***
Гриф знает, куда его тащат. И ему одновременно страшно каждый раз как в первый, и безразлично. Он ничего не может изменить. Он не справляется с санитарами. Мышцы его болят из-за инъекций, он хочет спать, но ему уже второй день этого не разрешают. Он хочет есть, но от кашеобразной жижи, которую дают в наказание, тошнит. «День не осилю, так минутку протяну» — уговаривает себя Гриф, он еще не готов сдаться окончательно. Санитары засовывают его в ванну, вяжут руки и ноги, и накрывают крышкой, оставляя снаружи лишь голову. Шланг спускается в специальный паз, и начинает подавать воду. Гриф стискивает зубы, закрывает глаза и расслабляется. «День не осилю, так минутку протяну» — почти молит, когда вода уже мерзко доползла до ключиц. Он сам не замечает как дрожит. Он знает что будет дальше: незаметно, но неотвратимо температура воды поднимается. Сперва это тепло и приятно, согревает больные кости, дает иллюзию спокойствия. В палате ведь холодно, и никто лишнего одеяла не даст, а Грифу так хотелось собрать себе настоящее гнездо из тряпок. Но секунда перепрыгивает секунду, и тепло это превращается в жар. Вода становится такой температуры, когда еще не кипяток, но кожу колет так, будто она готова слезть с мышц. Мужчина запрокидывает голову, ерзает, еще хуже себе делая, и стонет негромко. Многие хорошо переносят это мучение, привыкают или отключаются в процессе от усталости, но он не может. Ему невыносимо терпеть это. Температура поднимается еще немного, и теперь это по-настоящему больно. Гриф зубами хрустит, напрягается, чтобы не двигаться, чтобы дать коже привыкнуть и к этой температуре. Так вода то остывает, то нагревается вновь последущий час. К концу процедуры Гриф едва может соображать, сознание его плывет, и лишь одна мысль остается четкой. «День не осилю, так минутку протяну». Больно. Больно, больно. Санитары выволакивают его из ванной, развязывают, раздевают. Бросают больничное шмотье в кучу мокрого белья. Кожа у прошедшего процедуру красная, пульсирует и тянет, пальцы разбухли и стали на мочалку похожи. Щеки алеют, дыхание тяжелое. Его ставят к стенке, голого, и обдают холодной водой из душа. Он кричит, падает на колени, пытаясь закрыться, но пытка длится недолго. Он отключается по пути, потом приходит в себя уже в палате. Мягкие стены на половину стены. Мягкий пол. Матрас. Он ползет к нему и закутывается в дряхлое одеяльце. Он уже одет, но не помнит как его одевали. И если что-то еще болит, кроме всего что болело прежде, он не в силах этого заметить. Тяжело. Мать Бодхо, как же тяжело. Когда же прийти к тебе можно, окунуться в землю, задохнуться твирью?***
Стах вознамеривается посмотреть на процедуры в четвертую свою смену. Уже поздний вечер, впереди ночное дежурство, и после разговоров с пациентами ему нечем заняться. Тем более, его очень интересует куда отводят людей, и откуда приводят их — ошалелых, притихших. Чего стоил тот рыжеволосый: в тот раз, до процедур, он хотя бы пытался разговаривать, а в день вечернего приема, когда все экзекуции уже прошли, он даже не шевелился. Смотрел в одну точку и едва ли слюну не пускал. Кажется, эти места ведут вслед за мыслями, ведь первый же кабинет в длинном синеющем заскорузлой краской коридоре обнажает ему рыжую макушку. Кабинет представляет собой темное помещение с множеством стульев, и несколько из них заняты. Напротив большого белого экрана стоит проектор, и показывает фотографии. Щелк — мужчина-бегун в коротких шортах и майке. Щелк — юноша, лежащий в траве и смеющийся. Щелк — высокий мужчина, наверное, натурщик, стоит на постаменте и позирует. Он гол и показан со спины. В стороне раздается негромкий звук: кого-то тошнит. Бултыхание рвоты в железном ведре, надсадный кашель и негромкий разговор. Рубин поворачивает голову, и ярость поднимается в нем. К каждому из них приставлена капельница, подающая рвотное. Фотографии переключаются чуть быстрее, и показывают все более обнаженных мужчин. Санитары как один прибавляют