Эхо Свободы

NC-21
Завершён
113
4
автор
Фэндом:
Размер:
435 страниц, 218 273 слова, 60 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
113 Нравится 64 Отзывы 37 В сборник

Глава 18

Настройки

«Райзен»

12 лет

           Тем вечером Ида потеряла одну из своих жизней. Никто не понял, почему это произошло, но у Грана была только одна версия:            — Это была беда. Она снова пришла к нам.            — Но ведь… никакой беды ведь нет… — а я мотаю головой и не могу понять, почему это произошло. Я вспоминаю её умирающее лицо и перепачканное платье и не могу поверить.            — Я ведь говорил. Беда ходит за семьей Нойманн по стопам. Она приходит на наши вечера и забирает одного из нас. Каждый раз. Каждый… — Гран говорит с тоской, растирая вымокшие от слёз глаза.            А я в тот момент впервые поверил в существование беды. Ведь я её чувствовал, там у костра. Получается, Нойманны и правда были опасны? Вот почему к ним никто не подходит? Вот почему они так одиноки?            — Теперь ты боишься меня? — Гран спрашивает, поднимая на меня мокрые, покрасневшие глаза.            А в моей памяти до сих пор свежо воспоминание о том, как маленькую Иду рвало кровью и наверняка я солгу, сказав, что Нойманны меня не пугают. Еще как пугают. Если честно, пугают меня до жути. Я беру бледные руки Грана в свои и всё равно говорю:            — Пока ты рядом, я в безопасности. Так черный лес сказал, помнишь?            — Ты ему веришь?            — Конечно. Это ведь черный лес, — я протягиваю руку и вытираю своей ладошкой его мокрую щеку, — я не уйду, Гран. Я не оставлю тебя наедине с бедой.            — Почему она всё ещё приходит в нашу семью? Мы ведь давно расплатились за содеянное.            — За содеянное? Что ты имеешь в виду?            — Грехи прошлых поколений. Они будто до сих пор преследуют нас всех. Почему так? Мы ведь этого не делали. Ни я, ни мои братья и сестры. В чем мы так виноваты?            — Что они сделали, Гран? — я спрашиваю, не сводя с него глаз.            — Это секрет, Райзен. Большой, большой секрет.            — Секрет за секрет?            — Не в этот раз. Я думаю, что у тебя не найдётся секрета сравнимого с нашим. Черный лес сочтёт, что мы его обманываем. Это не честный обмен.            — Думаешь, нет?            — Уверен, что нет. Прости.            Тайна Нойманнов так и оставалась никем не разгаданной уже много-много поколений. И я уверен, что каждый, абсолютно каждый в «Свободе» мечтал заглянуть за неё хотя бы одним глазком.            Семья Фрэдхейм подала тело Иды во второй раз. Во второй раз её разваренное мясо оказалось в моей тарелке, пахнущее гвоздикой и тимьяном, скрипящее на зубах и тающее на языке. Громадная, глубокая лохань с ароматной мясной похлёбкой расположилась в центре стола. Сидящий рядом со мной Сиэн снова капризничает и не хочет её есть. Раздраженная мамочка пытается уговорами засунуть ему в рот очередную ложку с разваренной мутной жижей.            Я зачерпываю ложкой похлебку и запускаю в рот, искоса поглядывая на Грана, которого словно прибило к деревянной скамье. Он глядит в свою миску, поджимает губы и всё ещё вытирает влажные от слез стеклянные глаза. Когда он забрал её бремя у прощального стола, он что-то увидел, что-то почувствовал. Что-то болезненное, что-то, что оставило в нём свой след. А теперь он пытался справиться с этим в одиночку, как и всегда.            — Если бы великодушный черный лес не давал нам столько шансов прожить жизнь заново — от Нойманнов уже давно бы ничего не осталось, — старая Марта шепчет, набивая рот вареным мясом. И как бы грубо это не звучало, но с ней сложно было спорить. Черный лес и впрямь великодушен.            — Как тебе сегодняшний ужин, