* * *
Минхо отдал бы всё, что имеет, только бы понять, что же на самом деле творится у Хёнджина в голове. Их отношения напоминают ему какой-то бесконечно зацикленный порочный круг: даже если они пытаются бежать в одну сторону, всё равно рано или поздно как по злому велению сталкиваются лбами, а Хёнджин то отталкивает его, то держит крепко за руку, не позволяя окончательно уйти, и тем самым заставляет Минхо терять себя в отчаянных попытках удержать на плаву их обоих. — Хёнджин, — собственный голос звучит будто сквозь толщу воды и едва ли вообще узнаётся, но меньше того… меньше того узнаётся сам Хёнджин, которого даже не видно за потёмками страхов и чувств, разрывающих его изнутри. Тот стоит перед ним: дрожащий, холодный, какой-то до щемящего сердца прозрачный, выцветший подобно старой фотоплёнке, размытый в расфокусе за пеленой дождя, и Минхо чувствует, как внутренний зверь рычит оглушительным воплем, как скребётся за грудью когтями, как рвётся Хёнджину навстречу, чтобы притянуть к себе ближе, чтобы хоть на ничтожный дюйм сократить это метафорическое расстояние в сотни парсеков, чтоб обхватить его всего руками и никогда, никогда больше не отпускать, но между ними по-прежнему непреодолимая пропасть, в которую разве что только прыгнуть вниз головой в надежде, что ударом при падении их взаимопричиняемой боли придёт долгожданный конец. Вот только боль — несходящийся числовой ряд, потому что тоже не имеет предела. Минхо устал притворяться, что ему нигде не болит, потому что на деле болит везде и адски, до желания лезть на стены и волосы на себе рвать, лишь бы отпустило хоть на пару коротких мгновений, и он знает, знает лучше всего остального, что Хёнджин ощущает то же самое. У того в глазах столько отравляющей горечи, столько вселенской тоски, столько страхов, обиды и злости, что это пугает до дрожи и ранит похлеще ножа без анестезии. Минхо бы жизнь положил на попытки выкорчевать из младшего всю эту концентрированную боль, забрать её себе, забрать хоть ничтожную часть, потому что ему самому невыносимо видеть Хёнджина таким. Видеть и не узнавать в нём того Хёнджина, каким он знал его раньше. А знал ли он его вообще, если воспоминания о том, какими глазами Хёнджин смотрел на Минджи всего полчаса назад и каким концентрированным ядом были наполнены его слова, говорят об обратном? — Хёнджин, — перестань меня мучить остаётся неозвученным. — Ты промокнешь, вернись в корпус, — произнести получается почти без запинки, хотя внутри всё рокочет каким-то поистине пугающим порывом разорвать к чертям всё то, что связывает их друг с другом, потому что у него уже нет никаких сил всё это терпеть. Хватит с него этой пытки. Хёнджин не двигается с места, словно вовсе его не слышит, продолжая вспарывать ему разом все старые раны и новые наносить, потому что выглядит так, словно вот-вот весь трещинами изойдёт, а после осыпется мелкой крошкой ему прямо под ноги. А Минхо, как и всегда, остаётся только беспомощно наблюдать, ведь даже сейчас, когда Хёнджин вдруг неуверенно, точно слепой котёнок, хватается трясущимися пальцами за рукав его куртки — даже сейчас он умудряется держать Минхо на расстоянии, не позволяя к себе приблизиться, и в этом жесте, во всём этом моменте столько летаргического отчаяния, что дышать становится трудно, а за рёбрами снова начинает болезненно ныть. — Минхо, не оставляй меня, — шепчут чужие губы, и это полнейшее фаталити, которым старшему с корнем выдирают и без того еле бьющееся сердце да втаптывают то в грязь. Не оставляй меня. Не оставляй меня. Не оставляй меня. И Минхо вдруг хочется истерически рассмеяться. Или закричать. Или сброситься с моста — что угодно было бы лучше, чем ощутить, как тебя со всего маху бьют прямо под дых, метясь прицельно на поражение. Что-то внутри тотчас трещит оборванной нитью, разбалтывая неприятный осадок, что враз поднимается со дна на поверхность воспоминанием, которое он безуспешно пытался похоронить в собственной памяти, чтоб больше никогда