дозу препарата, и многих пациентов выворачивает снова и снова. Пахнет желчью. — Что здесь происходит? — он не кричит, но голос его громогласно раскатывает по помещению. Санитары оборачиваются, а пациенты так и сидят уткнувшись в тазы. Стах включает свет, картинки тут же бледнеют. — Что вы делаете? Эта процедура важна для лечения! — взвизгивает, видимо, отвечающий за проведение этого дерьма. Он быстрым шагом устремляется к Стаху, но становится все медленнее вместе с тем, как понимает насколько он рослый. — Такие процедуры давно канули в лету. Я пошлю письмо в Столицу чтобы они знали, что вы творите с пациентами, и прислали проверку. Вы только вредите им, — Рубин похож на каменную статую, огромную, величавую и непоколебимую. Маленький дерганый врач (главный медбрат?) потирает нервно руки и качает головой. — Хорошо, хорошо! Не нужно ничего писать. Мы закончим на сегодня. Обсуждайте процедуры с заведущим, — пошел на попятный и махнул санитарам. Те как единый организм отняли у больных тазы и быстро стали уводить наружу, не заботясь о том, успевают ли они вообще перебирать ногами. Гриф, проходя (скорее уж пролетая) мимо Станислава Рубина, удивленно посмотрел на него. Почему это врач и против процедур? Неужто у них в городе нет такого? Во рту остался кислый привкус рвоты, но он не мог сравниться с радостью от преждевременного освобождения. Он думал будто они пойдут отдыхать по палатам, будто он свернется в клубок на своем месте и постарается стереть эти картинки из подкорки, но оказалось что нет. Фигура Рубина скрылась в коридоре, а его, Грифа, потащили в еще одну процедурную. Обычно это была последняя экзекуция за день, так как переносилась тяжело и готовилась тоже по-особенному. Он понял куда его ведут сразу же — это единственное, что с ним могут делать в этом крыле. А ведь после этого ему нельзя будет в палату, ему нужно будет высидеть общение с психиатром. От бессилия Гриф обмяк в руках санитара и разрыдался, он слишком устал, это не было запланировано! — Придется отправить вас пораньше на коррекцию. Поймите, нельзя было прерывать просмотр. Теперь нужно срочно закрыть образовавшийся пласт. Так сказать, закончить начатое, — будто услышав его слова, Владислав нагнал их и визгливо стал объяснять, почему это его отправляют в двадцать седьмой кабинет раньше, чем должны. Он ужасно потный и нервный после конфликта с Рубиным, но это не мешает открыть дверь злосчастного кабинета. Внутри пахнет лекарствами, апельсиновыми корками и специфически — мазью. Этот запах всегда пугает Грифа больше всего, вель вместе с ним он вспоминает каждое посещение этого кабинет. И ему мерзко. И страшно. Он знает что будет перед каждой процедурой, но абсолютно каждый раз ему страшно. Милая Ева говорила, что это хорошо. Будто бы он еще жив, раз еще может бояться. Год — долгий срок, говорила она, пытаясь расковырять его штанину. Она находилась здесь три месяца по своей воле, но уже не боялась. Она оцепенела. Гриф не сопротивлялся, когда его закрепляли на кресле. Это бесполезно. Он не хотел чтобы его побили еще больше. Он просто хотел как можно скорее спрятаться в своей норе. Санитар перед ним снял халат, и Гриф зажмурился. Он не хочет видеть то, что скрывается под однотипной медицинской одеждой, не хочет знать что этот санитар — не безликое существо, а человек со своей жизнью. Может, и не человек. Санитары похожи на зверей, безмолвных и ужасающих. Внесли Грифа едва ли не за шкирку. Он не издавал ни звука, только крепко обхватил себя за плечи и вжал голову. Они хотели пристегнуть его к стулу, но Рубин строго и безмолвно указал на диван. Они кое-как уложили его на бок, и Гриф тут же стянулся в тугой комок. Он дрожал и тяжело дышал, закрыв голову. — Что произошло? У вас что-то болит? — Рубин встал со своего места, запер кабинет изнутри и сел на корточки перед диваном. Рыжеволосый пуще задрожал, поморщился и отчаянно замотал головой. Стах осторожно взял плед и накрыл им Грифа. Тяжелая ткань