Tingling mind and too big a smile
At least i got the room
Spinning with me
Trying hard to walk
A straight line
I think i lost my femininity
Another shot
©
Пауза затягивается секунд на тридцать, именно столько нужно Хирако, чтобы окинуть мужчину быстрым взглядом с головы до ног и почувствовать себя конченным идиотом: Соуске хорош, и осознание того, что Шинджи собственноручно пропустил десять лет наблюдений за тем, как его щуплый мальчишка вырастает в это, дают под дых не хуже кулака пьяного мудака в темной подворотне. Высокий, широкоплечий, не как Кенсей, упаси боже, просто хорошо сложенный, античная статуя, вьющиеся от влажности волосы, острые черты лица, глаза цвета кофе, не скрытые более очками, уверенность, с которой он себя держит даже в такой ситуации — дорогого стоит, Хирако загипнотизировано следит за тем, как быстро эмоции появляются и исчезают на этом бесстрастном лице и хочет выть, а потом Соуске начинает говорить, и это добивает окончательно: — Всегда знал, что мое излишне хорошее отношение к госпоже Ядомару выйдет мне боком, — голос его, густой, чуть хрипловатый, с возрастом действительно переросший во что-то запрещенное законом и всеми мировыми соглашениями, звучит насмешливо, пробивает разрядом электрического тока, — Я не даю консультаций в не рабочее время. Если вам нужно что-то со мной обсудить, приходите в офис завтра. Шинджи даже не сразу понимает, о чем он говорит, смаргивает наваждение, прячет дрожь в руках, повисает новая пауза, театральная, четко выверенная, Айзен смотрит вопросительно, не получает ответа, пожимает плечами и спокойно идет к двери, на ходу доставая ключи. Когда он оказывается рядом, Хирако запоздало понимает, что тот выше его на целую голову, какое там, еще выше, с Роуза ростом, где-то на периферии сознания это вызывает лютый восторг. — Мы можем поговорить сейчас? — наконец находится он, голос предательски сипит, хорошо хоть не подрагивает от немого восторга, Айзен снова смотрит на него, как никогда раньше, со смесью призрения и вялого любопытства, осуждающе, Шинджи не помнит, чтобы на него вообще кто-нибудь так смотрел, а потом спрашивает, спокойно, не без издевки: — А есть о чем? — Думаешь, нет? — Хирако начинает злиться, защитная реакция на грани инстинктов, слишком гипнотически на него действует этот голос, — Например о том, как ты кинул меня десять лет назад и свалил? Соуске вскидывает брови, выдает легкое удивление, плавно перетекающее в усмешку, разворачивается к нему лицом, плечом упираясь на дверь, смотрит сверху вниз, голос его звучит вкрадчиво, так, что мурашки бегут по спине: — Ах да, вы же не в курсе всей ситуации. — Даже если и так, — грубо перебивает его Шинджи, — ты мог не сбегать тогда. Мы могли просто поговорить. Айзен выдыхает устало, как будто на какое-то мгновение ему надоело держать лицо, и за маской отреченности проступает что-то простое, человеческое, то самое, Хирако от этого становится неуютно, хочется отвести взгляд, но сделать этого он не может, секунды тянутся бесконечностью, тишина давит на плечи, будто они оказались в вакууме, где даже стука собственного сердца, бешено колотящегося о ребра не слышно, а потом Соуске говорит снова, и Шинджи отпускает это ощущение мухи в янтаре: — Мне нечего было сказать тебе тогда, нечего сказать и сейчас. Слова слетают с губ горкой усмешкой, мужчина выпрямляется, снова поворачивается к двери, не обращая на Хирако больше никакого внимания, словно его здесь нет, исчез, растворился в слоях реальности, обреченный вечно смотреть на равнодушный профиль, поворачиваться к нему снова и проверять, хватит ли равнодушия на все лицо не хочется совершенно, поэтому Соуске просто отпирает дверь, заходит в квартиру и закрывает ее у Шинджи перед носом, надежно отрезая себя от этих ненужных, подступающих к сердцу лет страданий и размышлений, что же он скажет ему, когда они снова встретятся. Безмолвие за дверью нарушается истерическим почти смешком, Хирако упирается лбом в гладкое