к нему не возвращаться. «Не оставляй меня» — звенит в голове хёнджиновым голосом. Тем же голосом Хёнджин сказал ему в прошлом: «Ты. Мне. Безразличен». В груди просыпается злость, сравнимая по силе разве что со взрывом ядерной боеголовки; Минхо чувствует, как та штормить начинает ветрами и ливнями, перерастая в первобытную ярость, о существовании которой он даже не подозревал, а в следующий миг… в следующий миг всё резко стихает, словно кто-то переключил рубильник и его вдруг выбросило в зону густого вакуума. И снова остаётся только уродливая, пульсирующая боль. — Это ты меня оставил, — говорит он внезапно едва ли на грани слышимости и не находит сил предпринять попытку стряхнуть чужую ладонь. — Когда я просил тебя остаться, ты выбрал меня оттолкнуть, — каждым словом получается ранить себя ещё больше. — Всегда выбираешь, — осекается. — А я как последний дурак продолжаю хранить надежды на то, что ты перестанешь играть моими чувствами так, словно их можно продать за бесценок. Что ты когда-нибудь начнёшь ставить меня хоть во что-то, потому что я не железный, Хёнджин, — голос ломается, и Минхо чувствует, как на место всей выплёскивающейся из него горечи приходит удушливая пустота. — Потому что меня тоже можно ранить, понимаешь? У Хёнджина дрожат губы, и сам он кажется враз таким маленьким, таким до боли уязвимым и хрупким, словно прикоснись пальцами, и все его крепости тут же падут без боя. Он смотрит на Минхо таким взглядом, от которого внутри отзывается чем-то колючим, невыносимо острым, прорывающим мягкие ткани, и продолжает кости ему выламывать своим молчанием. Чего ты от меня хочешь? Что ещё мне нужно для тебя сделать, скажи? — хочется прокричать в его заплаканное лицо, но он может только поддаться собственной слабости, сложить знамена и снова — снова — шагнуть навстречу минному полю, раскинувшемуся вокруг младшего, чтобы снова — снова — напороться на чужие бомбы и пули, на стрелы, на шипы, на копья, и сквозь зубодробительную боль обхватить Хёнджина ладонями за щёки и прижаться к его лбу своим собственным. Этот момент — секунда до взрыва: их либо отбросит друг от друга окончательно, либо обоих размажет по границам реальности. Чужое прерывистое дыхание губы обжигает. Минхо очертя голову увяз в ощущениях, во внутренних противоречиях и спутанных границах реальности, и ему хочется-хочется-хочется сократить последние сантиметры, что отделяют их лица друг от друга, и прижаться к чужим до дрожи желанным устам поцелуем, забывшись хотя бы на ничтожный миг. Ему хочется Хёнджина себе оставить, хочется целиком и полностью, до помутнения рассудка. Ему Хёнджина просто хочется, и он чувствует себя так, будто его резко накрывает синдромом отмены, потому что зверь за рёбрами скулит раненным волком, кости ему выламывает, воет молитвенно в порыве припаять губы к чужим губам-шее-ключицам, исцеловать его всего в кровь, чтоб навсегда присвоить, и это какое-то помешательство, и он знает, что его вот-вот разорвёт, но всё равно отчаянно держит себя самого на привязи, не позволяя себе сорваться. Умирая внутренне, но не позволяя. Хёнджин в его руках такой же дрожащий и потерянный в переизбытке собственных чувств. Он цепляется за его руки с отчаянностью утопающего, словно от этого зависит вся его жизнь, словно Минхо — единственное, что держит его на поверхности, и старшего накрывает, должно быть, самым болезненным из всех имеющихся флешбэков, заставляя его подчас почувствовать, будто ему проделывают дыру прямо в области солнечного сплетения, которую не залатать, не заштопать, не стянуть уже ничем. — Минхо, пожалуйста, — шепчет Хёнджин как в бреду, и одному богу известно, о чём он его просит, о чём он такой нуждающийся, о чём он такой разбитый. Во всём происходящем слишком много неозвученности, но Минхо не уверен, что выдержит её снова. — Одного слова, — говорит он на грани слышимости и потери собственного рассудка. — Мне хватит одного твоего слова, и я дам тебе всё, о чём ты просишь, — в