испугала его, он вытаращил глаза и даже думал бороться, наверное, но понял что все в порядке и укутался. Дыхание его становилось все более поверхностным и резким, коротким. Он задыхался, захлебывался воздухом, сипя и хрипя. — Дышите со мной. Давайте, вдох. выдох. Еще раз. Вдох. выдох. Вдох. выдох, — к его удивлению, Григорий послушался. Он выглядел измученным и уязвимым, и нуждался в помощи. И принимал её. Дышал в унисон, очень стараясь прекратить эти неконтролируемые вдохи. Постепенно успокоился, но дрожать не перестал. Рубин не прикасался к нему, прекрасно зная чем это чревато для психичечки больного, и просто сел на пол, глядя куда-то в окно. — Послушайте, как часто это с вами бывает? Я имею ввиду эту профилактическую. это дерьмо, которое они выдают за лечение, — Рубин не выдержал. Злость клокотала в нем. Письмо лежало на столе, наполовину написаное. Ему плевать на последствия, пусть приезжают с проверкой. Не сломаются. Это не дело — а если тут еще и током лечат до сих пор? Страшные картинки мелькали в его сознании — лоботомия, инъекции. Он лишь надеяться может что не прав, что все обошлось одними только «кинопоказами». Гриф громко сглотнул, получилось у него это с трудом. — Как положено, дохтур. Раз в месяц. Если надобно, то чаще, — возится, словно ему что-то мешает, и утирает нос. — А другие процедуры? Я могу перейти на «ты»? Мне нужно знать. там, в этой карте, только коды процедур и неточные названия. Мне нужно знать, чтобы отправить письмо в Столицу, — Рубин повернулся к Грифу и посмотрел прямо ему в глаза. Они оказались пронзительно-голубыми, но остывшими почти до серости, словно мало что уже поддерживало свет в них. Глубокие синяки под ними же делали его взгляд больным. Рыжие волосы свалялись, спутались, словно кто-то водил его головой по всем горизонтальным поверхностям. Под глазом — старая царапина. Губа рассечена и кровит. На шее какой-то синяк, но он прикрыт больше чем наполовину пледом. — Меня за стукачество взгреют, — совсем тихо говорит Гриф. Он напуган. Но при этом что-то появилось в его глазах такое. хитрое, что ли? Вроде вызова — уговори меня. Убеди, что это не так. Предложи мне что-то, и я расскажу тебе. — Какое же это стукачество. Я лишь хочу знать, какие процедуры проходит мой пациент, — Рубин улыбается. Это не десятый их прием, и он не надеется, что Гриф доверится ему. Тот хмурится, думает очень долго. Губы его безмолвно шевелятся. Кажется, он принимает тяжелое решение. С одной стороны, это может быть правдой и столичные приедут их проведать. С другой, Станислав может быть подосланым казачком и выявлять тех, кто готов стукануть на заведущего. Сабуров тогда накатит ему еще несколько лет усиленного лечения. Тогда все это превратится не в «еще два годка», а в бесконечное ожидание. Но если Рубин говорит правду, то его выпустят. Выпустят, и не надо будет больше терпеть ничего из этого. Ни болезненных, пугающих процедур. Ни болючих уколов, после которых хуже чем до них. Ни санитаров, слишком сильных для их ослабших тел. Он все еще с ужасом вспоминал младшего Стаматина, которого за волосы тащили по коридору в двадцать седьмой. Безо всякого предписания. Петр орал диким голосом, дрался и рвался как мог, разукрасил тогда санитару лицо, расцарапал и его руки, и свои. Все слышали как дверь захлопнулась. Минут десять стоял сумасшедший крик и грохот, угрозы и ругань, а после все стихло. Выходил Петр сам, и с того момента он не произнес ни слова. В двадцать седьмой его водил все тот же санитар едва ли не каждый день. И с каждым днем Петр становился все мельче и тише. Все отчаянне, и выражение его лица пугало. Когда пришел его брат, наступил ад. Ему достало всего одного взгляда на Петра, чтобы понять что не так. Андрея вообще-то никто не впускал в лечебницу — он пришел сам, влез через запасной вход. Он страшно избил того санитара, а когда поднялся переполох, начал стрельбу, и в итоге забрал своего брата. Где они — Гриф не знает. Надеется, что далеко