***
Второй камень преткновения — Света, которой по телефону рапортую о чудесном исцелении нашего корпуса от страшного неведомого вируса. Она тоже зря времени не теряла, готовя сногсшибательный сюрприз: они всем курсом ходили на новый фильм по Александру Грину, то ли «Мсье декоратор», то ли «Мистер живописец». Серебряный век, фатальная женщина, странная, ни на что не похожая музыка Курёхина. Мы с ней обязаны увидеть это в кинотеатре, мне должно понравиться. Что ж, тоже хлеб, чтобы несколько подсластить горькую пилюлю зависти к Володьке, которого на живого гения водил Мелахберг, серый кардинал, в декабре окончательно вышедший из тени. Мне бы радоваться, что Эля взяла творческий перерыв, но это сродни жизни у подножия дремлющего вулкана. Ходи и оглядывайся. К тому же со встречи с прекрасным Володька вернулся в расклеенном состоянии и спрятался под одеяло, что в раковину. Все мои труды пропадают зря. Что ж, придётся и на фамилию «Мелахберг» завести счёт. Нужно ли говорить, что за предложение Светы уцепился руками и ногами, к её пущему восторгу. Хотя не очень-то в радость смотреть историю про кровных врагов от мира искусства. Но кто знает, может, именно Курёхин вернёт нас обоих на круги своя? Меня — к ней, а Володьку — к его художникам, раз уж такова судьба? И наваждение последних двух недель пройдёт. При встрече Светик кидается мне на шею, обняв так сильно, что чуть вместе не грохнулись на свежий декабрьский снег. Сдвигает мне шапку на глаза, почти сбивая очки. Любуется мной, словно не веря своему счастью. — Знаешь, я очень испугалась, вдруг вас кто-то удерживает силой, а тебя заставляют мне звонить и говорить, что всё хорошо… — Что ты такое сочиняешь? Какой-то американский фильм выходит, заложники посреди Москвы, где же ты такое видела? — В «Известиях» читала, что в Орджоникидзе… — Так то в Орджоникидзе! Смотри, вот он я, здесь! Не думай, пожалуйста, обо всех этих глупостях. Обнимаемся. Она успокаивается, положив головку на моё плечо. И мне вроде бы тоже становится легче, от ощущения близости девичьего тела, которое можно прижать к себе, и тебе ничего за это не будет. По пути до кинотеатра Света заранее подготавливает почву. — Вот увидишь, это ни на что не похоже! Что-то декадентское! — Какое? — Ну, буржуазно-упадническое, как раньше говорили. — А! — Думаю, у темы серебряного века в нашем кино большое будущее! Теперь можно об этом снимать! Целу́ю её в светлую чёлочку с истинно отеческой нежностью… В самом деле, не обманула. Вступительную мизансцену с фигурами, облачёнными в трепещущие на ветру простыни, безголовой фигурой в красном и Пьеро приходится пояснять. Светик исполняет функцию диктора с таким рвением, что на нас начинают оборачиваться и шикать. Посреди шёпотов мне хочется расслышать переливы женского вокала, судя по всему, не уступающего морриконовской солистке в «Однажды на Диком Западе». Но там жизнь оказывалась сильнее, общественное давило частное, и это казалось каким-то справедливым законом мироздания. Здесь жестокая неведомая сила сбивает с ног главного героя, сыгранного странным актёром с вылезающими из орбит глазами, и бросает его под колёса демонического авто. Леоне ещё верил в железную дорогу, в прогресс. У режиссёра-современника веры не осталось и на чайную ложку. Пока провожаю Свету, она трещит без умолку, то декламирует блоковскую «Донну Анну», пытаясь повторить тот же загробный голос из фильма, то строит планы на будущее. Теперь писать диплом она будет непременно про Блока, ведь еще летом она ездила в Ленинград и видела где-то его рабочий стол, а на нём — могу ли я представить?! — пепельница в виде белого такса с кровавыми глазами! Неспроста он так запал ей в душу. – Удивительная была эпоха! Искусство до того сливалось с жизнью, что уже и границы было не различить! Тень набегает на моё лицо. – Это уж точно! И краёв, — говорю словно про себя. – Какой ты восприимчивый, Серёжа, так глубоко проникаешься вопросами искусства! Как мне жаль иногда, что ты технарь, на нашем факультете мальчиков очень не хватает! –А у нас девочек, — отвечаю скорее машинально. –А они у вас красивые? — кокетливый вопрос с явным прицелом на ответ, что она лучше всех бауманских девиц вместе взятых. –Да так себе. Света молчит некоторое время, а потом изрекает: – Знаешь, мы с девочками, когда ходили в первый раз, решили, что ему это всё почудилось, потому что он кололся всякой мерзостью. А сейчас смотрю на тебя и понимаю, что манекены могут оживать. Останавливаемся, смотрим друг на друга. – А ты так это всё расписываешь, про их невероятную творческую жизнь, будто они там все хором БАМ строили, не меньше! – Нет, но это тоже важно. – А ты сама разве можешь их понять? Ты же не художница. – Но я пытаюсь, есть же теория, правила, законы, по которым создаются произведения искусства. – Законы, вообще не про них и не для них. – Люди искусства всегда немного другие… С ними сложно. Будто она пытается меня утешить. Но вместе признательности чувствую почти что злобу. Плотину срывает её последний неосторожный вопрос: – Ты всё ещё переживаешь за своего друга? – Да, представь себе! А ты, как нарочно, тащишь меня на подобное, что-то про искусство несёшь, оправдываешь всю эту херню! – Серёжа, да ты с ума сошёл! Уже не понимаю, что делаю. Разве не она должна была вернуть меня в норму, она, которую я так грубо отталкиваю? Единственную соломинку, может быть, последнюю ниточку. Становится страшно холодно, даже в дублёнке и шапке. – Света. – Что?! – Обними меня, пожалуйста. Она нервно хохочет. – Ты считаешь, Лядвин, что можно со мной в хамском тоне разговаривать, а потом вот о таком просить?! Так вот нет! – Прости, я сам не понимаю, что со мной творится. Света поджимает губки, молча берёт меня под руку и ведёт до метро.***
