня дом? Родина? И друзья? Может, лучше остаться здесь, где есть Андре, профессор… — Слышь, пацанчик, тащи сюда задницу. Ты кто? Я тебя раньше здесь не видел. — Сейчас, — я озабоченно похлопал себя по карманам, ища спасительную записку, и, не найдя её, смущённо улыбнулся. — Забыл. — Ишь, какой забывчивый, лысый хрен, — мужчина, стоящий напротив, имел примечательную внешность — длинный и худой как жердь, с клочком седых волос на макушке. Но самыми удивительными были его глаза: один — карий, мягкий, тёплый, а другой — рыбий, прозрачный, голубовато-мерзкий. — Ну, тогда я первый. Паничкин Генка, русский. — А не пошёл бы ты, Генка, на хуй, — не заметил я, как произнёс, и, смутившись ещё больше от собственной грубости, отвалился от бортика и драпанул, боясь оглянуться.
37 Нравится 6 Отзывы 11 В сборник