отсюда. — Всякое, дохтур. Уколы. Я не знаю что нам колют, но мышцы потом сводит так, что на стену ползи. Ванны. Они говорят — физиотерапия. Посидеть в горячей или холодной воде ради успокоения. Горячей до боли. Или холодной с кусочками льда. Вот эти вот кинопросмотры. Кого-то еще на шоковые возят. Но очень редко. Если уж совсем буйный. В основном лекарства, много лекарств. После них ничего не хочется, только спать. И, ну, коррекции. Я. — Гриф умолкает, он не может этого сказать. Крепко зажмурившись, он заставляет себя быть смелым. Или он вылезет отсюда, или все станет хуже. На кон поставлено многое, и ежели он хочет чтобы столичные сюда приехали, он должен. Он не хочет видеть еще одного Петра, онемевшего от ужаса, — Это профилактика г. пидарства. Я только с неё. Чтобы. плохо было. Чтобы потом сразу вспоминалось. Как картинки, только действеннее. Рубин не понимает о чем Гриф говорит. Какие-то галлюциногены? Суть картинок состоит в памяти организма. Оно связывает лицезрение обнаженных мужчин и тошноту и, по прогнозам врачей, каждый раз даже при мысли о половом акте с (в этом случае) мужчиной, пациента будет тошнить. Если процедура действеннее картинок, то она или включает в себя пункт попытки занятия половым актом с женщиной, или какие-либо галлюциногены. Ни то, ни другое не звучит хорошо. — Хорошо. Спасибо, Григорий, — от звучания своего имени Филин морщится, ежится. — Гриф. Санитары всегда зовут меня Григорий. Так что лучше Гриф, — просит, внимательно глядя на врача. А вдруг тот сейчас разозлится и все отменит за такую простую просьбу? Или ударит его. Год назад Гриф мог бы вступить в драку даже с таким великаном, а сейчас он не справляется даже с тем, чтобы себя на ногах держать. Но Рубин просто кивает. Между его бровей образуется морщинка, он глубоко задумался о чем-то, и не обращает на пациента внимания. Выдохнув, рыжий разрешает себе закрыть глаза и задремать, изо всех сил блокируя воспоминания. Он занимался побегами из болезненной реальности постоянно, и с каждым днем чувствовал что отключает не только все плохое, но и все хорошее. Чувствовал, что теряет себя самого. Он долго не протянет. Поскорее бы проверка. Может, Сабуров не сможет его больше тут держать, и он вернется к своим молодчикам. Гриф так соскучался. Сознание вернулось под скрип ручки. Станислав Рубин, сняв медицинский халат и оставшись в теплой серой рубашке, переписывал обращение наново, указывая все что он узнал из первых рук. Лампа светила на его огромные руки, делая их совсем белыми, бесцветными. Гриф прищурился, потер глаза и сел. Оскалбился, как прежде, и зашипел. Тело и не думало переставать болеть. Рубин поднял голову на звук, дописал последние слова и сунул письмо в конверт. — Завтра утром я отправлю его. Думаю, они приедут. Остаются частыми случаи, когда больницы используют старые методы. А сейчас я провожу ттебя до палаты, — Рубин встал, и с дивана Грифу показалось что он просто неимоверно высок. Когда он подошел и помог ему подняться, Гриф понял — не показалось. Он по меньшей мере на две головы выше, и чтобы взглянуть ему в глаза, нужно выгнуть шею. Он поддерживал его под руку, а не нес, пока они шли. А шли долго, потому что Гриф едва ногами передвигал. Стах не тащил его, не волочил по полу. Он делал медленный маленький шаг и ждал пока Гриф сделает то же самое. В этот момент рыжий чувствовал себя невероятно свободным. Санитары посматривали на них, но сказать или сделать ничего не могли, да и не должны. — Если хотите, заходите ко мне без приема. Напою вас чаем. Поговорим, — Рубину нужно было это сближение с пациентом. Он единственный готов был говорить. Он может дать показания. Да и чувств человеческих не отменял никто — Рубину попросту было его жалко. Гриф казался крошечным в больничной рубашке на размер больше, худым и страдающим. Но в его глазах все еще горела осознанность, что отличало его от многих пациентов. Рубин боялся, что помочь остальным будет сложнее, чем он может себе представить.***