дерево, ему в общем то все равно, слышат его или нет: — Я ведь искал тебя, — голос звучит беспомощно, — обколесил всю Японию, пытаясь найти хоть какой-то след, узнать, почему ты ушел тогда. Оказывается, ответ знал все, кроме меня. — Мне не жаль, — не весть зачем отвечает Соуске, самому себе или притихшему за тонкой дверью Хирако, но все-таки отвечает. Ситуация складывается настолько скверным образом, по худшему сценарию из всех, что он успел неосознанно напридумывать себе за эти десять лет, тем, где все столь тщательно выстроенное спокойствие, базирующееся на «мне все равно» идет трещинами, как глина после дождя, вместе с маской напускного равнодушия, вместе с «я перерос это» и прочей фигней, которой Айзен успокаивал себя с того самого момента, как открыл эту чертову рукопись, потому наверное, он открывает дверь, смотрит на замершего на пороге Шинджи, всего такого разбитого, краем сознания отмечая, как тот изменился за эти годы, растерял бесшабашную молодость и задет единственный вопрос, ответ на который так и не смог ни найти, ни придумать: — Почему? Они сидят на диване в гостиной, потому что решать серьезные моральные дилеммы, стоят в дверях — такое себе занятие, Айзен пытается убедить себя в этом все то время, пока Хирако идет от двери, усаживается на край дивана, оглядываясь по сторонам с вороватым любопытством; видеть его в своей квартире, с учетом всего прочего — сущий кошмар на яву, особенно когда он стягивает куртку и остается в легкой майке, давая отличный обзор на худые плечи, острые ключицы, сухие переплетения мышц на покрытых татуировками руках, Соуске ловит себя на том, что ему до нервной дрожи важно узнать, скрывается ли за ровно обрезанными прядями та самая татуировка, или он свел ее, выжег с коже с тем же равнодушным холодом, с которым выжег тогда себя из его сердца, поэтому он снова прячет весь ворох нафиг не нужных переживаний за безразличием пополам с ленивым любопытством, и, судя по взгляду Хирако, получается у него это с оскороносным успехом. Шинджи ломается под этим взглядом, как сухое печенье, ему вмиг становится неуютно в этой со вкусом обставленной гостиной, ничем даже близко не похожей на ту, что была у них, он опускает глаза, рассматривает собственные руки, вот эти самые руки, которым он испоганил все это «у них», говорит тихо, с трудом подбирая слова, напряжение в воздухе между ними бьет электрическими разрядами. — Я не знаю, как тебе это объяснить, — голос больше не сипит, но менее жалким он себя от этого не чувствует, — мне казалось, что слишком правильный для всего этого. Что если я скажу, чего действительно хочу, это сломает тебя. — В жизни своей не слышал более глупой отговорки, — Соуске очень старается отыгрывать равнодушие, но эти слова вызывают у него злость, потому что это просто на просто не может быть так, не может быть причиной, по которой они оба чуть не убили себя тогда. — Но это так, — Хирако окидывает голову, смотрит прямо в глаза взглядом побитой собаки, — Я действительно думал, что так будет правильно. — Обманывать человека, который бесконечно доверял тебе и трахаться с другим? — Айзен издает смешок, искренне надеясь, что тот звучит не истерически, — ты действительно такой идиот или это просто лучшая ложь, которая сейчас пришла тебе в голову? Шинджи подавленно опускает плечи, не зная, что еще сказать, собственные оправдания кажутся ему смехотворными, особенно произнесенные вслух, особенно после слов Соуске, который, черт его побери, прав — это действительно бред, чушь, за которой он все это время пытался прятать собственную убогость и неспособность признать, хоть на долю секунды признать самому себе, что он просто не видит его так, не хочет всей этой нежности и мягкости, что он сам привязал к себе мальчишку, а потом почему-то решил, что тот для него не подходит. — Я просто не думал, что у нас может получиться что-то сверх того, что у нас уже было, — выдает он совсем потерянно, снова поднимает на Айзена взгляд и