«Райзен»
10 лет
После этого случая, мама начала добиваться того, чтобы меня отправили на расстрельную стену, но настоятель Йен был непреклонен. Он не считал, что я заслужил оказаться на ней за то, что просто вышиб дверь. На двери моего брата появился новый замок, ещё более крепкий, чем прежний. Фамильное ружье тоже оказалось под замком. Оно было заперто в сейфе, куда я не мог больше залезть. Отношение мамы ко мне стало ещё более холодным. Она только и твердила, что я в очередной раз доказал всем, какое я чудовище на самом деле. А я всякий раз, слушая её, шел искать утешение у отца. Я залезал в его постель, прижимался к нему ближе и спрашивал: — Ты тоже считаешь меня чудовищем, папочка? Но что бы ни происходило, папа всегда оставался на моей стороне. Он любяще обнимал меня, прикасался губами ко лбу и говорил: — Я так не считаю, и никогда считать не буду, Райзен. Но я не понимаю, для чего ты это сделал? А я понимал, что правда ему не понравится, поэтому поднимал на него глаза и говорил с виноватой улыбкой: — Я просто хотел обнять своего брата. Разве это плохое желание? — О, Райзен… — папа обнимал меня в ответ, и любые слова здесь были излишни. Я стал держаться от мамы ещё дальше, чем прежде. И чем ближе к отцу я держался, тем дальше отдалялась от нас она. Теперь уже плотно я занял её место в его постели, её место за общим столом и её место в его жизни. В глубине души я был даже рад такому раскладу. Мне казалось, что это справедливо. То, что я забираю его у нее. Так же, как она забирает у меня моего брата. Дни напролёт мы проводили время с папой, а в редкие уик-энды к нам снова приходила семья Хольмгрен вместе со своим заносчивым малышом Лаури. Лишь в их компании мама расслаблялась и не казалась такой уж загнанной. Сиэн по-прежнему сидел под замком, а меня не переставало это гложить. Каждый день. Каждый раз, когда я думал о нём. — Сегодня я выбираю, куда мы пойдём, Райзен, — малыш Лаури снова начинает командовать. — Как и всегда, Лаури, — а я не сопротивляюсь, да и чего толку. — Сегодня я хочу тебе кое-что показать, ты просто обалдеешь. — И что же это такое? — Если я скажу сейчас, то сюрприза не получится. — Ладно, веди. День обещал быть длинным. Лаури потащил меня аж через всё поселение, сначала мы заглянули в местную харчевню, он набрал там целый мешок испорченных свиных обрезков, затем мы поплелись через поля сорго, мимо часовни, к постоялому двору, где обычно собирались дети. У входа Лаури остановился и огляделся по сторонам. Я последовал его примеру. Никого. — Ну и что ты хочешь показать? — моё терпение начинает кончаться. — Да подожди ты, скоро всё будет, — Лаури окидывает взглядом двор, кишащий детьми, и будто выглядывает кого-то определенного. Выбирает долго, пока его взгляд не падает на одного из них, — нашел. — Что нашел? — по-прежнему не понимаю, что я здесь делаю. — Он, — Лаури указывает на одного из детей, на малыша, сидящего слишком далеко от всех прочих и играющего с соломенным медведем, — подойдёт. — Подойдёт для чего? — Спорим, я заставляю сделать его, что угодно? — Лаури вскидывает на меня хитрый взгляд блестящих глаз. — В каком это смысле? — Пойдём, я продемонстрирую, — Лаури взмахивает рукой и кивает на одиноко сидящего вдалеке ребенка, а я плетусь следом, не представляя, что именно он хочет мне показать. Когда мы подходим к нему, малыш поднимает голову и глядит на нас своими огромными аквамариновыми глазами, улыбается и протягивает мне соломенного медвежонка. Лаури кидает ему мешок свиных обрезков и, оборачиваясь на меня, говорит: — Спорим, что я заставлю его сожрать их все? — Что? — я не понимаю, но эта идея мне кажется дурной, — ты в своём уме? Это ребенок Нойманнов. Если с ним что-то случится, ты будешь проклят до конца своих дней. — Чушь собачья. Я не собираюсь с ним ничего делать, он всё сделает с собой сам. — И вовсе не чушь, это всем известно! Он же Нойманн. В курсе вообще, кто они? — В курсе. Ты что, испугался? — Я в этом не участвую, — я гляжу на Лаури, затем на малыша Нойманнов, а внутри у меня уже растет странное, тревожное