Он отдал письмо на поезд и шел домой. Путь его освещали редкие фонари, какие-то из них отчаянно мигали. Пахло степью. Земля под ногамм шуршала как живая, а звуки вокруг стихли. Именно поэтому Рубин услышал чужие шаги раньше, чем почувствовал удар — кривой, с вывертом, оттого что росту он был немалого. Стах не упал, только сделал большой шаг вперед и схватился за затылок. Ударили еще раз, и, куда бы он ни махал кулаками, попадал плохо. Били со всех сторон. Он видел их одежду, но не видел лиц. Кулаки его уложили двух, может, трех, но их больше — и в итоге он оказался на земле, закрывающим голову от пинков. Чужие ботинки ощутимо проходились по ребрам, по ногам, колошматили куда придется. Стах отяего-то особенно боялся что почки отобьют. Глупая мысль от боли. — Ну всё, мужики, — хриплым, укуренным голосом произнес один из нападателей. Дыхание его обожгло ссаженую кожу, — Привет тебе от Сабурова. Будешь рыпаться в больничке — на родину в цинковом гробике поедешь. Понял? И сплюнул на землю. Рубин был не в силах даже ответить. Шаги стали удаляться вместе со звуком волочения: забрали тех, кого он сам покалечил. Рубин долго лежал, прислушиваясь к себе и дыша со свистом. После встал медленно, да побрел к дому. Он не откажется от своих слов. Если человек в поезде тоже от Сабурова, то он сам поедет в Столицу и все расскажет. Они должны узнать.***
— Оо, а чего это ты хворый, врач? Ишь как тебя отделали. Что, Сабуровские что ли? Звери, — Гриф догадался обо всем в тот же миг, как зашел в кабинет. Он отчаянно хромал и в целом передвигался очень медленно, но нашел в себе силы дойти до Рубина. Рубин же сидел и оторопело смотрел в стол. Синяк под глазом набух, ухо разодрано, по лицу ползут ссадины. — Да ты не переживай. Ты Столичный. Тебя он не прибьет. Ты ж врач. Тебя искать будут. А вот шугать станет. Ты чего это, не утер тут? Не видел? Один что ли приехал, некому показать? — Гриф подошел совсем близко и увидел у Рубина запекшуюся кровь на затылке. Стах передал ему смоченную тряпку красноватого оттенка. Кажется, он уже тут навытирался. Рядом лежала тряпка в спирту. Опершись на левую ногу, а правую в сторонку отставив, Гриф с серьезным видом стал размачивать кровавую корку. Свет из окна позади рабочего стола идеально освещал рану. От Рубина пахло лекарствами и чем-то чужим, не Горхонским. Под медицинским халатом — серая рубашка. Гриф сглотнул и губы поджал, методично двигая рукой. Грифу подумалось вдруг, нажми он сильнее, да или вовсе ударь изо всех сил по ране, то Стах, может, отключился бы. Но Рубин этого не боялся, он притих совсем и никаких возражений не озвучивал. Гриф обработал рану и промокнул сухим бинтом. Теперь это не выглядело так, будто врачу разможили череп. — Сабуровские. Писем велили не слать. И что прибьют меня, если буду дергаться. Письмо, наверное, не отправилось, — в голосе его полно сожаления и отчаяния. Они заперты в маленьком городке, откуда поезд ходит не чаще раза в неделю. Где всем заправляют три головы, а Сабуровская из них обладает самою крепкою шеей. Гриф крякает, чешет только-только проклюнувшюся щетину и цокает. — Бежать вам надо. Вам тут житья теперича не дадут. Вы бегите, да не вспоминайте о нас больше, — после этого Гриф не говорит ни слова. Они оканчивают вечер в тишине, думая каждый о своем. Рубин мрачно пытается понять, как же ему поступить. Гриф же, свернувшийся на диване, начинает холодеть ко всему и осознает безвыходность своего положения. Никто не выпустит его. Никто не освободит. Сколько ни старайся, свободы не видать.***
