«Райзен»
10 лет
Мой отец встречает Хольмгренов с приветливой улыбкой. Они принесли нам свою домашнюю выпечку в маленькой праздничной корзинке перемотанной голубой ленточкой. Молодая фру Санна в своём излюбленном зеленом летнем платье выглядит так утонченно, она улыбается мне так тепло-тепло. Настолько тепло, насколько не улыбается мне моя собственная мама. Мне хочется заключить её в объятия, но вместо этого я прикасаюсь губами к её маленькой, изящной ручке. Я знаю, что это лишнее, но так же знаю, как ей это нравится. А я обычно из кожи вон лез, чтобы нравиться другим людям. — Ты такой маленький джентльмен, Райзен. Наверняка, когда ты чуть подрастешь, девчонки за тобой толпами будут бегать. — Это у него от папочки, да, дорогой? — папа любяще треплет меня по волосам и смеется. Семья Хольмгрен уже давно является друзьями нашей семьи. На воскресные уик-энды мы чаще всего собираемся вместе. Могу лишь предположить, что из-за того, что нашей собственной семье очень уж сложно находиться наедине друг с другом. Обычно они приводят малыша Лаури и приносят огромное множество разнообразной выпечки, которую не так давно начала печь фру Санна. Она продаёт её прямиком в «Острой шпильке», а затем жители окрыленные сладким голосом поющего герра Дана, летят и тут же скупают всё под чистую. Их семейное дело процветает. — Санна, Дан, проходите в беседку, — мама улыбается во всю ширь своих зубов, лишь бы никто не заподозрил, что наша семья медленно, но верно летит в пропасть. Она зазывает их разместиться на нашем заднем дворе, где уже всё готово. А папа похлопывает меня по плечу и говорит, чтобы я занял малыша Лаури чем-нибудь интересным. — Разве я не могу остаться с вами? Я достаточно взрослый. — Райзен, вряд ли тебе будет с нами интересно, пойди, поиграй с Лаури, ладно? — Ладно… — я говорю после длинной паузы, устремив на папу любящий взгляд, а затем добавляю, подставляя ему лицо, — тогда ты поцелуешь меня? — Мхах… — папа наклоняется ко мне ближе и чмокает меня в нос, — ступай, Райзен. А вечером мы прогуляемся с тобой по аллейке, хочешь? — Договорились. В конце концов, я беру с собой малыша Лаури, и мы идём туда же, куда и всегда — на лесную тропку, ведущую к городской вышке. Эту вышку жители построили очень давно в надежде увидеть, что находится за пределами черного леса. Эта вышка самое высокое строение на территории «Свободы», но она всё равно была недостаточно высокой для того, чтобы разглядеть вдалеке что-то помимо черных шпилей. И всё же, оставалось много желающих, жаждущих забраться на неё, ведь вид с ее высоты открывался просто потрясающий. Вся «Свобода» была как на ладони. С этой вышки можно было увидеть всё — жителей, трудившихся на рыночной улице, рассказчиков, выступающих на городской площади, праздно гуляющие пары, магазинчики и прилавки с бакалеей, которые отсюда казались совершенно крошечными. Словом, с городской вышки было видно всё, каждую улочку, каждый закуток, каждый домик. — Мама не разрешает подниматься на неё, Райзен, — малыш Лаури вскидывает взгляд и осматривает её огромными голубыми глазами. В выражении его лица шок, трепет и любопытство. — Мы не скажем маме, ну же. Малыш Лаури, на самом деле, был никаким не малышом. Возраста мы с ним были одинакового, а вот ростом он и правда был мал. Хотя, если сравнивать со мной, то любой из детей «Свободы» был для меня мал. Ростом я пошел в папу и очень этим гордился. — Я не полезу туда, Райзен. — Ты что, трусишка? — Нет, я просто не дурак, как ты, — малыш Лаури огрызается и закатывает глаза. Нрав у него, конечно, тот еще был. Лаури был из тех детей, кого любили просто потому, что они есть. А я, чего уж таить, относился к тем, кому нужно было разбиться в лепешку, чтобы добиться того, что ему давалось просто так. В «Свободе» семья Хольмгрен была поющими. Предназначение краше которого не сыскать. Их любило всё поселение, каждый житель «Свободы», стоило лишь рот открыть. Малыш Лаури мог вести себя, как ему вздумается, а они всё равно глядели на него и умилялись. А я никогда не понимал, почему именно им