«Люблю, Борис, люблю тебя больше мира и жизни, больше света и солнца, сильнее, чем можно представить и вообразить. Люблю. И жду тебя, каждую минуту жду, и тоскую, и скучаю, и мечтаю, и верю, и снова люблю».
Слеза вновь скользит по бледной щеке, срывается, падает, разбивается о бумагу, портит последнее слово. — Что же ты будешь делать? — в сердцах шепчет Лэйн, но решает не переписывать. Ставит подпись, в конце добавляет: «Навеки твоя». И не ждёт: убирает в конверт лист — он приятно хрустит, — от посторонних глаз скрывает, и, накинув шубу, торопится отправить с надеждой, что написанные ею строчки будут Борису нужны. Да только не всё так радостно, как пытается Лэйн показать. Не только тревога за жизнь любимого лежит огромным камнем на сердце, не только тоска — густая и чёрная — сжирает её изнутри. С отъездом Бориса в театр зачастил император — в своей ложе сидит один, следит, не отрываясь, за сценой, а после обязательно присылает цветы. И с каждой корзиной пугающие мысли лишь крепнут, прорастают всё глубже корнями в сердце. Время идёт — снег таять не думает, мороз всё более лютый, и Лэйн кажется, что сама промерзла уже до костей. Пусть после выступления жарко и пылает лицо, однако внутри холодеет от странных предчувствий, от взглядов, что исходили всё представление из главной в Мариинском ложи. Лэйн сама себя успокаивает, направляясь к гримёрной, лелеет надежду, что в гостинице ждёт новый конверт; думает, что рассказать Борису такого, чтобы немного порадовать, заставить его улыбнуться, пусть на фронте наверняка не до того. Решает: напишет ему про зиму и иней на стёклах — красиво до невозможного! И что недавно пошла на каток, пусть нельзя нагружать мышцы излишне, и представляла, как скользят по льду вместе и держатся за руки. И обязательно скоро так будет, ведь она искренне верит, что Борис вернётся в Петербург до весны. Его имя для Лэйн как молитва. Она повторяет то беспрестанно, отправляет куда-то в небо, просит скорее вернуть — живым, невредимым. Душу бы свою отдала, честное слово, бежала босыми ногами все тысячи вёрст, куда-то к Жёлтому морю, лишь бы к нему — в объятия. И Борис, наверное, чувствует, иначе как объяснить ту силу, что только крепнет в нём с каждой мыслью о ней. Лэйн представляет, как нежно касается золота прядей, как запах наполняет ей лёгкие, как мир вокруг затихает, оставляя их двоих посреди этого света. Она вспоминает дни их и ночи, разговоры долгие, смех счастливый, улыбки тихие и каждый момент, что связал их души, словно невидимая, но такая крепкая нить. Шаги замирают, пальцы скользят к ключицам — там теперь по обыкновению надёжно спрятанные под одеждой, хранятся маленький крестик и кольцо. Сейчас они ждут в холщовом мешочке, скрытые от посторонних глаз, и Лэйн жаждет скорее надеть на шею — это будто защита. Сильнее, чем в Бориса, она ни в кого не верит. — Подстилка, — доносится в спину, и Лэйн замирает на месте, но не оборачивается. Голос Аннушки, бывшей примы, пропитан ядом и злобой, он как острое лезвие — режет с первой попытки. В ответ Лэйн молчит, ничего не спрашивает и не оправдывается — пусть грязная лгунья поперхнётся ненавистью и собственной завистью. Сколько слышала разговоров о страстных ночах, что Анна якобы проводит с Борисом, — слышала и знала, что тогда был он совершенно с другой, с ней, Лэйн. Это её укрывал от холода, её целовал, ласкал, залюбливал, ей признавался в чувствах, что конца и краю не ведают. Это всё была Лэйн, его бабочка. — Борис за порог, ты решила к императору переметнуться? Что же, осудить сложно. Да только хватит строить из себя святую простоту! — А ты завидуешь, что ни одного не досталось? — цедит сквозь зубы Лэйн и взгляда так и не