чувство. — Ну и не участвуй, тоже мне. Просто смотри в оба. Гляди, как я теперь умею и завидуй, — Лаури ехидно скалится, после чего склоняется над малышом Нойманнов, открывает свой рот и просит его уверенно, спокойно и четко: — сожри это всё. Сейчас. Недолго думая, маленький Хольт запускает руку в мешок с испорченными свиными обрезками и начинает запихивать их себе в рот. Не жуя, он глотает их один за другим, вместе с костями и жиром. Его руки и подбородок перепачканы протухшей кровянистой жидкостью, а он продолжает набивать ими рот, даже не смотря на рвотные позывы. Я вижу, как по его щекам текут слезы, как покраснели его глаза, а Лаури начинает заливаться смехом и только повторяет: — Видал! Работает! Ха-ха-ха… — Лаури, заставь его прекратить, он ведь может отравиться, — я дергаю Лаури за плечо, а сам не могу оторвать взгляда от маленького Хольта, запихивающего в себя смердящие свиные обрезки. — Ха-ха-ха, скажи же, круто, а? Я недавно научился. Это всё мой голос. — Что? В каком смысле? — а я не понимаю, что он имеет в виду. — Голос говорю. Голос семьи Хольмгрен, с его помощью можно заставлять людей делать всякое, понял? Ты Нортхайм, вам такое не дано. — К-как… постой… останови его… Лаури… — его слова, лицо маленького Хольта, рвотные позывы, запах протухших свиных обрезков, всё смешивается в одно, а я стою и лишь повторяю, как заведенный: — останови его, останови его, Лаури. — Пусть сначала доест всё. Маленький Хольт бледнеет и в какой-то момент его начинает рвать. Крупные куски протухших обрезок смешанные с кровью, слизью и жиром начинают буквально вываливаться из него. Он начинает плакать и вытаскивать их у себя изо рта, а Лаури всё еще стоит и хохочет. Лишь повторяет: — Ну что, впечатлен? — Это отвратительно… отвратительно… — меня словно заело. Я не мог оторвать глаз от того, как малыш вытаскивает у себя из глотки окровавленные протухшие ошмётки и казалось, будто меня самого сейчас вывернет наизнанку. — Эй, что там происходит!? — Пойдём, нужно убираться отсюда! — я хватаю Лаури за рубашку и тяну за собой. Вслед мы слышим ругательства старика Бо и плач маленького Хольта. Мы пробежали через все поля сорго, прежде, чем остановились, запыхавшись. Что это за дерьмо вообще сейчас было? Отдышавшись, я опускаю на Лаури глаза и пытаюсь понять, что я только что увидел. — Почему он ел это? — Я же сказал. Потому что я ему приказал. — Как это вообще работает? — а я всё никак не могу взять в толк, как это вообще возможно. — Просто. Открываешь рот и говоришь, — Лаури отвечает, пожимая плечами, но яснее не становится. — То есть… — пришедшая в голову мысль, начинает меня пугать, — ты любого можешь заставить? — Ну конечно не любого. Если бы можно было любого, думаешь, я сейчас бы тратил время на то, чтобы таскаться с тобой? — Лаури отвечает недовольно и добавляет: — это только с совсем мелкими работает. Мама говорит, что они слабые, поэтому ими можно легко управлять. Со взрослыми не получается. — Ты пытался? — Конечно, пытался. Хотел заставить Аннику показать сиськи, а она посмотрела на меня, как на придурка, еще и подзатыльника дала, — Лаури наклоняется ко мне ближе и шепчет: — с этой силой нужно работать, я так думаю. Тогда можно будет кого угодно заставить сделать, всё что угодно. В тот момент безумная мысль пронеслась у меня перед глазами. Она напугала меня. Она меня обескуражила. Она поселилась у меня в голове так плотно, что больше не выходила ни на миг. Эта мысль, казалось, вот-вот стала бы решением всех моих проблем. Я не осмелюсь озвучить её сейчас. Для начала мне нужно её обдумать. Хорошенько, чтобы потом не пожалеть. После произошедшего с малышом Хольтом, несчастный Лаури слёг с тяжелой болезнью. Он не выходил из дома, не вставал с постели, а я в очередной раз лишь убедился в том, что с Нойманнами шутки плохи, что беда ходит с ними рука об руку и она коснется любого, кто подойдёт к ним слишком близко, любого, кто захочет причинить им вред. А если болел кто-то из Нойманнов, никто и близко не смел к ним подойти, потому что все знали, чем это может кончиться. А