черный лес подарил такой подарок. Почему их любили, а нас называли убийцами? — Ладно, выбирай ты, — в конце концов, чтобы и дальше оставаться хорошим, я сдаюсь, — пойдём туда, куда ты захочешь. — Так бы сразу, не пришлось бы тащиться сюда, — малыш Лаури закатывает глаза и кивает на городскую площадь, — я хочу посмотреть на дрессированных поросят. — Ты уверен? — А что не так? — Их голодом морят, чтобы они эти трюки выполняли. По-моему, это ужасно. — И что? Я хочу на это посмотреть. Мы идем смотреть на дрессированных поросят, Райзен, я так сказал. — Как скажешь, — я тащусь за ним следом, а в моей голове всё ещё крутятся мысли о нашем семейном предназначении. И чем дольше я о нем думаю, тем обиднее мне становится. Не будь его, и моя жизнь была бы совсем другой. Будь оно иным, и мне не пришлось бы стоять на городской площади, упершись в деревянный забор и смотреть на исхудавшие тушки молодых поросят с голодными глазами навыкате. И кто вообще сказал, что его нельзя поменять? Наше предназначение. — Смотри, какая смешная, ах-ха-ха… смотри, Райзен! — малыш Лаури тычет пальцем в сторону поросенка, несущегося со всех ног за подвесной морковью, — он не может ее поймать ха-ха-ха! — Когда они не смогут стоять на ногах, их съедят, ты знал про это? — я спрашиваю, а мой взгляд прикован к исхудавшей свинье. — Ну и гадость. Зачем ты говоришь это, Райзен? — Потому что это правда. — Это портит мне настроение. Сейчас же прекрати. — Как скажешь, Лаури, — в ответ я лишь киваю и продолжаю думать о том, что иного предназначения у этой свиньи нет, кроме как, умирая с голоду веселить людей, которые её, в конце концов, сожрут. Прямо как у меня. И почему черный лес так жесток с нами? — Ах-ха-ха, смотри, она рухнула! — Лаури смеется во весь рот и тычет пальцем в сторону упавшей без сил свиньи. Та дрыгает ногами, но не встает, а мне душу греет лишь мысль о том, что когда семейство Хольмгрен уйдёт, мы с папой пойдём гулять, туда, где хочется быть нам обоим, и где не будет капризного Лаури и умирающих от голода свиней. Весь день мы бродили по «Свободе», пока Лаури то и дело рассказывал о том, как скоро он станет новым поющим, что люди будут толпами приходить в «Острую шпильку» и смотреть на него с восторгом, что будут слушать его, открыв рты, и ничего светлее в их жизни уже никогда не будет. — Мне даже делать ничего не нужно, чтобы жители «Свободы» меня полюбили. Здорово, скажи ведь, Райзен? — Да, здорово, пожалуй… — мой голос звучит на автомате. — Наверняка, у тебя не так, — Лаури говорит это то ли со злорадством, то ли просто, чтобы меня принизить, а затем добавляет: — тебе просто не повезло родиться Нортхаймом. В этом нет твоей вины. — Что? — эта его мысль заставила меня остановиться. Ведь впервые в жизни, всего лишь на мгновение, у меня появилось желание поступить плохо. Не так, как я обычно поступал, пытаясь всем понравиться, а по-настоящему плохо. Я глядел в его наглые глаза и едва мог побороть это желание. Я должен быть хорошим. Я должен быть хорошим. Я должен быть хорошим. Я повторяю это словно мантру, пытаясь погасить чувство, возникшее у меня внутри. И как оно вообще могло появиться. — А знаешь, почему так? Почему наш голос особенный? — И почему же? — Потому что это голос самого черного леса, и он может заворожить любого. Вот так-то. Так мама говорит. Ни у кого такого нет, кроме семьи Хольмгрен, — Лаури с гордостью говорит об этом, об особенностях их семьи, о своей семье, а мне не приходит на ум ничего из того, чем бы я мог гордиться. Чем особенна наша семья? Словом говоря, эти частые приходы семьи Хольмгрен в наш дом начали медленно, но верно действовать мне на нервы. Они были словно живым воплощением того, чем я никогда не стану и это заставляло меня чувствовать себя до безумия беспомощно. — Пап, а это правда, что голос семьи Хольмгрен это голос черного леса? — Ну, так говорят. — А ты в это веришь? — я держу его за руку, пока мы праздно бродим по вечерней аллее. Народу почти не осталось, даже маленькие магазинчики уже давно закрыты, а я счастлив лишь от того, что