— Ну что это вы так, батенька? Удача вас покинула. Етить этого лешего. кажется, и мне не везет, — они играли в карты вместо приема. Гриф оказался отличным собеседником вне их терапии. Объединенные одной бедой, они стали общаться на выходных и вообще в любое свободное от процедур время. Бывало, выходили во внутренний двор. Там Грифу нравилось бывать больше всего. Но когда Рубин притаранил колоду карт и кости, дело пошло веселее. Они закрылись в кабинете и стучали кусочксми бумаги о стол чаще и чаще. — Ну, выкладывай все свои шестерки. Помню-помню их, — Гриф каркающе засмеялся, заглушил шестерки и убрал все в отдельную кучку. Руки его ловко покручивали картами, показывали фокусы. Он не шулерил, но ясно было, что подловить его на этом сложно Грифу показалось даже будтр бы он на своих складах, играет с молодчиками. Если бы не больничная роба, да эти стены, он бы расслабился окончательно. Но и сейчас он чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. В него будто вкачивали жизнь — по капле, пусть и временно. В палате ему снова станет горько и больно. Но это же в палате, а не здесь.***
Ответ на письмо пришел. Стах удивился, когда детишки остановили его и вручили пахнущую городом бумагу. Врач прямо там на бордюр и сел, и стал читать. Проверка обещалась быть со дня на день. Загадка лишь в том, знает ли Сабуров об этом? Предпримет ли он что-то? Знает ли хоть одна душа что тот, кто вел вагоны, доставил его письмо? От этого зависело всё. Стах долго сидел, глядя в пасмурное Горхонское небо. После радости от исполненного долга Рубин начал по-настоящему думать. Он взглянул на письмо. Без конверта. С нужными печатями и точно городское. Но без конверта. Кто угодно мог его прочесть до того, как оно оказалось в его руках. Стах похолодел изнутри. Впрочем, на работу он продолжил идти — он уже не мог бросить этих людей. Не мог бросить Грифа, с которым только вчера сидел за столом и спорил — сложно ли вскрыть замок на двери его кабинета. Ожидаемо, но его скрутили на входе. Какие-то мужики в кепочках прижали его к стене. Стах стал драться, стряхнул с себя их как вишневые гроздья, но неожиданно упал на пол. Острая боль пронзила его тело — он разобрал лицо Сабурова над собой и хруст электричества. — Подлечим и вас. У вас мания преследования, — рокочуще низко прозвучал его голос. Очнулся Стах в палате. Тело болело. Он был в той же одежде, в которой пришел, но был привязан к постели. Палата его не была мягкой, как у Грифа. Больше походила на тюремную камеру: раковина, горшок для нужд, железная скрипучая кровать. Хлопковое постельное белье, выстираное до прозрачности. Стах моргнул — и вот он за своим же столом. Напротив него стоит Гриф и что-то кричит. Рот его открывается, но Рубин не может разобрать ни слова. Хмурится. В голове пустота звенит, и собраться сложно. — …ин! Сташ! Ты меня понимаешь? Ты что-то помнишь? Сташ? Твою же мать да за левую и правую ногу, Сабуров! Ты же несмышленый теперь, как детеныш. Очнись, приди в себя, — Рубин сперва услышал звук, после стал разбирать слова. Гриф тряс его, и мир воеруг трясся, приобретая вес. Мужчина взглянул на свои руки, в синяках и царапинах. Почти везде не хватало ногтей, и пульсирующая боль напомнила об этом. Где он? Сташ — это его имя? Он посмотрел на мужчину, стоящего перед ним, таким недоуменным и непонимающим взглядом, что тот от отчаяния взвыл. — Ты Станислав Рубин, врач! Приехал сюда из Столицы. Вспоминай! Они обкололи тебя. Падлы, суки! Вспоминай, ну же. Мы с тобой говорили о том, что ты там бобылем жил. Что учился много, но художественное читать не любил. Что музыку ходил слушать. Ты мне в карты платок проиграл, помнишь? Сказал, что это подруги твоей, я его обратно и отдал. Помнишь? — Гриф гладил его по голове, и волосы больше не кололись. Отросли. Стах со скрипом стал вспоминать. Вспоминать свою жизнь до больницы, жизнь в ней и неуместные, никчемные чувства, ощущения. Все это нахлынуло на него разом, он стал задыхаься. Гриф выдохнул с облегчением и сел на край стола. Рубин вцепился в его руку и вспоминал, вспоминал, вспоминал. Одного он не мог вспомнить — что было между тем, как он пошел на работу, и сидел теперь здесь, в кабинете, в синяках. Гриф, будто читавший его мысли, стал цедить: — К тебе никого не подпускали. Колотили, ежли лез. Видал фингал? Это я пытался с тобой поговорить. Остальное показывать ненадобно. Злые, как