Зима разгоняет вольных художников по домам, и теперь у них всегда есть повод согреться изнутри. Добрая половина месяца, если не больше, у Володьки проходит в череде посиделок, где пьют и курят так, сколько нашему дворнику дяде Толе не употребить за всю свою карьеру. И всё из-за страха, как у пресловутого сэра Генри. Конечно, страшно. От сознания бесполезности собственного существования. Жизнь ведь, если разобраться, не прекращается вместе с нами. Я вот неделю не поливал герань на подоконнике, а ей хоть бы хны. Она нашего отсутствия и не заметит. И свято место пусто не бывает. Это мне, ещё маленькому, вдолбила бабка, рассказывая притчу о последнем дне жизни деда. Помирая, он подозвал к себе отца лишь раз, чтобы спросить, задал ли он корма поросям. Отец ответил утвердительно, хотя весь день не отходил от деда, вышел вон из дому и весь вечер проплакал в хлеву. А был он моложе меня теперешнего. – От стыда плакал, что отца обманул. – А, может, жалко было? – спросил срывающимся от подступивших слёз голосом. – Кого это? – Себя. Ведь дед о поросях думал, а не о нём! Бабка потупилась и почти смущённо ответила: – Ну, у бати твоего я же осталась. А у поросей мамку на сало зарезали. Кто бы о них позаботился, если не мы? И тут уже не сдержался и обнял её, заревев в три ручья. А может, батя плакал тогда о похороненной навек мечте о высшем образовании, которую он теперь воплощает через меня? Да я разве против? Только иногда кажется, останься я дома, пойди его дорогой, всё было бы куда проще и понятнее. Всё идёт по плану. А если бы не было этого плана, то что бы мы в городах жрали на обед? А что хорошего останется после Эли или Мелахберга? Фотографии Володьки будут валяться в богемном гадюшнике, пока не поплывут от сырости или мыши не сожрут. И всё, не было никакой истории на мосту, никакого платья, иди, свищи! За границей своих ненормальных хватает с избытком. Рядовые граждане и не заметят, что одной прорехой на теле человечества станет меньше, а друзья-приятели погорюют и забудут. Гришин вроде говорил, что Эля работала в ТЮЗе. А у Мелахберга мать детские книжки писала. Чем плохо?! Может, у какого-нибудь ребятёнка жизнь перевернулась бы с ног на голову, увидь он Элины костюмы, и родился бы новый гениальный постановщик. Нет, им всё мало, всё нужно выше головы прыгнуть. Будто от этого перестанут сходить с рельс поезда, очереди сами собой рассосутся, и мёртвые восстанут из могил. Света даже в чём-то похожа на Элю, думая, что если совершенно точно установит, что ел Блок в такой-то день и как спал, глаза белого такса нальются кровью, и откроются все сокровенные тайны. Но Гришин в этом плане бесит больше всех. Есть голова на плечах, выучился бы, пошёл бы в хорошую контору, женился (усмехаюсь про себя), а там кооперативная квартира, чтобы о питерской родне и не вспоминать никогда. Чем не план? За ЭВМ будущее всего мира, а он... И вообще вся соль в пресловутой притягательности запретного. Если бы было «можно», кинулся бы Володька в этот омут? Готов поспорить, что нет. Я же подостыл к своему приёмнику, когда издали указ никого и ничего не глушить. Надо писать открытое письмо с требованием разрешить акционистов на государственном уровне. Элю – сразу в народные художники, а Мелахберг пока в заслуженных поторчит.***
Но позвольте, а если у Володьки с Элей любовь?! Этот вариант даже не рассматривается, уж извините! Как хотите назовите, но это не она. Любовь по идее наоборот должна придавать смысл всему, столовским котлетам, сугробам, профессорам. Или давать хорошего пинка, чтоб ты хотел свернуть горы и, возможно, пару шей. А Гришин будто ослеп, тычется без толку, как котёнок. Правда, ему больше по душе́ сравнение с мешком гнилой картошки, ну, кто во что горазд. Не сдюжил, надорвался на тяжком пути познания Элиных глубин. Это с ним началось после дня рождения небожительницы в «Метрополе». Ну вот, будто бы она вся «не такая», а замашки, что у вашей Ксеньки. Думаю про себя по-шариковски: «Как такую сволочь в рестораны пускают?». Небось на лапу дали, кому надо, или свой человечек имеется. До вытрезвителя, как ни странно, в этот вечер не дошло, но в привычку Гришина входят беседы с самим собой. Этому я тоже обучился за время одиноких вечеров – плохому учишься быстро. Но здесь другая статья, раздуваются целые дискуссии, ломаются невидимые копья. Хочется бесконечно острить, полюбопытствовать, что подмешали в «Советское шампанское» на этом званом ужине или что вкололи в подворотне, что его так несёт. Но хороший врач в первую очередь умеет слушать и наблюдать. Надеясь, что за провалом наступит улучшение. Да видно толк вышел, а бестолочь осталась.