Часть 9
21 ноября 2024 г., 15:38
Вдох-выдох, вдох-выдох, почему это так сложно?
То, что раньше не замечалось, сейчас стало просто невыносимым.
Вдох-выдох, вдох-выдох.
— Температура сорок два, мсье Плисецкий умирает! Профессор, помогите!
В голосе Андре чувствуются слёзы. Неужели он переживает за меня? Глупый, будут у тебя ещё больные и, уж наверное, получше меня, не такие психованные. Подушка, раскалённая, как сковородка, обжигает затылок. Пытаясь уйти от жара, я приподнимаюсь, хватая кусками воздух, готовый руками проталкивать его в неподвижное горло. А в груди, там, где ещё трепыхается сердце — камень, огромный каменюка, тянет вниз, к земле. Не хочу! Не хочу умирать сейчас! Бека! Услышь меня! Бека! Скажи своему богу, как мне плохо!
— Перевести Плисецкого на полное жизнеобеспечение, — наконец выдаёт Демашин: говорит, как о сломанной машине — дескать, жалко, но тут уж ничего не поделаешь.
Привозят громоздкие аппараты, обматывают проводами руки и ноги, в рот пихают мягкую прозрачную трубку, подают кислород. Немного легче; я гляжу, как бегает зелёная светящаяся змейка по монитору, понимая, что если она остановится — помру. Андре, всхлипывая, обтирает меня влажными салфетками, бормоча себе под нос, а что — не разобрать. Заметив крестик, останавливается и с минуту пялится на украшение; я с трудом улыбаюсь, довольный произведённым эффектом. Хочу сказать: да, у меня есть человек, которому я очень дорог. Закрыв глаза, представляю, как Бека тайно идёт в наш русский православный храм и долго выбирает мне подарок. Он мусульманин, ему нельзя. Нельзя покупать, нельзя дарить, нельзя любить меня — дурака недалёкого, отдавшего сердце другому, — а Бека упёртый, как бульдозер прёт напролом. Может, в том, ином, мире, где нет болезни, мы бы нашли нечто общее. Жаль.
— Профессор Демашин! Вы не можете решать один! Это противоречит медицинской этике! Мы обязаны в первую очередь известить русских спонсоров. Положение пациента критическое, но даже оно не даёт вам оснований…
Сразу несколько голосов кричат, спорят, и, кажется, обо мне. Ясно — коновал брюссельский задумал очередное издевательство и сейчас подбивает сообщников. Западло лежать вот так, не двигая ни рукой ни ногой, все силы направляя только на идиотское — вдох-выдох.
Они подходят, человек десять, не меньше, склоняются надо мною.
— Мсье Плисецкий, — профессор берёт мою слабую руку и слегка сжимает. — Надо начинать третье вливание немедленно. Мы предполагаем, что антибиотики группы А смогут воздействовать не только на вирус иммунодефицита, но и на воспалительный процесс в лёгких. Вы согласны, мсье Плисецкий? Если да, то сожмите пальцы.
Прошла вечность, прежде чем я слегка шевельнул ладонью.
— Пациент согласен, зафиксируйте это в журнале и готовьте операционную.
Андре, уже не скрываясь, шмыгает мокрым носом, бегает вокруг меня, приподнимает, меняя бельё, обрабатывает перед будущим внедрением.
Последний шанс, столь же спасительный, как и смертельно опасный.
Гремит ввозимая каталка; приподнимая на простынях, меня переносят, закрепляют извечную капельницу и бегом везут по холодному коридору. На половине пути вдруг останавливаются. Это Андре, Андре, мой Андре, кричит по-русски:
— Мудаки! Как вы его везёте, вперёд ногами! Переверните немедленно.
И сам, расталкивая санитаров, круто разворачивает каталку. Шепчет:
— Ничего, мсье Плисецкий, ничего!
***
«Как только тебе исполнится шестнадцать, получишь в подарок по-настоящему взрослую программу».
Виктор берёт мою руку, задумчиво перебирает пальцы. Приятно и щекотно, я терплю, понимая, как мало нам отведено времени друг для друга. Через полчаса он улетает в Ванкувер на целых два месяца, а я на Медео, в Казахстан. Яков говорит, что тренироваться там одно удовольствие — дескать, каток залит водой из горных рек и потому необычайно ровен и прозрачен. Мне-то какое дело до его прозрачности: хочу быть с Виктором, чувствовать его, вдыхать запах, слышать голос.