мы с папой, наконец, остались одни. Что ни мама, ни надоедливый Лаури, ни семья Хольмгрен больше не смеет нам мешать. — Когда-то давно, несколько поколений назад они были ничем непримечательны. Да, они были цирковыми артистами и театралами, но в них не было ничего особенного. До тех пор, пока в их семье не начали рождаться немые дети. Один, второй, третий, достигая определенного возраста, они все молчали. Глава семьи Хольмгрен был озабочен этим, а его жена всё рожала и рожала. Рожала и рожала. А они все были немыми. Их немые дети подрастали и рожали таких же немых детей, как и они сами. — А что произошло потом? Почему они обрели голос? — Жители говорят, что в отчаянии постаревший глава семьи Хольмгрен отказался от своих жизней ради того, чтобы один из его детей, наконец, обрёл голос. И черный лес ему его дал. Голос этот был необычным, словно живым и каждый, кто его слышал — млел. Он успокаивал, вёл за собой, это было нечто не похожее ни на что. Новые дети, появившиеся в семье Хольмгрен, начали рождаться с голосами подобными голосу, который подарил им черный лес. Вместе с голосом он подарил им и новое предназначение. Так они стали поющими. — Выходит, что свои жизни можно обменивать? — Это случилось лишь единожды. Жители считают, что черный лес просто сжалился над старым главой семьи Хольмгрен и лишь поэтому пошёл на обмен. Никому больше это не удавалось. — Знаешь, что сказал мне Лаури? Он сказал, что мне не повезло родиться Нортхаймом и много всяких других глупостей. — Лаури просто маленький, заносчивый засранец, которому вечно неймётся, — папа говорит об этом с улыбкой и треплет меня по волосам, а я думаю над тем, что хоть у Лаури и есть его голос, зато у него нет и никогда не будет такого папы, как у меня, — однажды у тебя будет всё, Райзен и не потому, что ты Нортхайм. — Правда-правда? — я гляжу на него с надеждой, а папа любяще прижимает меня к себе и шепчет на ухо: — Правда-правда, Райзен. — Я люблю тебя, папочка, — я крепче прижимаюсь к нему, обвиваю его своими маленькими руками и повторяю: — так сильно тебя люблю, ты себе не представляешь. — Как бы ты меня не любил, я всё равно люблю тебя больше. Кстати, я и забыл рассказать о той ночи с Сиэном, той, когда я предложил ему способ увидеть мир. Честно говоря, отреагировал он так себе. Спустя прошла почти неделя, а я всякий раз, приходя к его двери, сталкивался с тем, что он не хотел меня слушать. Моё предложение его напугало. Я понимаю, оно напугало бы любого, но разве это не единственный способ оказаться снаружи? — Сиэн? Ты слышишь меня? — я шепчу в дверную щель и прикладываю ухо, но в ответ тишина, — пожалуйста, Сиэн, ответь мне. Я больше не буду предлагать тебе это, если ты не хочешь. Я прикладываю ухо к двери вновь и вновь сталкиваюсь с тишиной, но затем я, всё-таки, слышу его осторожные шаги и мягкий скрип деревянных половиц. Я слышу, как он ложится на пол, как двигается ближе к дверной щели и спрашивает настороженно: — Ты хочешь, чтобы я умер? — Ну, конечно нет, я лишь хотел, чтобы ты увидел мир. — Мама говорила мне о тебе. — Обо мне? И что же она говорила? — Она говорила, что однажды ты попытаешься мне навредить. — Но я не собираюсь тебе вредить, Сиэн. Я только хочу, чтобы ты увидел, что она от тебя скрывает. Просто хочу обнять тебя. Ты же знаешь, как я люблю тебя. Знаешь ведь? — Я не знаю, Райзен… — Сиэн отвечает неуверенно после долгой паузы. — Как это не знаешь? Ещё как знаешь. Ты мой брат и я люблю тебя, и всегда буду любить. Провалиться мне на этом самом месте, если это не так. Неужели ты мне не веришь? — Ты убить меня хотел, Райзен. — Не убить… то есть… не совсем… ты вернёшься. Мы все возвращаемся, Сиэн. Ты потеряешь лишь одну свою жизнь, но поверь мне, это стоит того. Стоит того, чтобы видеть. Стоит того, чтобы понять, что мама тебя обманывает. Никакой мир не опасный, и я не опасный. Она просто не знает меня. Совсем не знает. — Она сказала, чтобы я тебе не верил. Сказала, что ты будешь меня обманывать. Зачем ты это делаешь, Райзен? — голос маленького расстроенного Сиэна