через трое суток умерла одна из дочерей Нойманнов — Исса. Совсем кроха, ей не было и трех. Глава семьи Нойманн — Оден говорил, что из-за тяжелого состояния маленького Хольта беда пришла в их дом и забрала их дитя. Он глядел на её крошечное мертвое тело и не мог сдержать слез. А затем, задержав дыхание, он просто сделал то, что должен — простился со своей дочерью, забрав её бремя у прощального стола. Он склонился над ней, погладил по голове и прошептал: — Я забрал твоё бремя. Теперь ты свободна, доченька. Я глядел в его лицо, и, кажется, ничего болезненнее не видел ранее. Его стеклянные глаза казались мертвыми, будто вместе с ней умер и он сам. Тогда я впервые увидел, с какой болью родители теряют своих детей, даже зная, что через три рассвета они вернутся к ним вновь. А когда я поднял голову и взглянул на своего отца, то увидел слезы и в его глазах, так, будто он только что пережил чужую боль, как свою. Он прижал меня к себе еще крепче, поцеловал в макушку и прошептал: — Я с ума сойду, если хоть когда-нибудь увижу тебя на этом столе, Райзен. — Не увидишь, обещаю. Я буду осторожен, папочка. Посмертный раут выдался прескверным. Все молча хлебали похлебку с плавающими в ней частями тела Иссы, тревожно переглядывались и лишь скорбно посматривали на семью Нойманн, которая сидела поодаль. Никто не решался к ним подходить, чтобы не накликать беду на своих детей, поэтому поддерживали и подбадривали их только взглядами. Я сидел рядом с папой, изучая содержимое своей глиняной миски, пока не выловил в ней совершенно крошечный зубик Иссы. А ведь у нее и зубов-то почти не было. — О, нет… — я гляжу на ложку с плавающим в ней зубом и спешу спрятать его, как можно дальше, лишь бы папа не увидел, а то наверняка расстроится страшно. Всем было известно — выловить в своей миске зуб к скорейшей беде. Сегодняшней ночью я о многом думал. О голосе семьи Хольмгрен, о произошедшем с малышом Хольтом, о смерти Иссы, о главе семьи Нойманн, о том, что у прощального стола сказал мой папа. Но в основном я думал о голосе. О голосе Лаури, который было бы неплохо иметь. С таким голосом можно было многое. С таким голосом моё предназначение было бы иным. С таким голосом можно было начать всё заново. И почему я только не родился Хольмгреном. Чем чаще Лаури хвастался своим голосом, тем больше я об этом жалел. А потом меня одолевало это жуткое чувство вины, будто так делать неправильно. Не правильно, как минимум, по отношению к моему отцу. Несколько дней кряду я пытался ходить к двери Сиэна, поначалу он мне не отвечал, видимо до сих пор был напуган произошедшим, но в одну из ночей, когда я уже готов был уходить, он всё-таки ответил мне. — Райзен? — О, Сиэн, ты здесь… я так скучаю по тебе. Почему ты мне не отвечал? — Я боялся, — Сиэн отвечает неуверенно. — Меня? Ты боялся меня? — Я боялся, что ты убьёшь меня, — он отвечает после долгой паузы, а мне становится стыдно за то, что эта мысль до сих пор ещё не вышла из моей головы. Более того, плотно там укрепилась. — Сиэн… я не желаю тебе зла… никогда не желал… — Но… ты всё ещё хочешь, чтобы я умер? — Ну, конечно же, нет, Сиэн… я хочу, чтобы ты был свободен. Хочу, чтобы мы как и все нормальные братья вместе играли, вместе бегали по полям сорго… обнимались… были детьми, понимаешь? Как все другие дети. — Ты знаешь, как мне выбраться отсюда? — Знаю. Теперь знаю, но… — я задумываюсь над тем планом, что крутится в моей голове уже не первый день. Это опасный план. Очень опасный. — Но? — Но… я пока не знаю, как это сделать. Нужно еще немного обдумать. — Но это ведь безопасно, да? — Безопасно? — я вновь задумываюсь, и понимаю, что это совсем не так, но Сиэну знать об этом не обязательно, — конечно, безопасно. — И мне не придётся умирать? — О, нет, ну, конечно же, не придётся, Сиэн. Ты веришь мне? — Д-да, Райзен… я тебе верю. — Знай, что я люблю тебя и никогда не наврежу тебе. Слышишь? — Я знаю, Райзен. Следующим утром я встал раньше, чем обычно. Мне нужно было сделать одно дело, прежде, чем я перейду к основной части своего плана. Я вскочил с постели и со всех