этот момент он чувствует, как младший дрожит и как его сердце начинает бешено колотиться в груди. — Только скажи, что всё это не просто так. Что это не секундное помутнение. Что ты не пожалеешь об этом к утру, что не станешь вновь убегать и прятаться после этого, потому что если ты снова меня оттолкнёшь, если снова замкнёшься… — он облизывает губы, будучи не в силах совладать с дыханием и спутанными мыслями. — Однажды ты уже причинил мне подобную боль, Хёнджин, но я готов затереть всё это в собственной памяти, если ты пообещаешь мне прямо сейчас, что больше меня не оставишь. В этот момент всё прочее теряет былое значение, размывается и блекнет на фоне будто под наложенным фильтром, огибая по касательной их обоих, и Минхо чувствует, как его сердце тоже замирает, сжавшись напоследок в болезненном спазме на долгие десять секунд, по истечению которых Хёнджин вдруг слабо дёргается, словно от удара, заставляя старшего медленно отстраниться и заглянуть ему в глаза. С ощущением зарывающегося в кости холода Минхо уже заранее знает, что там увидит, и не ошибается. Там чёрным по белому ответы на все его вопросы: Хёнджин по-прежнему выбирает тонуть, а Минхо… Минхо больше не может выбирать тонуть вслед за ним. Он слабо улыбается, ведя подушечками больших пальцев по чужим горящим щекам, собирая с них солёную влагу, готовый взвыть на исходе собственных лёгких от невозможности продлить этот момент ещё хоть на миг, от невозможности держать Хёнджина в своих руках, касаться его, от невозможности вынести ломку по их неслучившемуся поцелую, и это, кажется, окончательно ломает что-то внутри него. Быть может, они с Хёнджином попросту не могут существовать по отдельности. И не могут существовать вместе. Какой-то системный сбой в матрице, починить который, увы, не выходит. «Минхо, не оставляй меня» «Я никогда не смогу оставить тебя по-настоящему. Часть меня каждый раз уходит вместе с тобой» — Прости, что у меня так паршиво получалось держаться от тебя на расстоянии, — слова встают комом поперёк горла и срываются с губ каким-то отчаянным хрипом, потому что у него будто разом отказывают все жизненно важные органы, один из которых он за ненадобностью оставляет у хёнджиновых ног, когда отходит от него на шаг (и ещё на тысячу в мыслях). — Но я обещаю, что научусь, — Хёнджин продолжает смотреть на него глазами, полными слёз, и Минхо остаётся горько усмехнуться, потому что за этими слезами всё то же нежелание доверять, всё та же неготовность принять собственные чувства, и это ранит, пожалуй, больше всего остального. Минхо снимает с себя куртку, накидывает ту на чужие дрожащие плечи, на мгновение задерживаясь касанием к чужой шее, а после произносит на сдавленном выдохе: — Езжай домой, Хёнджин. Ты ещё успеешь на электричку.* * *
Прошлое
Минхо справлялся и позволял себе думать, что справлялся вполне неплохо: не то чтобы его перестало нещадно ломать изнутри, но и выть днями напролёт до сорванного голоса уже не хотелось, даже если боль никуда не ушла. Он и не ждал, что она уйдёт — ждал, что притихнет, поблекнет, заляжет куда-то на самое дно и будет впоследствии лишь изредка напоминать о себе противным ноющим чувством, а потому со временем игнорировать её стало гораздо проще. Выработал ли он иммунитет или время действительно такой хороший доктор, как о нём говорят, но в области солнечного сплетения и в правду перестало болеть так неистово, как болело в первые дни. Сравнивать свои чувства к Хёнджину с болезнью казалось чем-то неправильным, но именно на болезнь они и были похожи, и не на какую-нибудь сезонную простуду с температурой и кашлем, а на неизлечимую злокачественную опухоль повышенной степени тяжести, которую не брали ни жаропонижающие, ни живительные сиропы, и вырезать которую тоже не представлялось возможным — в противном случае пришлось бы расстаться с доброй половиной сердца, а то и со всем сердцем полностью. (Не то чтобы Минхо оно было нужно, но без сердца, вроде как, не живут) Хёнджин в его