«Все мои фразы да прозы,
Все мои песни да слёзы,
Все свои мысли и грёзы,
Вышвырнул со стола.»
— Время, конечно, излечит... — Рома натянул на голову капюшон, и тихо напевая себе под нос, зашагал к автобусной остановке. — Раны не противоречат, и зарастают рубцами на своих... Ему даже не хотелось доставать наушники. Точнее, он совсем забыл о них. Мелодия и без того ясно звучала в его голове. Он мог отчётливо различить каждую ноту, каждую паузу, каждую отдельно взятую струну. Рома ощущал себя как в клипе, где музыка играет словно отовсюду одновременно и при этом не исходит ниоткуда. Она просто есть. Он шёл, воображая, как вокруг него летает камера, запечатлевая каждый его шаг с разных сторон. В этих своих фантазиях Рома видел на своём лице улыбку — кривую и самодовольную, возможно, с лёгкой ноткой снисходительности. А за его спиной, от горизонта до самого неба, медленно полз текст, написанный крупным красным шрифтом. Рома не знал, что это был за текст, но его это не волновало. Его сейчас вообще ничего не волновало: ни встречные прохожие, ни палящее солнце, ни даже зудящая, расчёсанная до крови ладонь. — Я расчехлю свои грёзы, — он остановился буквально на секунду, чтобы изобразить руками барабанную сбивку, — Я напишу новой дозы и распечатаю слёзы за двоих. Город, казавшийся ему серым и унылым, вдруг заиграл новыми красками. Может, от того, что Рома начал понемногу догонять, что не будет прозябать в нём до конца своих дней, а может и от того, что последние сутки его перманентное одиночество было нарушено Димой. «Дима. Димон. Димонстр.» Проснувшись сегодня утром, Рома испытал странное дежавю: ему снова привиделся жуткий фантом. Только теперь он не пытался его доебать, а развалился в очевидно неудобной позе под батареей. Но ещё более странным было то, что, открыв глаза, Рома успел уловить ускользающее от него чувство спокойствия. Умиротворение, сравнимое только с первыми десятью секундами героинового прихода. Самое дорогое и самое опасное, которое вот уже дважды чуть не отправило его на тот свет. Ему было тепло и уютно. Бесконечная тревога, которая душила его сутками напролёт, отступила. Вместо обшарпанных стен съёмной однушки Рома увидел знакомый, по-настоящему родной интерьер, залитый мягким утренним светом. Ему даже показалось, что это его персональный рай, в который он попал как мученик после передоза. А затем в его памяти, словно разорванные на части картинки, возникли события прошедшего дня: аптека, заброшка, львиные морды на люстре и Дима. Его странные вопросы, непонятные намёки и, наконец, объятия. Именно последнее, а точнее то, что Дима не отвернулся от него, заставило Рому осознать, что жизнь всё ещё лучше, чем смерть. Ему, конечно, было стыдно, причём много за что, но гораздо сильнее стыда была радость. Не синтезированная опиоидами, а настоящая, живая, искренняя радость, в которой Рома захлёбывался. Только чтобы случайно её не потерять, он закинул в себя метадон. Всего лишь две таблетки. Позже ему показалось, что можно было обойтись и без них: эмоции зашкаливали, переливались через край и в какой-то момент почти совсем утихли, заглушённые внезапным чувством вины. Рома испытал его впервые за два года употребления. Но, несмотря на это, всё продолжало складываться как нельзя лучше. Дима ничего не заметил или, может, сделал вид, во всяком случае, он ничего не сказал. И запылённая мерзкая тоска наконец зацвела в глазах Ромы майской зеленью. Он слушал, как листья шуршат под лёгким тёплым ветром. Потом наслаждался видом знакомых с детства улочек, которые проплывали за окном старого «икаруса». Не без удовольствия заметил, как на перекрашенной в сотый раз стене третьесортного паба, кто-то снова написал жёлтой краской слово «хуй».***