собаки. И водили тебя только колоться да током, колоться да током. Каждый час почти дверь открывалась, и тебя то туда, то обратно. А ты как теленок на веревочке, совсем не в себе. Они из тебя дух так вытряхивали, чтобы не брыкался. Сабуров приходил, проверял. Говорил что-то. Ты молчал. Ну, так мне показалось. Ты был почти мой сосед. Я тебя звал, ты не отвечал. Помнишь что было? А Рубин не помнил. Попытка вспомнить приводила к сильной боли в висках, к помутнению сознания. Но он верил Грифу. Слишком уж у него было уязвимое выражение лица в момент, когда он рассказывал это. — Бежать надо. Бежать, — вдруг заявил Гриф. Кажется, за это время он много думал, потому что лицо его омрачили две морщинки: одна на лбу, другая меж бровей. Стах не видел его за эти дни более осознанным. Словно кто-то включил свет в его голове. Кажется, он добрался до крайнего состояния, когда нет никакого выбора, кроме как бороться за власть над своею жизнью. Гриф соскочил со стола, обошел Стаха и взглянул в окно. Рубин чувствовал себя растеряным и маленьким. Он все еще не узнавал свои пальцы, и плохо понимал Грифа. — Ты врач. Тебе надо спать дома. Вечером они плохо следят. Хотят дрыхнуть. Тогда и уйдем. На поезде. В какие дни он? Ты должен узнать. Стах, приходи в себя, тебе нужно бежать. Тебя здесь замучают, — Гриф сел на колени перед стулом, на котором Рубин так и сидел. Устало и тихо он склонил голову к его коленям, да так и сидел, едва дыша. Кажется, он был близок к слезам, но сдерживал их, готовый к смелому поступку. Готовый к риску. Ничего, они убегут. Убегут чтобы привести помощь.***
Спустя пару дней Рубин наконец стал вспоминать. Он узнавал у малышни когда приходит поезд, и во сколько он трогается, и неожиданно вспомнил — чужие руки привязывают его к креслу. В зубы деревяшку, повязку на глаза. И ток — он вынимал его сердце и скручивал его, он тянул жилы, ломал кости и возвращал все на место. Дергал каждый нерв. Рубин вспомнил эту боль и слова Сабурова — «Не будете доктором, станете пациентом. Ваше дело — вести бумаги как я скажу. Не больше, не меньше». Стах утер охладевшее лицо и пошел в свою квартирку. Поезд должен прийти завтра вечером. Завтра вечером он выходит в ночную смену, и забирает Грифа на дополнительную беседу. Они сворачивают за угол, плутают по странным коридрорам больницы и отсекают всякое преследование. Из больницы бегут до поезда, занимают вагон и уезжают из Горхонска. Им понадобятся, собственно: деньги, одежда и обувь для Грифа, куртка для него же. Рубин знает, он точно вернется, он не может все это бросить. Он должен убедиться что проверка из Столицы добралась до лечебницы, что что-то изменилось. А пока все это происходит, им лучше залечь на дно. Утихнуть. Стах лег спать, прокручивая в голове все пункты плана. Выглядело несложно. За ним наблюдали, да, но будто в полсилы, ведь он выглядел как отсталый. После тока с лица еще не сошло недоуменное, глуповатое выражение. Оттого, когда он с утра весь день провел в кабинете, никто его не трогал. Стах действительно чувствовал себя медлительным. Лекарства выходили из него долго, он мучался судорогами и потерями памяти, едва ли ел. Оттого выглядеть стал как здешние пациенты, и вести себя почти так же. С Грифом они не виделись до самого вечера. Стах, едва очнувшись от морока к сумраку, взглянул на часы. День пролетел так, будто он всего лишь моргнул. Неужто снова провал в памяти? Стах встал, будто обитый ватой отовсюду, и побрел к палате. Увиденное заставилотего встать в ступор. Гриф лежал, скорчившись, в самом углу. Все стены и пол были измазаны кровью, матрас лежал искореженным комком в середине комнатки. Гриф дрожал и что-то бормотал, скрипя обивкой. Кажется, он царапал её. Босые его ступни казались опухшими и синими. Отбили. Правая вовсе вывихнута, лежит неестественно. — Гриф? — негромко позвал Стах, и мужчина дрогнул пуще прежнего. Обернулся, сверкнул глазами. Оскалбился, но подтянул все конечности и сел. Рот его был