истории болезни был рецидивом. Мысли о нём — новыми болезнетворными симптомами на добивку, и единственной действенной терапией казался Джисон. Минхо даже и не вспомнит сейчас, в какой момент они стали настолько близки, если были знакомы всего пару месяцев. Просто чем больше они общались, тем сильнее Минхо начинало казаться, будто он знал Джисона всю сознательную жизнь, оттого и прикипеть к нему получилось как-то само собой. С Джисоном было… легко. С ним не чувствовалось какого-то искрящего напряжения, не ощущалось удушливой скованности — с ним можно было поговорить обо всём на свете и можно было помолчать, будто синапсы их доверительных отношений были заранее запрограммированы на взаимодействие: Джисон был открытым и искренним, всегда умел поддержать, выслушать и обладал какой-то поистине магической способностью сходу определять его настроение — Минхо ценил эти качества в нём, наверное, больше всего остального, потому неосознанно тянулся навстречу, чувствуя в младшем какой-то недостающий фрагмент собственной души. Хёнджин же, в отличие от последнего, был для него сплошным знаком вопроса. С ним напряжение чувствовалось перманентно и перманентно чувствовалась какая-то томительная недосказанность. У Минхо всегда сердце было не на месте рядом с Хёнджином, и его разом одолевало целым спектром противоречивых эмоций и чувств, держать которые в узде казалось непосильной задачей. К Хёнджину влекло болезненно — не так, как к Джисону, а словно в бездну засасывало. Он не мог ничего поделать с желанием всегда быть ближе, даже если чтобы быть ближе, приходилось расщепляться на атомы. А ещё у Хёнджина тоже была своя удивительная способность: только рядом с ним Минхо временами терял контроль над собственной раздражительностью. Просто порой в Хёнджине его бесило абсолютно всё — настолько искусно тот умел давить на кнопки, на которые давить не стоило, и мог одним мимолётным взглядом из-под ресниц или невпопад брошенным словом сорвать ему разом все тормоза и стоп-краны. Минхо ещё с первой их встречи предчувствовал, что это зыбучие пески, но всё равно шёл наперекор здравому смыслу, искалывая до мяса ладони о чужие шипы в тщетных попытках понять, что же творилось у Хёнджина в голове. В какие-то дни ему даже начинало казаться, будто младший понемногу сбавлял оборону, будто оттаивал и постепенно открывался ему, а в другие всё возвращалось на круги своя, и Минхо не имел ни малейшего понятия, как вообще к нему подступиться. Он бы давно оставил попытки, если бы видел в чужих глазах однозначное «нет», но Хёнджин и однозначность — понятия несовместимые, ведь пусть тот и умел врать напропалую всем вокруг, включая себя самого, но тело его оставалось честным. Минхо чувствовал, как Хёнджин на него реагировал. На уровне подсознательного младший был отзывчивым до ломоты в рёбрах, и Минхо стоило неимоверных усилий держать себя на цепи всякий раз, когда тот краснел щеками, когда дрожал и прятал глаза от любого мимолётного прикосновения. Это сводило с ума. Хёнджин сводил с ума и тем самым в разы усиливал резонансный эффект любых их взаимодействий, ведь если с Джисоном частоты Минхо совпадали идеально, то с Хёнджином у них постоянно возникали грёбаные противофазы. Старшего разрывало на части. Хёнджин мог подпустить его ближе на сантиметр, а после на километр оттолкнуть, и все эти противоречивые сигналы невероятно путали — настолько, что в голову всё чаще закрадывались сомнения: может, он просто всё не так распознал? Все попытки проломить стены чужого недоверия казались криком в пустоту, заставляя невольно задумываться: даже если у Хёнджина и были чувства к нему, имели ли они хоть какой-то вес? Имели ли на самом деле хоть какую-то значимость? Потому что в то время как Минхо был готов наступать на горло собственным принципам и проявлять смелость за них обоих, Хёнджин продолжал убегать без единого объяснения, и в конечном итоге это стало невыносимой пыткой и Минхо уже еле находил в себе силы бороться за