ног побежал за поля сорго, где росли кусты волчеягодника. Собирать их нужно было аккуратно, не нарушив целостность ягоды. У меня будет мало времени, поэтому подготовить необходимо всё заранее. К рассвету я успеваю вернуться домой и спрятать их под своей постелью. Затем, я раздеваюсь и иду в спальню к папе. Он ещё спит. Все они ещё спят. Я залезаю под теплое одеяло и прижимаюсь к нему холодным носом. — Где ты умудрился так замёрзнуть, Райзен? — папа гладит меня по голове и целует теплыми губами в холодный лоб. — Без тебя мне так холодно, папочка. К обеду к нам вновь приходит семья Хольмгрен, но сегодня я им лишь рад. Фру Санна принесла маленькие клюквенные пирожные и надела новое желтое платье, а герр Дан снова спихнул на меня малыша Лаури и пошёл вместе с моим отцом обсуждать последние события, случившиеся в «Свободе». — Ну? Куда хочешь, чтобы мы пошли? — я спрашиваю у Лаури, а он тяжело вздыхает и пожимает плечами. — Мне всё равно. Разрешаю в этот раз выбрать тебе, Райзен. — Ого… вот это да… ладно… у меня есть одна идея. — И куда же мы идем? — Лаури спрашивает безразлично. — Это будет маленький сюрприз. — Да? Ну, ладно. Я люблю сюрпризы. Шли мы долго. Я бы даже сказал, очень. Малыш Лаури через полпути начал канючить и причитать, но если обычно его капризы действовали мне на нервы, то сегодня я готов был это стерпеть. — Сколько мы еще будем идти? Я уже устал, Райзен! — Осталось совсем немного. — Ты так говорил миллион часов назад! У меня вообще-то еще ноги болят после болезни, а ты тащишь меня черт знает куда. — А я тебе говорил, что не нужно обижать ребенка Нойманнов. — Нойманны прокляты самим черным лесом и никогда не будут счастливыми, ясно? Так мой папа говорит. Поделом им, нечего на людей беду насылать. — Думаешь, они делают это намеренно? — Наверняка, да. Они просто несчастные, вот и бесятся. Предназначения хуже, чем у них не найти во всей «Свободе». Даже у вас Нортхаймов оно не такое убогое, как у них. Ну и чему им радоваться? Только завидовать и умеют, таким, как мы, например. Я шел впереди и полдороги слушал о том, как здорово быть членом семьи Хольмгрен, на каком хорошем счету они у всего поселения. Как любят их жители «Свободы». Как им все завидуют и как смотрят на них с восхищением. Что все другие в сравнении с ними жалкие и обездоленные. Что черный лес любит их больше, чем всех остальных. Он шел за мной и хохотал, а я стискивал зубы, когда думал о своём будущем и понимал, он прав и это бесило больше всего. Мне и возразить-то было нечего, потому что всё, что Лаури говорил, было чистой правдой. — Мы почти пришли. — Ну наконец-то, я уж думал, что мы никогда не дойдём, — Лаури останавливается, отдышавшись. Кажется, будто он запыхался больше от того, сколько говорил о себе и своей семье, чем от пути, который нам обоим пришлось преодолеть, прежде, чем оказаться здесь. Лаури оглядывается по сторонам, и выражение его лица принимает гримасу какого-то разочарования. Позади и вокруг него лишь высокие кукурузные поля, а над нами голубое небо. И ничего больше. Совсем ничего. — И что это? И где твой сюрприз? Ты тащил меня столько миль, чтобы показать кукурузу? — Я хотел показать тебе рисунки на полях. — Какие еще рисунки? — Я не знаю… — я раздвигаю кукурузные колосья в разные стороны и предлагаю Лаури пройти вперед, — посмотри сам, они впереди. — Что еще за рисунки такие? Я никогда о таких не слышал. — Не слышал, зато можешь увидеть их прямо сейчас, — я говорю заворожено, а Лаури глядит на меня с недоверием, но всё же проходит вперед, а я иду за ним следом, пока расстояние между нами не сужается. Все мои мысли крутятся лишь вокруг этой идеи. Я ощущаю, как начинают дрожать мои руки, как пересыхает в глотке. Кажется даже, будто я ощущаю запах его кожи, настолько он близко. Стоит лишь поднять руку и дотянуться. — Ну и где они? Я ничего не вижу. — Смотри вперед, Лаури. Скоро ты их увидишь, — я говорю спокойно и приближаюсь к нему. Протягиваю свою руку, и моя ладонь ложится на его плечо. Ветер шелестит сухие кукурузные початки, играет в моих волосах, поднимает