«Пойдём», — вдруг решившись, тащу Виктора в туалет в Домодедово.
Он послушно идёт за мною, понимает ли? Доходит ли до его светлой головы, что я задумал? Ранний час, пассажиров немного, все торопятся. Гремят колёса чемоданов, электронный голос зовёт опоздавших и объявляет рейсы — а мне на всё наплевать! Я почти насильно запихиваю Виктора в дальнюю кабинку, вскакиваю на ободок унитаза, становясь с любимым почти одного роста и целую.
Он отвечает.
Сначала как-то неохотно, а может, несмело, я не разбираюсь, только ещё плотнее стискиваю плечи Виктора, тяну на себя. Сердце ухает где-то за пределами грудной клетки, невыносимо сладко и радостно. Распутываю его шарф, отбрасываю на пол. Теперь застёжки — тугие, зараза, но я справляюсь. Обнажается шея, белая, беззащитная. Сгоряча припадаю к ней, выцеловывая, вылизывая мокрые дорожки, сходя с ума от близости. Кнопки на одежде со скрипом поддаются; все мои нервные ощущения настолько обострены, что едва заметный звук расстёгивающейся одежды кажется оглушительным, бьёт молотками по ушам. Виктор надрывисто дышит, когда я проникаю руками ему под футболку и касаюсь кожи. Он горит, настолько обжигающа кожа на ощупь. Мало, мне слишком мало! Воздуха, времени, Виктора! И, словно поняв, он вдруг перехватывает инициативу. Булькнув, наушники тонут в горлышке унитаза, туда же отправляется дорогой телефон. Я помогаю Виктору раздеть себя: неумело, рывками, зло сдёргиваю с плеч неуклюжую толстовку, поднимаю майку и через голову стаскиваю её. Я хочу Виктора, всем умом и всем телом, вжиться, впитаться, врасти в него. Виктор целует мои соски, проводит языком по розовым кружкам, и мир взрывается. Я начинаю пошло поскуливать, высоко подняв ногу, почти к самому уху, кладу Виктору на плечо. Любимый толкается, одновременно прочно удерживая рядом, сквозь одежду, по-детски невинно, будто играет с малышом. Для него это всё — имитация, прелюдия будущих ласк, для меня — серьёзнее некуда. Первый оргазм с ним, как волна, накрывает с головой, лишая сил. Бурно кончаю, так что возникает необходимость в переодевании. Он смеётся, коротко целует мою ногу и отпускает.
«Потрясающая растяжка», — восторженно бурчит на ухо, лаская сквозь тонкие обтягивающие штаны напряжённые ягодицы.
Любит ли он меня? Я верю — да, верю, что ни с одним партнёром он так не ласков, не бережен. Поглаживающие движения, опытные, эротичные. Длинные пальцы, словно извиняясь, мягко погружаются внутрь. Надо кричать?! Оттолкнуть?! Не могу, и не хочу; напротив, упав Виктору на плечо, громко дышу и без слов молю — не останавливайся. Виктора бьёт крупная дрожь, он уже едва способен стоять; бедром я ощущаю настолько крепкую эрекцию, что на мгновение становится страшно. И тянуще-сладко.
«Ты позволишь?» — спрашивает он, срываясь на свистящий шёпот.
«Да, да, да!» — заходясь в экстазе, я только и могу умолять его продолжить любовную пытку.
В туалет врывается голос диспетчера: «Виктора Никифорова просят пройти на посадку. Рейс Москва — Ванкувер, регистрация заканчивается через пять минут».
«Не уходи, — прерывая стоны, прошу я с надеждой, — пошли к чертям Ванкувер. Останься со мной».
«Пора, прости, золотой мальчик».
Волшебство разбивается о казённую серую стенку. Мой идеал по-деловому отряхивает короткую куртку, подняв, наворачивает шарф на истерзанную, испещрённую алыми отметинами шею и виновато улыбается.
«Я вернусь к тебе, Юра, ты только дождись меня».
«Когда?!» — ору, цепляясь за рукава и полы Виктора, не принимая его ухода.
«Всегда», — звучит далёкое эхо.
***
Вдох-выдох, вдох-выдох.
Белая пелена в глазах, писк приборов не слышен.
Я умер?