призрачную надежду, что у них что-нибудь когда-нибудь может получиться. Расстояние между ними то сокращалось, то увеличивалось, но всё равно казалось непреодолимым — Минхо каждый день проходил его в одиночку и всё, о чём Хёнджина просил, — сделать последний шаг. Один крошечный шаг из сотни тысяч, которые Минхо сделал сам. Но в решающий момент вместо одного шага навстречу Хёнджин выбрал сделать миллиард прочь, и Минхо окончательно похоронил в себе что-то, а после носил траур ещё долгие месяцы, пытаясь понять, как дальше без этого чего-то жить. — Ты в порядке? — голос Джисона вдруг резко дёргает Минхо из-под толщи нахлынувших воспоминаний, заставляя нервно встряхнуть головой в попытке вернуть трезвость мыслей. В комнате темно: шторы с ночи остались задёрнутыми, но полумрак чувствуется приятно. На экране ноутбука бегут финальные титры, и Минхо понимает, что за собственными раздумьями пропустил половину фильма, который они с Джисоном собирались посмотреть долгое время. Младший лежит на кровати рядом, и даже не глядя Минхо чувствует, как тот смотрит на него в ожидании ответа. — В полном, — произнести получается без заминки. — А что? — Просто ты… — Джисон замолкает, пытаясь подобрать правильные слова. — Ты какой-то задумчивый. Тебе не понравился фильм? С тяжёлым вздохом Минхо закрывает крышку ноутбука, откладывает тот в сторону и поворачивается к младшему, подпирая голову рукой. — Я немного не выспался сегодня, — говорит он, звуча настолько убедительно, насколько возможно, и замечает, как Джисон прикусывает губу и нерешительно придвигается к нему ближе. На несколько долгих секунд комната снова погружается в тишину, прерываемую лишь тиканьем настенных часов, а после младший вдруг тянется ещё ближе и неожиданно жмётся губами к его губам, крепко-крепко зажмуривая глаза. Минхо кажется, будто его резко окунают под воду, не позволяя напоследок даже воздуха глотнуть, и всё внутри замирает, заставляя его на пару мгновений выпасть в какой-то пустотный промежуток между сном и реальностью, в которой Джисон цепляется пальцами за его плечи и продолжает его целовать — неумело, боязно, но до щемящего отчаянно. В ушах начинает звенеть белым шумом, в груди становится тесно от нехватки кислорода, а под кожей разливается какое-то тепло, природы которого Минхо понять никак не может, потому что всё сбивается в кучу, сливается разноцветными пятнами — его словно в миксер забрасывает и измельчает в порошок из разом взыгравших чувств и переизбытка ощущений, по которым проходит целая вечность, прежде чем в голове что-то щёлкает, заставляя Минхо резко отпрянуть и часто заморгать в попытке прогнать возникший в мыслях образ Хёнджина. Блять блять блять. Джисон в этот момент смотрит на него загнанным в ловушку зверьком, дышит сбивчиво и светит румянцем на щеках, заставляя старшего задаться мысленным вопросом: насколько сильно нужно быть ослеплённым чувствами к одному человеку, чтоб не заметить, как кто-то другой ослеплён такими же чувствами к тебе? — Прости, — шепчет Джисон так, будто повинен по меньшей мере в убийстве трёх человек, и то, как дрожат его пальцы, откликается чем-то колючим у Минхо в груди. — Я совсем тебе не нравлюсь? И он не находится с ответом. Всё это окончательно сбивает ему внутренние ориентиры и путает границы реальности. Минхо не понимает, что чувствует. Не понимает, что должен чувствовать. Он думает о том, что с Джисоном спокойно и легко. Думает о том, что с Хёнджином никогда легко не было. Думает о том, что с Джисоном они совпадают частотами, а с Хёнджином постоянно выпадают в разрушительный резонанс. Думает о том, что Джисон открытый и подпускает к себе без преград, а вокруг Хёнджина раскинуто минное поле на многие километры. Думает о том, что любить Джисона не больно, а любить Хёнджина вообще больнее всего. И когда вместо ответа Минхо снова тянется к Джисону и накрывает его губы своими, ему кажется, что он перенял от Хёнджина привычку, которую ненавидел в нём больше всего. Врать.