отшатывается, натыкаясь на стену такой злости, что все его прочие эмоции кажутся на ее фоне смехотворной фальшью. — А ты не думал, — голос Соуске вибрирует от этой злобы, от гребанного разочарования, которым кажутся всего переживания после этих слов, Хирако снова прошибает электричеством, совсем не уместными сейчас чувствами, когда он смотрит на Айзена, с расширенными от злости зрачками, подавшегося вперед, сжимающего пальцы в кулак, как для удара, — что можно было просто поговорить со мной об этом? Что можно было просто попросить? — Я прошу… — выдыхает Шинджи на грани слышимости, и совсем не удивляется, когда в следующий момент чужая рука смыкается на его тонкой шее, готовая эту самую шею свернуть, где-то на границе сознания мелькает мысль, что надо бы узнать, с какого черта у Соуске вдруг такие проблемы с контролем гнева, или это он его окончательно доломал, но все это уходит на задний план, когда Айзен тянет его на себя, сильнее сжимая руку, и целует. На осознание происходящего уходит бесконечно много времени, или это просто так кажется из-за нехватки кислорода, потому что руку с шеи никто не убирает, а поцелуй отдает не то, чтобы злостью, лютой ненавистью, которая копилась не один год, у Хирако уходит два удара сердца на то, чтобы понять, что даже если его сейчас убьют, это будет лучший момент в его никчемной жизни, поэтому он хватается за плечи Соуске и отвечает с той же голодной жадностью, с которой тот сжимает его бедро свободной рукой. О да, наверное, действительно, стоило просто попросить, думает он, когда воздух почти заканчивается, а рука наконец-то разжимает шею, но только для того, чтобы прижать к себе настолько крепко и резко, что остатки воздуха вылетают из легких, смазывая поцелуй. — Этого хотел? — шипит Айзен зло, Шинджи не находит, что сказать, просто срывается в новый поцелуй, притягивая к себе, и задыхается, когда чужие руки подхватывают его за ягодицы; возбуждение накатывает как цунами, сразу, сметая все на своем пути, он скорее чувствует, чем действительно осознает, как летит в сторону одежда, как губы скользят по шее, уже не целуя, кусая, оставляя красные отметины, запрокидывает голову, подставляясь; хочется больше, ближе, грубее, и для этого даже не нужно ничего просить. — Ты бы и тогда это сделал? — спрашивает он на выдохе, когда Соуске проходится губами по ключице. — Тогда я бы сделал для тебя все, — отвечает тот, Хирако смеется, стараясь не думать, как горько звучит это «тогда». Шинджи тянет его к себе, жадно целует, обхватывает ногами, когда Айзен поднимается и несет его в спальню, царапает крепкие плечи, задыхаясь от этого сумасшедшего желания, от той власти, которую Соуске вкладывает в каждое движение, это сводит сума, все эти прикосновения, похожие на удары, вся эта голодная грубость, злая похоть, с которой его раскладывают на холодных простынях, плечи болят от укусов, губы — от поцелуев, но это так невероятно круто, что хочется больше. А потом он видит под чужой ключицей ровные штрихи кандзи, четко вычерченные на загорелой коже, и это добивает окончательно, глупой надеждой на кончиках пальцев, тем витком самообмана, в котором хочется утонуть примерно так же сильно, как в этих карих глазах, полных желания, Хирако подается вперед, накрывает губами ровные контуры, чувствует, как вздрагивает от этого Айзен, и окончательно проваливается в чужие объятия. И когда он наваливается на него тяжёлым горячим телом, и когда вдалбливает в мягкий матрац так, что кажется, что они вот-вот провалятся сквозь него на пол и дальше, Шинджи задыхается от восторга, потому что это слишком хорошо, лучше, чем можно было себе представить, лучше самых ярких воспоминаний о наркотиках. «Моё! Не отдам!», стучит висках, бьётся истерическим хохотом в лёгких, он сильнее сжимает мужчину руками и бедрами, срывается на крик от разрывающего на части чувства, названия которому в природе не существует, и больше всего на свете боится, что это всего лишь наркотический бред.