В любой другой день, заходя в «штаб квартиру» управляющей компании с получасовым опозданием, Рома чувствовал бы себя хреново. Он бы ждал позорной экзекуции, выговоров, штрафов, и хотел бы, чтобы всё оно сгорело к чертям, а мир вернулся к доисторическому анархизму. — О, явился! Ну проходи, проходи... Но сегодня Рома смотрел на Сан Саныча и думал только о том, что если у Деда Мороза есть какие-то родственники, то Сан Саныч, скорее всего, приходится снежному деду родным братом и под шумок наколдовывает в городе жару. У него было совершенно красное лицо, маленькие тёмные глаза и огромные пышные усы щёткой. Когда он говорил, его усы будто бы жили своей, отдельной жизнью, и Рома не удивился бы, если б в один прекрасный момент они слетели с его лица и примкнули к птичьей стае, отбывающей на Юг. — Вот ты, Ром, смеёшься, а Максу было не до смеха, когда он из самого Энгельса из-за тебя, паршивца, на вызов ехал. Люди три часа в лифте просидели, — говоря это, он ни на секунду не отвлёкся от изучения каких-то бумаг на столе, — Между вторым и третьим этажом застряли! А у Максима в Энгельсе жена. — Так я же это... Каюсь, не со зла. — Рома вытащил из кармана аккуратно сложенную вдвое выписную карту и положил на стол поверх бумаг. Сан Саныч небрежно взял бумажку в руки, без интереса пробежал по ней взглядом и отложил в сторону. Ненадолго в маленьком кабинете воцарилось неуместное молчание. Потом старик прокашлялся, коротко взглянул на Рому и скорчил до боли знакомое выражение лица, с которым школьные учителя обычно говорили его матери: «мальчик-то способный, но ленивый». — Эти твои бумажки, Ром, мне уже во, — он ткнул пальцем в широкую шею, — где сидят. И ладно б они были из нашей, двадцать третьей... Да хоть бы из санатория. — Но... — Нет, ты послушай, — Сан Саныч понизил голос и заговорил с доверительной, почти дружеской интонацией, — Я-то всё понимаю, Ром... Да только ты знаешь, сколько на твоё место молодых, свежих, зелёных ещё совсем ребят из путяги-то, а? Готовых за копейки..! Ради одного только опыта... Рома хотел сказать, что он и сам далеко не за золотые горы лазает по шахтам, проверяя тросы и направляющие, но промолчал. — И они, в отличие от тебя, неделями не пропадают. У них есть понимание ответственности! Слушать уничижительную речь пришлось ещё минут пять. Он мог бы и сразу уйти, но что-то похожее на уважение к старику заставило Рому остаться. За терпение ему, впрочем, воздалось: отправляя Рому в бухгалтерию за расчётом, Сан Саныч всучил ему от себя пару тысячных бумажек. «Чтоб зла не держал». Зла Рома не держал. Но деньги взял. Выйдя на улицу, он первым делом вытащил из кармана почти севший мобильник и по привычке начал набирать Лёху. Его мысли сконцентрировались вокруг внезапно свалившихся на него денег равных месячной зарплате. Заныли мышцы, помнящие ещё последние судороги. Вспомнились чувство лёгкости, в секунду расползающееся по телу, и яркие цветные пятна, похожие на те, что растекались по экрану библиотечного компа, когда они с флэшки включали на нём гражданку через «виндоус медиа плеер». Рома замер, глядя в битый экран телефона. На мгновение мир потерял всю свою красочность. Исчезла лёгкость, в глаза ударил яркий солнечный блик. Он нервно дёрнулся, чувствуя, как между рёбер снова заколола вина. «Я — гандон.» До двадцать седьмого числа ждать было невозможно. Рома понимал, что не сможет продержаться до этого дня. Он боялся, что передумает, сорвётся и найдёт повод отказаться от предложения Димы. Да просто пошлёт его нахуй, потому что желание уколоться станет для него важнее всего остального. Он отошёл за угол дома, скинул капюшон и начал дрожащими пальцами вводить на клавиатуре номер. Рома помнил его наизусть — неоднократно набирал, безуспешно пытаясь дозвониться в Москву. Довёл себя то того, что этот набор цифр начал его нервировать и напрямую ассоциироваться с бездушным металлическим голосом, из раза в раз повторяющим "номер не отвечает". Пошли гудки. Рому охватила лёгкая паника: сейчас он долго будет слушать прерывистый тональный сигнал, пока снова не потеряет надежду на ответ. Сегодняшнее утро окажется сном, враньём или вообще предсмертным бредом. Но этого не произошло. Погудев пару секунд, телефон издал едва уловимый хрип, а потом из динамика послышался голос: — Да? — Дим? — Рома почувствовал, как во рту пересохло. Паника отчего-то никуда не делась, наоборот, усилилась. — Ром, ты? Всё в порядке? — Да, но... — Медленно, будто со спины, к нему подкрадывалось леденящее сердце осознание. У него закружилась голова. — Ты же номер сменил.