Бессмысленное кружение в густом мареве делает тупо-послушным, согласным на всё; и только голос, родной, добрый, немного грустный голос, зовёт:
— Не сдавайся, живи, Юрочка!
— Деда!
С диким криком я подскочил и разглядел, что лежу в странной, не своей палате, в уголке на стуле дремлет незнакомый мужик, на коленях его исписанный журнал. Мир, до поры безразличный, вновь обретает звуки, цвета, запахи. Мокрая подушка отвратительно воняет, по полу разбросаны пустые пузырьки, и слышно, как из крана капает вода.
Живой?
Разбуженный криком санитар потягивается и удивлённо распахивает глаза, роняя книгу, бежит к двери, я насмешливо провожаю его взглядом. Хочу понять, почему здесь кран, в моей палате крана не было. И дверей, затянутых целлофаном, и кафельной белой стены, и пяти тёмных трупов… трупов… трупов?
Морг?
Я смеюсь, я хохочу, я закатываюсь в истерике. Находясь среди жмуриков, сам на металлическом столе, и абсолютно голый! Я сажусь и начинаю визжать, как сумасшедший.
— Выиграл! Золото моё!
Играет гимн России, а ведь раньше я не придавал этой грандиозной музыке значения. На лёд летят цветы — тюльпаны, без упаковки, простые такие цветы с ярко-алыми бутонами. Лепестки рассыпаются по гладкой поверхности, я беру один из них и застываю в ужасе. Это уже не лепестки, это капли крови. Моей крови! Горячей, прожигающей чёрные дыры в вечном мёрзлом оцепенении арены.
Кровь на льду не стынет! Живая кровь побеждает лёд, так и я побеждаю смерть.
Потом меня, конечно, поздравляют, кутают в махровый халат, Андре на руках несёт домой. Псих, подпрыгивая, несётся рядом, лопоча:
— Мсье Плисецкий, мсье Плисецкий, это чудо! Вы воскресли!
Из соседнего коридора выскакивает профессор: шапочка набок, губы трясутся, халат едва держится на плечах.
— Его сердце!!! Оно выдержало! Я знал… а они говорили… а я знал… а они… а я…
С огромным усилием протягиваю руку навстречу и впервые касаюсь профессора Демашина, чувствуя подушечками пальцев недельную щетину на впалой щеке.
— Вернулся.
Быть живым — это так замечательно. Немного придя в себя, хотел попросить Андре позвонить Беке, но вдруг осознал, что забыл его телефон. От ударных доз антибиотиков я стал многое забывать. Профессор успокоил — дескать, это временное явление, и как только организм освободится от интоксикации, я восстановлю все моменты; но сейчас, боясь потеряться, я везде носил с собой табличку, на которой были написаны имя и номер палаты. К удивлению многих, третья химия не затронула конечности, и, облысев трижды, я не утратил подвижность, потому Андре с удовольствием гулял со мною по площадке, указывая в окно на особо выдающиеся предметы, например, автобусную остановку, от которой с интервалом в пять минут отходил транспорт.
— Однажды вы уедете от нас, мсье Плисецкий, — грустно говорил он, — а я буду рассказывать всем о невероятном русском, который победил смерть.
После сырых февральских холодов наступила запоздалая весна. Мне разрешили спуститься в парк, плотно закрыв половину лица одноразовой маской. И там, стоя под одним из старых дубов, я вспомнил, что нахожусь здесь два года. Старый ствол дерева, покрытый серой корой с трещинами, точно существо из мира здоровых людей явило действительность.
— Мне семнадцать! Я должен вернуться на лёд, пока не стало слишком поздно.
— Вы нездоровы, мсье Плисецкий! Я бы не стал так рисковать.
— Вы — нет, а я — да! Меня ждут!
Демашин серьёзно пожевал губами, разглядывая висящий за мною плакат со смеющимся смайликом.
— Видите ли, мсье Плисецкий, и пожалуйста, поймите меня правильно, дело в том…
Я насторожился, боясь услышать, что вирус снова размножается и нужна четвёртая химия, и так без конца, но услышал нечто иное.
— …дело в том, что вы для русских умерли. Мы немного поторопились послать сообщение. Был небольшой скандал, русские обвинили меня в превышении полномочий, неэффективности метода и прочее, прочее, прочее. В отместку, и я этим не горжусь, я не сообщил им о вашем, так сказать, воскрешении. Простите.