кажется горьким. — Но я не обманываю тебя, Сиэн. Поверь мне, я желаю лишь… — Я больше не хочу тебя слушать, Райзен, — он говорит и поднимается на ноги. — Постой, Сиэн, погоди. Не уходи, прошу. Я не плохой. Я не такой, как ты думаешь. Я говорю в пустоту, ведь Сиэн уже давно ушел, а я продолжаю шептать в дверную щель, что я не плохой, что мама ему солгала, что все ему лгут. Но он уже не слышит. Никто уже меня не слышит. Следующей ночью Сиэн даже не подошёл к двери, чтобы со мной поговорить. А я по-настоящему испугался, что потерял его насовсем. Я искал способы наладить с ним контакт, искал иные способы показать ему мир, показать ему всю ложь нашей мамы. Но не находил их. А когда подходил к папе и спрашивал: — Мы можем хоть как-нибудь вытащить Сиэна оттуда? Это ведь не нормально, что она его там держит. Папа обычно отвечал: — Если мы это сделаем, то мама попытается сделать с тобой что-то плохое. Давай не будем её злить? Иногда мне казалось, что папа боится маму. Он никогда не вступал с ней в конфликт, никогда не пытался спорить, не лез на рожон, будто опасался вывести из равновесия то зыбкое ощущение баланса, на котором держалась вся наша семья. А я думал, что плохого из того, что она уже сделала, она может сделать вновь? И не находил ответов. И всё-таки другого выбора у меня не было. По крайней мере, я его не видел. Я во что бы то ни стало, должен вытащить его из клетки. Он не заслужил всего этого. Не заслужил жить во лжи, не заслужил смотреть на мир через крошечное окно в комнате. Не заслужил идти на поводу у её чувства страха. Жизнь продолжила идти своим чередом, но без Сиэна она казалась мне неполноценной. Очередной бедолага на расстрельной стене кричит о том, что ни о чем не жалеет. Посмертные рауты, собирающие вновь нас всех вместе. Театральные сценки в местном театре и глупые истории, рассказанные на городской площади. Всё это кажется таким безвкусным, таким пресным, будто повторяющимся из раза в раз. Папа вкладывает в мои руки фамильное ружье и говорит стрелять, а я ощущаю, как леденеет моя кожа, когда я всякий раз становлюсь еще на один шаг ближе к предназначению семьи Нортхайм, к предназначению, которому так отчаянно не хочу следовать. — Стреляй. Я задерживаю дыхание, смотрю лишь вперед, прицеливаясь, а затем кладу палец на спусковой крючок. Секунда и гремит выстрел, а всё моё тело снова пробирает волна этого привычного для меня леденящего ужаса. Разлетевшееся во все стороны соломенное чучело заставляет меня думать о том, что будет, если я возьму ружьё и снесу им замок его комнаты. Тогда он выйдёт наружу? Но если мама услышит выстрел, она тут же прибежит и не даст ему уйти. А что, если… — Что, если… — Ты что-то сказал, Райзен? — папа спрашивает, улыбаясь, а этот жуткий вопрос так и стоит колом в моей голове. — Н-нет, ничего, папочка. Совсем ничего. Что, если я сам помогу Сиэну выйти? Так, что мама просто не успеет нам помешать. Я гляжу на наше фамильное ружье, крепче сжимаю его в своих руках и представляю, как это будет выглядеть. Представляю, как залечу к нему в комнату, как подойду к его постели, как нажму на спусковой крючок. И он станет свободен. Он начнёт жизнь заново. Со мной. Со всеми нами. Не обремененный нашей безумной матерью и четырьмя стенами. Всё с чистого листа, будто ничего этого никогда не было. — Райзен? Ты чего, задумался? — папа гладит меня по плечам, а эта мысль с каждой секундой начинает зудеть лишь сильнее. — Но… — Но? — А… нет, ничего, я просто… просто задумался… — я отвечаю на автомате, словно пришибленный, а папа вновь и вновь переспрашивает: — Не хочешь поделиться? — Пожалуй, нет… — я широко ему улыбаюсь и стараюсь держать рот на замке. Мой план был хорош, но в нём был один изъян. Когда они узнают, что я забрал жизнь своего брата, меня отправят на расстрельную стену. Мой отец вынужден будет пустить мне пулю в лоб, а я бы не хотел расстраивать его так. Я глядел на дымящееся дуло, на разлетевшееся в разные стороны чучело и на мгновение представил на его месте себя. Как содержимое моей головы перепачкало кирпичную