измазан кровью, нос тоже. Заднего зуба не хватало. Один из передних обильно кровоточил. Конечно, кровоточила десна над ним, но казалось что красная жидкость вытекает прямо из эмали. Мужчина сел рядом с Грифом, попросил потерпеть и вправил его лодыжку. Гриф заскулил, неспособный на крик, и заелозил на месте. Задышал как перегревшийся пес и стал вставать. — Я буду следы оставлять. И ты теперь тоже. Надо пошустрее как-то, — прохрипел Гриф. Рубин не стал спрашивать что с ним делали, знал, что ответа не получит. Он лишь развернул принесенный куль и достал ботинки для Грифа. В четыре руки они быстро затянули шнуровку, чтобы комичный вид стал единственной проблемой. Идти Гриф смог даже в таких галошах, размера на три или четыре больше. Шел медленно, стараясь не шуметь. Они прошли мимо кабинета. Мимо поста медсестер. Мимо процедурных. Гриф показал средниц палец двадцать седьмому кабинету в каком-то детском бессилии сделать больше и быстро стал спускать по лестнице. Они вильнули там, тут, избегая освещенных коридоров. Лечебница тонула во мраке и тишине. Все действительно спали. Или же им было плевать на чужеродный шум. Стах помог Грифу на последних ступенях. На улице Гриф стал двигаться еще бодрее и быстрее, и если в больнице Рубину призодилось сильно замедлять шаг, тут он не поспеевал за рыжим. Он припустил вперед, в дырку в заборе, о которой знали только редкие больные. Юркнул и помог Стаху, вытягивая его на себя. Они едва не проломили ему ребра — дырка в заборе оказалась не для такого большого парня как Стах. Гриф закричал от восторга, когда они бежали по степи. Луна окрашивала растения в серебритсый цвет, под ногами ничего не втдно. Гриф бежал вниз с холма, споткнулся, кувыркнулся и почти тут же вскочил на ноги. Он бежал вприпрыжку, на огромной скорости, и вернулся только чтобы встряхнуть Стаха. — Поезд! Он здесь! Я свободен! Я. я свободен, — Гриф закричал это в самое небо. Звезды подмигивали ему. Гриф задыхался от родного степного запаха, и не знал что его ждет в Столице, что его ждет дальше и смогут ли они уехать. Если ничего не выйдет, он повешается на своей же рубашке или утопится в нагретой воде, счастливый, зная что в последний день своей настоящей жизни был счастлив. Поезд унес их далеко от Горхонска. Жить остались вместе — а как иначе. На проверку поехали тоже вместе. Показания давать. И Гриф долго смеялся над Сабуровым, пускал поганые шутки, плюнул ему на ботинки. Ночью кто-то психушку поджег — больных стали развозить по другим больницам, чтобы переобследовать и отпустить в нормальную жизнь, но всем ясно было, кто постарался и разжег пламя. Для Грифа этот огонь был глазами Петра Стаматина. Глазами его близнеца. Глазами милой Евы, чья душа умерла. Его собственной раненной душой. И коим-то образом жизнь связала их с доктором Рубиным плотнее. Они умчали обратно в Столицу. Оказалось вдруг, что их психиатр служивший. И что одному ему в квартире ужасно одиноко. И что терпения в нем не так много, как Грифу сперва показалось, и что ругаться с ним — странное удовольствие, ведь несмотря на медицинские халаты, он не тот врач, что терзал его. Еще оказалось что больны они одним и тем же. Что губы у Станислава Рубина — обветренные, сухие и нервно дрожащие. Что целуется он неуверенно и сам боится до одури. Что его огромные руки неспособны боль причинять, что тела он своего смущается, что стерпеть он готов все Грифовские страхи и вскрывшуюся правду о двадцать седьмом, где Грифа научили бояться чужих касаний. Адекватной близости у них не было, наверное, год — перебивались нежностями, уча друг друга жить иначе. Чувствовать иначе. Любить. Их стало двое друг у друга. Двое на руинах страшной истории. Разговоров было столько, что не сосчитать. Мучительных истерик. Кошмаров. Грифа выкручивало как в силках, душило всё вокруг. Он съезжал, но неизменно возвращался назад, щерился щербато и шутил по-глупому, неловкость пряча. Потому что двое их стало друг у друга. И больше никого.