клубы пыли, я задерживаю дыхание, чтобы сосредоточиться и сделать это, а когда поднимаю глаза, то сталкиваюсь взглядом с черным лесом. Он окружает нас. Его черные шпили устремлены ввысь. Кажется, будто он уже осуждает меня, хотя я ничего еще даже не сделал. Черному лесу это не понравится. Совсем не понравится. — Прости меня… — я шепчу едва слышно, но Лаури всё равно оборачивается, и мы сталкиваемся взглядами. — Ты что-то сказал? — Нет, должно быть, тебе показалось, Лаури… — я натягиваю слишком тревожную улыбку и говорю ему смотреть вперед. Только вперед. — Я не вижу здесь никаких рисунков, Райзен. Я делаю еще один короткий шаг ему навстречу, оказываясь прямиком у него за спиной, протягиваю левую руку вперед, к его голове. Делаю глубокий вдох, настолько глубокий, насколько вообще хватает моих легких, а затем резким движением затыкаю ему ладонью рот и прижимаю к себе. Второй рукой я сдавливаю его руки, прижимая их к телу, а как только Лаури начинает брыкаться и пытаться вырваться, я прикасаюсь губами к его шее, пока в моей голове гремит мысль о том, что еще не поздно остановиться. Он подумает, что я спятил, да, но он не подумает о том, что я окончательно свихнулся. — Мгм… — Лаури мычит, пытаясь вырваться, но пути назад уже нет. Я широко открываю рот и вгрызаюсь в его глотку, крепко, глубоко, так глубоко, как только могу, впиваюсь в неё зубами, пока его кожа хрустит у меня во рту. Лаури начинает неистово визжать в мою ладонь, которой я всё еще затыкаю ему рот и всё сильнее вгрызаюсь в его шею. Так сильно, что челюсти сводит от боли, так сильно, что кровь гремит в висках. Я стискиваю челюсть со всей силы, пытаясь впиться в него еще сильнее, а затем, прикладывая усилия и смыкая зубы, вырываю увесистый кусок. Недолго думая, я глотаю его, не пережёвывая и, наконец, отпускаю Лаури. Он тут же падает на колени и хватается за разорванное горло. Он пытается кричать, но из него не выходит больше ни звука. Ни единого звука. Его стеклянные глаза уставились на меня с ужасом, а я понимаю, что пора бежать. Здесь больше нельзя оставаться. Я должен вернуться к Сиэну. Я должен закончить начатое. Без оглядки я мчусь только вперед, через кукурузные поля, через сухой шелест, через осуждающий взгляд черного леса, которому, кажется, я уже стал не мил, я бегу, не оглядываясь ни на что, срывая дыхание, жадно хватая кислород, с колотящимся от ужаса сердцем, но с полной решимостью. Я освобожу тебя. Я пролетаю мимо озера, мимо полей сорго, мимо вересковой пустоши, мимо старой часовни и силосной башни, мимо крошечных огородиков, магазинных ларьков и маленьких домиков, глядя только вперед. Я вытираю окровавленный рот, прежде, чем зайти в дом. Кто-нибудь из родителей может меня увидеть. Этого нельзя допустить. Я останавливаюсь лишь переступая порог. Прислушиваюсь. Их голоса раздаются с заднего двора нашего дома. В доме никого. На кухне тишина. Аккуратно я ступаю по деревянным половицам, в свою комнату. Лезу под постель. Нужно достать волчеягодник. Красные ягоды катаются в моей ладони, такие красивые, аппетитные. Их так мало. Так мало, чтобы сделать такое большое дело. Выходя в коридор, я вновь проверяю, нет ли там кого. Вокруг никого. Я медленно ступаю в спальню Сиэна, не переставая оглядываться. Сейчас я не должен попасться. Только не сейчас. Родительский смех и лязг посуды доносится со двора. Солнце бьет в окна. А мысль о Лаури не дает мне покоя. Что сейчас с ним? Он выживет или нет? Если он не выживет, я попаду на расстрельную стену? А если выживет? Я должен был ему помочь. Должен был. — Сиэн? — я шепчу в дверную щель, пока моё сердце грохочет, как сумасшедшее. — Райзен? Привет… — Ты поздороваешься со мной? — я спрашиваю и просовываю указательный палец в щель, тот, который сломала мне мама, когда застукала нас впервые. — Я тебя ждал, Райзен, — маленький Сиэн просовывает крошечный пальчик и касается меня. — Сиэн… у нас мало времени, знаешь… — я говорю, а сам не могу свести взгляда с волчеягодника, который всё еще лежит в моей ладони. — Мало времени для чего? — Я тебе кое-что