— И что же мне теперь делать?
— Остаться в Брюсселе ещё на некоторое время. Уладить формальности. У нас есть неподалёку небольшой искусственный каток, да и ваше психическое здоровье слабовато.
Слабовато? Вот тут бы я поспорил — оно было вообще херовое. Мало того, что я временами забывал даже своё имя — я терялся в палате, порой не понимая, почему там нахожусь. Пугаясь, бежал к Андре, который меня не оставлял, как ребёнку объясняя простые вещи. Узнав о разговоре с профессором, он согласился:
— А почему бы и нет? Возможно, надев коньки, вы сможете восстановить память.
И вот, в один из дней, чавкая ботинками по весенней грязи, я отправился разыскивать каток. Неизменный Андре увязался следом. На пару мы обошли все здания в радиусе получаса ходьбы и, уставшие, присели за столик уличного кафе. По случаю холодной погоды кафе не работало, и потому мы могли сидеть забесплатно, никого не напрягая.
— Значит, русские уехали, даже не проверив факты?
— Эх, мсье Плисецкий, им было не до того! Они успокаивали монгола. Тот уж больно расстраивался, кричал: «Пока не увижу тело, не поверю!» Раскурочил в одиночку зал ожидания. Стулья поломал. Засветил профессору в глаз. Потом разревелся, когда вынесли урну.
— Урну?
— Профессор очень тогда обиделся, взял первую попавшуюся со склада урну, нагрёб пепла из своего камина и тому монголу вручил. Эх, будет ещё один скандал, когда они узнают о подлоге. Уж точно профессору не жить, монгол его убьёт. Я впервые слышал, как тот парень выл, ну натурально — волк, тихо, протяжно. И урну прижимал к груди, не оторвать. Так его и вывели, наверно, он сошёл с ума.
— Странно, но я совсем не помню его. Только имя — Бека. А остальные?
— Яков Фельцман с женой, именно они подписывали бумаги. Я запомнил цветы в руках той женщины — белые лилии, полностью распустившиеся, все в оранжевой пыльце. Она суетилась, не зная, куда деть букет, и под конец просто положила его на пол.
— Это были мои родители?
— Нет, скорее друзья.
— Выходит, я сирота? Ну что ж, Андре, я вроде отдохнул, пойдём дальше.
Мы так и не нашли каток. Покружив немного по городу, вернулись в клинику, получив нагоняй от профессора, а наутро профессор Демашин самолично отвёз меня. Чувствуя вину за вчерашнюю взбучку, купил в спортивном магазине самые дорогие коньки. Даже согласился подождать у входа — часик, не более.
Немецкий выговор, перемешанный с голландским, встретил меня, когда я поставил лезвие конька на чужой лёд и, оттолкнувшись от бортика, медленно поехал. За прозрачным пластиком стоял Андре и махал мне руками; я автоматически поднял большой палец, показывая, что всё в порядке.
Разгоняясь, прошёл два круга и со всей дури вмазался в бортик. Задыхаясь, согнулся пополам:
— Бля, дыхалка ни к чёрту!
Временами меня удивляли слова, вылетавшие против воли, и, задумываясь об их природе, я пытался понять: неужели сленг был моим вторым языком? Не французский и не немецкий, а именно русский, своеобразный, который я тоже, походу, забыл. А если вспомню, смогу ли вернуться к нему? Смогу ли вернуться к друзьям, узнаю ли родину, дом? А есть ли у меня дом? Родина? И друзья? Может, лучше остаться здесь, где есть Андре, профессор…
— Слышь, пацанчик, тащи сюда задницу. Ты кто? Я тебя раньше здесь не видел.
— Сейчас, — я озабоченно похлопал себя по карманам, ища спасительную записку, и, не найдя её, смущённо улыбнулся. — Забыл.
— Ишь, какой забывчивый, лысый хрен, — мужчина, стоящий напротив, имел примечательную внешность — длинный и худой как жердь, с клочком седых волос на макушке. Но самыми удивительными были его глаза: один — карий, мягкий, тёплый, а другой — рыбий, прозрачный, голубовато-мерзкий. — Ну, тогда я первый. Паничкин Генка, русский.
— А не пошёл бы ты, Генка, на хуй, — не заметил я, как произнёс, и, смутившись ещё больше от собственной грубости, отвалился от бортика и драпанул, боясь оглянуться.