удостаивает. — Ничего, быть может, кто-то из оркестра утешит. — Ах ты шваль последняя! В этот раз Лэйн разворачивается и едва успевает увернуться от Анны, что бросается на неё с кулаками. Взгляд её горит решимостью, ненависти много настолько, что и корабли, наверное, потопила бы, — Лэйн некстати думает, что именно таких безумных нужно отправлять на войну; а затем невольно вскрикивает, падая оземь и больно ударяясь о половицы. Анна остервенело цепляет светлые волосы, навалившись сверху, тянет, злобно клянёт на чём свет стоит. И места примы её лишили, и желанного мужчину отняли, и всё она — эта француженка. Что в ней только нашли все, чем восхищаются, если нет в ней ни красоты, ни яркости, даже румянец на лице — и тот отсутствует. Лэйн пытается вырваться. Уворачивается от острых ногтей, что норовят расцарапать ей скулы, толкает в плечи, но Анна крепче и выше. Молить отпустить, пощадить — нет, Лэйн сильнее подобного, она слишком гордая. — Что происходит?! — кричит Иван Францевич. — Что за бабы базарные?! Что здесь устроили?! Он разгоняет столпившихся кругом девушек — они в ослепительно белом, будто лебеди, а не стервятники, что кружат, выжидая, — хватает Анну и тянет прочь. — Ты что здесь устроила, Аня?! — Это она, — в ответ та почти шипит. Лэйн поднимается, одёргивает юбки, снова молчит, а ударенный о пол затылок жутко саднит. И думает лишь о том, что бы на это сказал Борис. Ох и злился бы, негодовал, как из-за стеклянной крошки в пуантах, жаждал найти виноватых и наказать по справедливости. Но об этом недоразумении Лэйн ему, разумеется, не напишет. — Ступай, Лэйн, — командует Иван Францевич. — А с тобой, Аня, мы ещё поговорим. Вы тоже расходитесь! Что смотрите?! Заняться нечем?! Кулуары шепчутся, шуршат пачками и разбредаются, чтобы не навлечь на себя гнев худрука. Лэйн пытается восстановить дыхание, затыкает в груди тягучее чувство унижения. В ушах как будто звенит, но слёз она себе не позволяет. Собирает остатки гордости, выбирается из трясины женской ненависти и бредёт по коридору, держась рукой за стену. Может, это уже безумие, но в мыслях лишь образ Бориса — его улыбка, его уверенность, его нежность и готовность прятать её от всего. Он смысл и цель, он утешение, он уменьшает боль. Лэйн прячется в небольшой гримёрной. Блуждающий свет стучится в окна, внешний мир обольщает, зовёт — день закончился, канул в лету, осталось дойти до гостиницы, справиться о наличии корреспонденции, а после забыться накрепко сном. Лэйн потирает запястье, предугадывая, что скоро проступит синяк. Вытаскивает из тугого узла на затылке шпильки — они царапали кожу безжалостно и неистово, когда Анна вцепилась в волосы. После сбрасывает танцевальный костюм, поворачивается, разглядывая на лопатках царапины, и вздыхает. Но стоять обнажённой холодно: Лэйн спешит омыть водой ноги в мозолях, стерев с кожи кровь, а затем и одеться. Берёт шубку и шаль — ту Борис подарил, она белая, мягкая и тёплая-тёплая, как любовь, — однако оказывается прервана стуком в дверь. — Кто там? — интересуется Лэйн, и вновь в ней расцветает чувство тревоги; оно колючее, тёмное, будто мороз ночью беззвёздной, хватает за шею, скользит по ключицам, плечам, наливая тело свинцом. Иван Францевич подаёт голос, и Лэйн позволяет ему войти, впрочем, не планируя надолго задерживаться; незаметно вздыхает, догадываясь, что сейчас выслушает за происшествие, в котором не виновата совсем. Вход отворяется, но являет совсем не худрука — двух императорских стражников, держащих огромную корзину ярко-алых роз. Чеканя шаг, те входят в гримёрную, опускают букет у ног Лэйн, что застыла на месте, вдруг оцепенев. Следом показывается Николай. Он машет Ивану Францевичу, беззвучно командуя: «Уходи», — отпускает стражу, а Лэйн всё стоит да смотрит, не ведая, как правильно быть. Тьма и страх ширятся, множатся, ядовитым змеям подобны, и отравляют её изнутри. — Ваше Императорское Величество. — Несмотря на боль, Лэйн делает реверанс. — Позвольте выразить Вам своё восхищение. — Николай делает шаг ближе; Лэйн же невольно отступает назад. — Вы столь прекрасны, столь талантливы и воздушны… слов нет таких, какими можно было бы описать. — Спасибо. — Лэйн едва улыбается, губы её не слушаются. — Цветы замечательны, но, право, не стоит так часто и много мне их дарить. — Стоит, Лэйн, непременно стоит! Эти розы даже на треть не достойны Вас и красоты, которую несёте в себе. И прошу, нет, молю, зовите по имени. Что может быть слаще, чем слышать его из Ваших уст? Она благодарит и ищет пути отступления, однако словно бы в западне. В горле сохнет, царапает острым когтем, и недоброе чувство всё больше в душе. Попытки прятать глаза лишь усиливают нажим за рёбрами, словно чугун положили, и тот мешает дышать; холод страха липко ползёт по спине. Николай подступает ближе, его тень растягивается за пределы света, увеличивается, заполняет гримёрную, нависает над Лэйн. — Позволите ли пригласить Вас в мои имения, Лэйн? В Петергоф, на все выходные. Вы там ещё не были? Без шумных приёмов, гостей — лишь мы с Вами, вдвоём. Глаза Лэйн широко распахиваются. Предложение столь неприлично, столь ужасно, оно порочно, совсем не приемлемо и словно бы от него нельзя отказаться. Однако она молчит, а пальцы невольно сжимают колечко на шее — её клятва Борису в любви. — Не отказывайте. — Николай ещё ближе, его дыхание уже на щеке. — Отказ мне сильно не хочется принимать. — При всём уважении, — Лэйн удаётся кое-как отстраниться, — не могу ответить согласием. Прошу извинить. — Лэйн, прошу Вас, подумайте. — Он настигает, будто добычу, что в угол загнана, упирается в трюмо ладонями, держа в почти объятиях, но те больше походят на медвежий капкан. — Не гоните меня. — Я обвенчана. — Голос у Лэйн полон решимости. — И к Вам ничего не чувствую, и к супруге Вашей отношусь со всем уважением, пусть не знакома. Отпустите меня, Ваше Императорское Величество, отпустите, прошу. Их взгляды пересекаются. Лэйн видит, как глаза Николая темнеют, в них сверкают вопросы, догадки, затем сменяются недовольством, что застывает гримасой недоброй усмешки. — Вот как… — Николай отпускает, отчего дышать становится легче, делает шаг назад. — Интересно узнать, кто тот счастливец, кому удалось получить Ваши руку и сердце. Лэйн молчит и ругает себя: зачем сказала, призналась зачем? Их венчание — это тайна, не только разделённая с Господом. Им не позволили брак, посчитав неприемлемым, они нарушили волю родителей, а она сейчас просто открыла карты, разрушая, наверное, сразу всё. — Впрочем, не отвечайте. — Тон Николая меняется, он резче и жёстче, немного хрипит; палец цепляет на шее шнурок, тот натягивается, являет кольцо, и Лэйн вслед ему поддаётся. — Вижу я, кто поспел. Ничего удивительного. Во рту сухо, будто в пустыне, в глазах влага, что готова пролиться дождём; сердце зажато в тиски, и каждый удар отзывается болью за рёбрами. Её «нет» — это петля, что затягивают на приговоренных к смерти преступниках, отказ — как гашетка ружья, что нажата своей же рукой. Оно тяжелее свинца, острее всех клинков вместе взятых. Это «Нет» раздаётся внутри, эхом раскатывается, оставляет после себя пустоту и тишину решимости. И Лэйн стоит — прямая, гордая; она сделала выбор и менять его не намерена. — Да только известно ли Вам, милая Лэйн, что без моего соизволения браки лиц Императорского Дома невозможны? Лэйн холодеет ещё сильнее, она будто выкована изо льда, похоронена под толщей