принёс, Сиэн. — Правда? Что это? — Кое-что вкусное… — я говорю это, улыбаясь, лишь бы он не понял, что я ему лгу. Лишь бы не догадался, что моё лакомство его убьёт. — Мама сказала, чтобы я не брал от тебя ничего. — Мама так сказала? — Да. Она переживает за меня. — Мама… ох уж эта мама… я думаю, что от своего братика ты можешь принять небольшое лакомство, что скажешь? — Но мама будет ругаться, Райзен. — Мама ни о чем не узнает. Хотя бы просто попробуй, ладно? — А что ты мне принёс? Я беру с ладошки одну ягоду и просовываю её в дверную щель, Сиэн ловит её маленькими пальчиками и кладет в рот, после чего сплевывает на пол. — Фу, не вкусно, Райзен. Это совсем не вкусно. — Я знаю, Сиэн, но это сделает тебя свободным. — Оно убьёт меня? — Сиэн спрашивает с тревогой. — А… э… нет, ну конечно нет. Оно просто сделает тебя свободным, вот и всё. Попробуй еще одну, хорошо? — Нет, Райзен… мама будет ругаться. — Ну ладно, хорошо. Я не буду тебя заставлять, Сиэн… — я выдерживаю длинную паузу, чтобы унять сердцебиение и самому немного успокоиться, после чего говорю: — наклонись ко мне поближе, можешь? — Да… — Сиэн подвигается ближе к двери и прикладывает своё ухо в дверной щели. — Послушай мой голос… скажи, он изменился? — Я не знаю… по-моему, ты такой же, как и всегда, Райзен. — Я сейчас кое-что скажу, а ты должен внимательно это услышать. Справишься, Сиэн? — Я постараюсь. — Хорошо. Я двигаюсь ближе к дверной щели, высыпаю на пол весь волчеягодник, что припас и пытаюсь протолкнуть его в щель. Когда он оказывается за дверью, я произношу четко и спокойно: — Я хочу, чтобы ты съел его весь. Сейчас, Сиэн. Вечером того же дня караульщики нашли Лаури. Он выжил, а я выдохнул с облегчением, радуясь мысли, будто я не стал убийцей. Но… Но я не знал, что то, что я сделал, было ещё хуже, чем, если бы я просто его убил. Шумиха поднялась невероятная. Настоятель Йен, всё семейство Хольмгрен, мои родители, помощники настоятеля, главы семей, Нойманны, кажется, будто здесь собрались все, чтобы меня осудить. Покалеченный Лаури не издавал ни звука, но со жгучей ненавистью тыкал пальцем в мою сторону, краснея, размахивая руками, глядел на меня глазами полными злости и кажется, что вот-вот готов был взорваться от распирающих его эмоций. Совсем юный я стоял перед всеми ними, ловил на себе их осуждающие взгляды и они казались мне невыносимыми. Я ведь не плохой. Я не плохой. Я не плохой. Я никому не желал зла. Я лишь хотел свободы для брата. Я не хотел никому навредить. — Мы должны его осудить! Это преступление! — кричит разгневанная и убитая горем фру Санна, а я даже боюсь поднять глаза, чтобы взглянуть на неё. Кажется, будто только один её взгляд способен уничтожить меня, — он покалечил моего сына! Он отобрал у него самое ценное! — Но он ведь его не убил, в самом деле, — бубнит кто-то из толпы, — он же сам ребенок. — Этот ребенок украл голос семьи Хольмгрен! Этот ребенок украл его предназначение! Вы хоть понимаете, что этот значит!? Он никогда, больше никогда не сможет идти по пути, который подарил ему черный лес! Никогда! — Это ужасно… — Подумать только, как он до этого додумался только… — слышатся едкие комментарии из толпы. — Зачем ты это сделал!? Зачем!? — фру Санна хватает меня за волосы и поднимает мою голову вверх, заставляя смотреть в ее глаза, — зачем ты отобрал его голос!? — Я… не… простите… прошу, простите… простите… — а я лишь извиняюсь и умоляю её. Что еще я могу? — Проклятое чудовище, а я давно говорила, что его место на расстрельной стене! — моя мать кричит громче всех, тычет в меня пальцем, агитирует столпившуюся толпу: — поддержите меня! Его место у стены! Отправьте его к стене! Чудовище! Чудовище! — Хм… — холодный взгляд настоятеля Йена касается меня, и дрожь эта бежит по всему телу. В конце концов, окончательное решение за ним. — Настоятель Йен, Вы видите, все видят, это чудовище! Это дитя черного леса! Он опасен! Я ведь говорила! Говорила же! Его место на расстрельной стене! Он должен вернуться обратно! Туда, откуда вылез! — мама завелась так сильно, что надменная ухмылка не сходит с ее