стену, как все эти люди топчутся по мне, как бедолага герр Оден будет вынужден сожрать всю мою печаль, как гнусно семья Фрэдхейм приготовит меня к посмертному рауту. Люди будут жевать моё тело и морщиться. Святой Моэн, я не хочу так умирать. Не хочу обменивать свободу брата на это. А разве у меня есть другой выбор? Разве он есть? — Райзен, что-то ты совсем потерянный, может, пойдём домой, малыш? — Да, папочка, пожалуй… что-то никак не могу собраться сегодня. Этой ночью я так и не сомкнул глаз. Думал о Сиэне, о свободе, о жизни, которой его лишают, а я ничего не могу с этим сделать. Или не хочу? Две наши жизни стоят одной свободы или же нет? Я встаю с постели, бесцельно бродя по комнате. Спускаюсь в зал. Может, когда я вновь возьму в руки ружье, мои страхи меня покинут? Пока не попробуешь, не узнаешь. Ведь так? Я встаю на цыпочки и тянусь к висящему на стене ружью. Едва касаюсь своими пальцами его холодного приклада, и моё сердце начинает биться чаще. Я беру его в руки и всё еще прикидываю — это стоит того или нет? Стоит или же нет? В конце концов, эта жизнь моя не последняя. Как и жизнь Сиэна. Если этого не сделаю я, этого не сделает никто. Я беру в руки увесистое ружье, вставляю два латунных патрона и снимаю с предохранителя. За окном глубокая ночь. За моей спиной разделяющий нас темный коридор. Я ступаю по холодному деревянному полу в сторону его комнаты, озираясь по сторонам, в надежде, что меня никто сейчас не остановит. Подходя к его двери всё ближе, мысль о том, что я собираюсь сделать кажется ещё более ужасной. Но по-другому никак. Я крепче сжимаю ружье, прицеливаясь в замок и моё дыхание замирает. Сейчас всё важно сделать быстро. Так быстро, как могу. Ещё мгновение и грохот от выстрела разносится по всему дому. Замок дребезжит и падает на пол, щепки от деревянной двери летят во все стороны, а я недолго думая, залетаю в комнату Сиэна, подхожу к его постели и сталкиваюсь с его перепуганными глазами. В них стоит такой ужас, словами не передать, он забивается в угол, поджимает под себя ноги, а глядя на меня, по его лицу текут слезы. Он меня боится. И наверняка сейчас верит абсолютно во всё то, что обо мне рассказывала ему наша мама. Он видит во мне чудовище и этот его взгляд заставляет меня думать о том, что я ошибся. — Сиэн… я не причиню тебе вреда, поверь мне… — я говорю это, подходя к нему ближе, по-прежнему сжимая в руках ружье, а он начинает плакать и забиваться в угол еще сильнее. Я слышу грохот на лестнице. Это мама бежит в комнату Сиэна. Я узнаю её по шагам. Сейчас она придёт и всё будет либо как прежде, либо совсем по-новому. А я поднимаю ружье, навожу его на Сиэна, и моё сердце проваливается в пятки. До чего же страшно. Его заплаканные, перепуганные глаза уставились на меня так, будто я последнее, что он видит в своей жизни. Шаги мамы становятся всё ближе, а я не могу найти в себе силы, чтобы сделать последний выстрел. Я кладу палец на спусковой крючок, стискиваю зубы, но не могу заставить себя сделать это. — Райзен, прошу, не надо… — маленький Сиэн рыдает и не сводит с меня глаз. Он с ужасом смотрит в дуло ружья, затем на меня и шепчет одними губами: — пожалуйста, ты ведь не такой… Я не такой? Я ведь и правда не такой. Громыхающие мамины шаги уже слышны в коридоре, а фамильное ружье падает у меня из рук. Он прав, я ведь не такой. Я хороший. Я хороший. Я хороший. — Прости меня, Сиэн… Я хватаю его в охапку и прижимаю к себе, что есть сил, шепчу ему на ухо, не переставая: — Я просто хотел тебя обнять, Сиэн. Я всего лишь хотел тебя обнять, — я втягиваю носом запах его волос, запах его кожи, пытаюсь его запомнить и, не умолкая ни на секунду, говорю ему придавлено снова и снова: — я люблю тебя, Сиэн… я так люблю тебя… я просто хотел тебя обнять. Прости меня. Прости, что напугал. В тот момент я обнял его впервые в своей жизни, и это определенно стоило того, что будет дальше. — Ты ёбаное чудовище! — крик матери это последнее, что я слышу, а затем боль, такая сильная, такая обжигающая. А потом комната словно падает. А может, это падаю я?