снега. — Рассказал ли Ваш дорогой Борис, что незаконно это, Лэйн? Где Манифест, где Ваш титул? Где, в конце концов, торжество? Или взял он Вас, как какую-то куклу, забавы ради? Нашли кому верить. Слова звучат изощрённой насмешкой, а душа уходит в пятки не только от страха — там теперь унижение, стыд. — Мне пора, — шепчет Лэйн. — Прошу… простить. Николай разжимает пальцы в белой перчатке и с жестом некой брезгливости проводит ими по краю мундира. Поправляет усы и бороду, Лэйн же словно у края пропасти: шагни вперёд — разобьёшься о пики, иди назад — окажешься в цепких лапах царя. — Простить, — повторяет он с хрипловатым смешком, который острой иголкой проникает прямо под кожу. — Ваше смирение не производит на меня впечатления, не здесь, не сейчас. Прощение от меня — привилегия, которой Вы, Лэйн, не заслуживаете. Ни Вы, ни точно тот, кого мужем кличете. Тишина наступает гулкая. Николай наклоняется снова ближе, его лицо теперь рядом до невыносимого, каждый вдох и каждый выдох чувствуются. — К тому же, — бросает уже безразлично, без прежней пылкости, — вдова Вы более, чем жена, уж поверьте. А может, калеку принять готовы? И до конца жизни — своей или его — выхаживать, сцену оставить, превратиться в сиделку, которая в скором времени взвоет от тяжести ноши. Слова, как осколки — точёными краями вонзаются; обхватив руками дрожащие плечи, Лэйн не выдерживает: ни слов, ни взглядов, ни близости — отворачивается, крепко зажмуривается, гоня прочь страхи и слёзы. Она обязана верить и ждать — Борис обещал: он вернётся. Однако если и впрямь так будет, что придётся бросить балет, навсегда повесив за атласные ленты пуанты, не сделать более ни единого па — пускай, Лэйн готова, лишь бы с любимым рядом, лишь бы его руку крепко держать. — О, милая Лэйн, — вновь говорит Николай, обходит вокруг. — Мы с вами ещё обязательно встретимся. Но Вы хорошенько подумайте над моим предложением, быть примой приятнее, чем просто сиделкой. Стоит ли юность губить на человека, который умеет лишь размениваться на краткосрочные удовольствия. Лэйн не в силах это всё выносить. Речи как ядовитое зелье, разъедающее до основания её внутренний мир, как острый клинок, что вонзается меж рёбер, как хлёсткий удар, после звона которого наступает оглушающая тишина. — Мне дорог мой муж. — Лэйн гордо вскидывает подбородок и смотрит в глаза. — В добром здравии или в самой страшной болезни — я останусь ему верна. — Я желаю Вам только хорошего. — Однако что в зрачках, что в голосе отчётливо проступает сталь. — Доброй ночи Вам, Лэйн. Николай отступает. Проходит мимо, задевая плечом, шаги, ударяясь о половицы, эхом звучат где-то в висках. Но они затихают, оставляют одну — в тишине и пустоте, подле окна, за которым медленно кружит снег. «Где ты, родной мой?» — спрашивает Лэйн у неба и думает, что хуже уже быть не может. Однако как же она ошибается. Лэйн выходит из театра под стужу и ветер. Метель крутит из снега спирали, задувает все щели, о чём-то зауныло поёт — далёком, давно и безвозвратно утраченном. Шаги по брусчатке звучат глухо: Петербург зубами скрипит. Даже шуба не греет, холод липнет к щекам, цепляется за складки одежды, ищет, как бы пробраться за ворот и заморозить совсем. В городе этом — несомненно прекрасном, величественном — Лэйн как изгнанница, неприкаянная и потерянная, заблудшая средь множества незнакомых людей-теней. Небо над ней пустое, беззвёздное, тёмное-тёмное, необъятное и огромное; и отчаянно хочется убежать, вернуться в Париж. Да только колечко жжёт кожу — она обещала дождаться, быть верной и в горе, и в радости, и в каждой печали, и во всём, что уготовила жизнь. Лэйн останавливается, запрокинув голову, и снежинки целуют, касаются