лица, она брызжет слюной, тычет пальцами, кричит и призывает, она из кожи вон лезет, лишь бы меня пристрелили, а я смотрю и не могу поверить, что она вообще на это способна. Да, дома она строга, холодна и часто кричит, но, не до такой степени, чтобы призывать всех жителей «Свободы» забрать у меня жизнь. Смотреть на это больно. Ужасно больно. Если меня отправят на расстрельную стену, очень надеюсь, что вернувшись, я забуду все её слова. Очень надеюсь. — Настоятель Йен, умоляю, он ведь ещё ребенок, — мой папа падает в ноги настоятелю Йену и умоляет его, рыдая, — я прошу для него пощады, пожалуйста. Он ведь ребенок. Пощадите его, настоятель Йен. Прошу Вас. — Ты совсем из ума выжил!? Этот ребенок гребаный монстр, а ты его покрываешь, черт бы тебя подрал! — крик мамы становится таким оглушительным, что я почти не слышу голоса своего папы, единственного, кто за меня вступился. — Нельзя отрицать того факта, что преступление было совершено! А раз так, он должен понести наказание, независимо от его возраста. Райзен прекрасно понимал и осознавал, что делал! — вклинивается глава семьи Хольмгрен. Он говорит спокойно и сдержанно, дипломатично, — в конце концов, Райзен вернется через три рассвета, а вот голос моего сына уже нет. Я призываю Вас встать на сторону справедливости! Народ поддерживает сторону главы семьи Хольмгрен, они одобрительно скандируют и хлопают в ладоши. А мне кажется, что любой, кто толкнет красивую речь последним, заслужит поддержку и похвалу. Всё это работает достаточно просто. — Я принял решение! — настоятель Йен произносит громогласно, так, что народ затихает. По ожидающей толпе проносится лишь легкий шепот и удивленные возгласы. Настоятель Йен окидывает меня то ли жалостливым, то ли снисходительным взглядом и произносит то, что звучит, как приговор: — Ведите его к расстрельной стене. Первое, что я услышал после оглашения, был крик моего папы, болезненный и абсолютно убитый, доходящий до хрипа и пробирающий до ужаса. Наверняка умирать впервые мне было не так страшно, как было страшно ему. Он ведь должен будет забрать мою жизнь. Наказание состоится с первым лучом солнца. Остаток этой ночи я проведу на стене. Послаблений не делали даже для детей. Помощники настоятеля берут меня под руки и уводят к расстрельной стене. Ошеломленный народ идет следом, а мама, явно радостная этой новости идет впереди меня и повторяет раз за разом: — Я говорила, что однажды ты отправишься на расстрельную стену, чудовище!? Говорила! А я говорила! Да вот никто не воспринимал мои слова всерьез! Там тебе и место, ублюдок! — Фру Нэльма, отойдите от него, пожалуйста, — один из помощников отодвигает мою кричащую маму в сторону, а я стараюсь просто не смотреть в её счастливое лицо. Покалеченный Лаури глядит на меня со злостью и идет следом. Семья Хольмгрен, за ними семья Нойманн, тринадцатилетний Гран Нойманн — нынешний пожиратель, на долю которого выпадет необходимость сожрать моё бремя. Интересно, что он почувствует, когда сделает это? Я перекидываюсь с ним взглядом и вижу в его глазах печаль. Он расстроен решением настоятеля Йена. А был бы он так же расстроен, если бы ему не пришлось быть пожирателем? По левую сторону идет семья Фрэдхейм, а я представляю, как отвратительно приготовит меня старуха Илва, как на посмертном рауте все будут плеваться, а кому-то в придачу ещё и достанется один из моих зубов. Ужасно. Простите меня за это. За Фрэдхеймами идет семейство Малхёрн. Из поколения в поколение они занимаются тем, что регистрируют наши жизни, кто и сколько потерял, кто родился и всё в таком духе. Они обязательно присутствуют на каждой казни и скрупулёзно регистрируют всех ушедших на ту сторону. С рассветом они зарегистрируют первую потерянную мною жизнь. Интересно, как это? Умирать впервые? Я знаю, что те, кто умирает не в первый раз, совершенно не боятся ухода. Они словно видели ту сторону и не боятся встретиться с ней вновь. Интересно, когда я вернусь с рассветом, у меня будет такое же чувство? Что я увижу на той стороне? Там будет страшно? Я буду там один? — Райзен, смотри