её лица. Она глубоко вдыхает, чувствуя, как мороз обжигает лёгкие. Нет, она не сбежит — непременно останется. Потому что любовь — не исключительно счастье, это и долг, и верность, и готовность пройти через всё безропотно. — Лэйн! — Голос смутно знакомый вынуждает обернуться и замереть. Чёрная фигура быстро движется, а белые мухи размывают в ночи силуэт. Лэйн признаёт в ней Димитрия — того самого, который им с Борисом устроил венчание и дал призрачный шанс на возможное будущее, если война не внесёт коррективы, если Бог не окажется слишком жесток. — Что-то случилось? — спрашивает Лэйн, избегая ненужных условностей, длинных приветствий и прочего; сердце уже ухнуло камешком вниз. — Борис. — Одно слово. — Не знаю подробностей, ранен, говорят, через неделю здесь будет. Поезд прибудет утром субботы. Лэйн закрывает глаза. Едва на ногах держится — ветер её как тростинку колышет, сил не осталось совсем. Сквозь ледяную мглу пробивается голос, встревоженный, громкий. Ветер вокруг свистит — будто пули, — проникая под шаль; Лэйн дрожит — хрупкий лист перед бурею. Мысли разрывают на части, терзают жестоко душу, она теряет опору в безбрежном океане снега и пугающих новостей. — Вам дурно? До Лэйн наконец доходит смысл сказанных слов. Она мотает головой, берёт себя в руки, храбрится. Петербург замер, застыл в изваяниях каменных. Тусклого света недостаточно, улицы охватил полумрак — что таят в себе колодцы дворов? Кто крадётся сквозь поздний вечер, что у него на душе и на сердце, и в мыслях? Тяжёлую голову заполнил монотонный гул: солёного горя и тёмной безысходности, предположений пугающих, мыслей о ранах и шрамах. — Вы дождётесь? — прямо спрашивает Дмитрий, а Лэйн не сразу понимает суть. — Как не дождаться? — Она оскорбляется и плотнее прижимает к горлу колючий платок. — Вот ключ от квартиры. — Дмитрий быстрым и незаметным для других движением прячет тот в карман чужой шубки. — Борис не из тех, кто покажет боль и слабости, едва ли придёт раненый, будет выжидать. Да только Вы ему — лучше любого лекарства. Но обещайте, обещайте его не предать. — Спасибо! — Лэйн крепко сжимает холодный металл. — Ни за что не предам. Они быстро прощаются и расходятся в стороны разные, будто совсем не знакомы, не связаны общими тайнами. А время снова идёт — оно неумолимое и бездушное. И метёт — покорно прячет следы.❯────「❈」────❮
Ранним утром субботы Лэйн отворяет дверь. В лицо пышет теплом от печей, щедро истопленных, пахнет яствами разными, выпечкой — затемно начала хлопотать Палашка. Времени мало ещё совсем — в церкви даже не началась литургия, но ни сна, ни сил у Лэйн не осталось за прошедшие дни. Ступает она совсем тихо, половицы почти не скрипят. Кивает Палашке, следуя в залу, греет пальцы рядом с огнём, они чуть дрожат, холодные и обветренные, морозом пробирает не до кожи — до самых костей. — Завтрак подать Вам, мадам? — Палашка так обращается к Лэйн практически с первой встречи, даже не зная о таинстве брака. — Не нужно. — Та оборачивается. — Ступай домой, отдохни, я сама здесь. — А если помощь какая потребуется? — Не нужно, я справлюсь. И Палашка уходит, почти без лишнего звука прикрыв за собою дверь. Лэйн ходит меж стенами, глядит за большие окна — там Мойка замёрзшая и стучит копытами да колёсами ещё немного сонный проспект. Считает часы и минуты до прибытия поезда и ругает себя, что не отправилась на вокзал. Обнимает пальцами плечи — она укутала их колючей кофтой, которую отыскала у Бориса в шкафу. Лэйн боится и даже не в силах ответить — чего именно. Увидеть всегда смеющегося — немощным? Счастливого — опечаленным? Наверное, нет. Ведь раны затянутся, шрамы перестанут болеть, а любви ничего не изменит. И возвращается он, возвращается, держит слово — а остальное не сильно и важно, верно ведь? Дверь отворяется с тихим щелчком. Но тишина в квартире такая — каждый шорох услышишь. Поступь тяжёлая, вдох глубокий, пальто негромко шуршит. — Борис! Лэйн к нему бежит. — Борис! Бросается обнимать, удивлённого гостьей, но замирает — как бы не сделать больно. Стоит, изучает, рассматривает: лицо чуть осунулось, покрылось щетиной, морщины словно более явные, золотые волосы упали на лоб; рубаха пропитана багряными пятнами — почти ровной линией, что протянулась росчерком от правого плеча к животу. Руки и ноги на месте, голова целая — не калека, не немощный; грязной ложью пугал Николай. — Борис… — Теперь Лэйн едва выдыхает, делает маленький шаг. — Родная! Любимая! — Борис сам сокращает то расстояние, обхватывает крепко, прижимает к себе и даже не морщится от острой боли, что за этим объятием следует; сейчас быть лучше не может. Они стоят и молчат, и даже почти не дышат, и ничего больше в этой жизни не требуется — только рядом быть. Борис забывает на момент об ужасах, кровавых битвах и криках, зовущих в атаку, стонах протяжных, что полнят до краёв лазарет; Лэйн не думает, как ноют те ссадины, что оставила Анна, и режут острым лезвием слова, которые произносил Николай. Лишь они — в своей близости, в любви и в верности, в светлой надежде на будущее; надежду никому не отнять. — Откуда ты здесь, милая? — наконец-то говорит Борис, чуть отходя. — Почему не сказал? — Лэйн не отвечает, качает головой неодобрительно, в ней вдруг пламенеет гнев. — Не написал, телеграмму не выслал. Или мне знать не нужно, что с тобой делается?! — Пугать не хотел — зачем понапрасну тревожиться? Всё в порядке, видишь же. Лэйн дрожащими пальцами цепляет рубаху Бориса внизу, осторожно тянет вверх, обнажая живот и грудь, затем плечи; дальше он сам скидывает ткань под ноги. Бинты, что опоясывают, пропитались кровью, и Лэйн невольно зажмуривается, не желая думать, как Борис эту рану получил. Алые пятна на белом подобны цветам, впитавшим в себя боль и страдания. Страх стискивает сердце, однако Лэйн радуется, что сердце Бориса задето не было, а ведь могло, скользни лезвие чуточку в сторону. На глаза набегают слёзы, она очень быстро моргает, чтобы смахнуть влагу с ресниц, смотрит выше, Борису в зрачки — и только сейчас замечает, что взгляд его будто бы искривлённый страданиями, но в небесных омутах всё равно горит негасимый огонь. — Раны нужно промыть, — произносит Лэйн с твёрдой решимостью, прогоняя оцепенение. — Обработать, заменить бинты. Палашка завтрак уже приготовила, но я её отпустила, сама подам. А после поспишь, совсем измученный, — продолжает, гладит колючую щёку, и Борис ловит пальцы своими губами, тут же целуя, — и затем всё мне расскажешь. — Не расскажу, — качает он головой, — тебе это не нужно. И Лэйн соглашается. Подставляет своё плечо, на что Борис недовольно цокает и говорит, что не немощный — сам дойти в состоянии. Только Лэйн оставлять его одного не намерена: семенит следом, однако неловко отворачивается, когда оставшаяся одежда падает на пол. Затем присаживается на бортик ванны, в которой Борис устроился, помогает распутать бинты, являя не совсем аккуратно сшитую кожу. — Жить буду, — заметив полный ужаса взгляд, говорит Борис. — И это главное. Правда, шрам останется, будешь с ним любить? — Какой дурак ты, Борис! Сил моих нет! И он, будто подтверждая и доказывая, тянет Лэйн к себе — прямо в одежде, — целует, наконец-то её целует, сжимая острые скулы ладонями, прислоняет к мокрому телу. — Забирайся ко мне, — шепчет, чуть отстранившись, и Лэйн немедля расстегивает своё платье, тут же сбрасывая; душой и телом перед ним обнажённая. — Я так по тебе тосковал.