только на меня и ни на кого больше. Я с тобой, слышишь? Даже когда станет совсем темно, я буду рядом. Хорошо? — папа касается моего лица и пытается улыбнуться, чтобы я не боялся, но я всё равно вижу, как слезы текут по его лицу, каким напуганным кажется его взгляд. И это сделал я. Мне так жаль. — Да, папочка, — а я гляжу в его любящие глаза и больше никого не вижу. — С третьим рассветом ты вернешься, и всё будет хорошо, Райзен. Независимо ни от чего, я люблю и буду тебя любить всегда. — Я знаю, папочка. И я тоже тебя люблю. Папа единственный, кто со мной остался дожидаться рассвета. Мы сидели вдвоем на расстрельной стене, обнявшись, так, будто это моя последняя жизнь, а он, не переставая, говорил, как любит меня, а я прижимался к нему сильнее, втягивал его запах и пытался запомнить его до мельчайших деталей, боясь потерять его на той стороне. — Я ведь тебя вспомню, папочка? Когда вернусь. — Обязательно вспомнишь, ну как иначе. — Ты знаешь, папочка… я должен тебе кое-что сказать, кое-что важное… — Что ты хочешь сказать, Райзен? — папа вытирает своими пальцами моими влажные щеки и касается губами моего носа. — О Сиэне… я не знаю, как тебе сказать… — О Сиэне? Несколькими часами ранее Сиэн съел ядовитый волчеягодник, наверняка он, как и я, не доживет до следующего заката. Но об этом ведь никто не знает. Услышав приговор настоятеля Йена, даже я об этом забыл. А ведь всё это было сделано ради его свободы. — Я боюсь, что Сиэн не доживёт до завтра, папочка. — Что? Что ты такое говоришь? — Он… — я оглядываюсь по сторонам, убеждаясь, что рядом никого нет, а затем приближаюсь к его уху и шепчу тихонько: — я хотел его освободить. Освободить его из этой клетки, папочка… — Что ты сделал, Райзен? — Я не желал ему зла. Я не хотел ему навредить. Я лишь хотел, чтобы он был свободен… — И что же ты сделал? — Я собрал волчеягодник, но он… Сиэн не захотел его есть. Голос Хольмгренов был нужен мне, чтобы освободить его, понимаешь, папочка? — О, Святой Моэн… — папа обнимает меня крепче, а я ощущаю, как бьется его сердце, с какой скорбью, с какой болью оно грохочет. Я обнимаю его маленькими ручками, и мы ждём мой рассвет. Мой последний в этой жизни рассвет. С первыми лучами солнца раскрасневшаяся от радости мама вручает папе наше фамильное ружье и говорит с улыбкой: — Вынеси ему, наконец, мозги! — Ты знаешь, почему оказался здесь, Райзен, — настоятель Йен выходит вперед и окидывает меня суровым взглядом, добавляя: — и на твоём месте окажется каждый, кто поступит так же. Папа, накидывает на голову красный капюшон и крепче сжимает в руках фамильное ружье, а я стою перед ним на коленях, преклонив голову, и лишь корю себя за то, что предательски нарушил своё обещание, данное отцу. Больше всего в своей жизни он не хотел видеть меня на прощальном столе. Больше всего на свете. Рыдая, он разворачивает белый сверток и извлекает из него один латунный патрон. Трясущимися от ужаса руками он заряжает его, после чего снимает с предохранителя, как когда мы делали с ним вместе. Он с силой стискивает зубы, пока по его лицу текут слезы, а мне становится до безумия больно смотреть на то, как он страдает, и безумно стыдно за боль, которую я ему принёс. Но ведь свобода моего брата того стоила? Или же нет? Стоила ведь? — Приводи в исполнение, Рауд. — Прости меня мой мальчик… — папа рыдает, когда сталкивается со мной взглядом, он наводит дуло ружья мне в лоб и зажмуривается. Кажется, будто я отсюда слышу, как скрипят его зубы, как колотится его сердце, — прости меня… прости меня… ты хочешь что-нибудь сказать? — Я люблю тебя, папочка… и будучи на той стороне, я буду тебя любить… — я говорю и сдерживаюсь из последних сил, чтобы не разрыдаться. Не хочу, чтобы папа думал, будто мне страшно. Мне не страшно умирать. Мне страшно прощаться с ним вот так. — Встретимся во второй жизни, Райзен… — папа произносит это дрожащим голосом, а затем я слышу его крик. Он кладет палец на спусковой крючок, рыдает и кричит от боли. Его напуганные, покрасневшие от слёз глаза это последнее, что я вижу. А затем гремит выстрел.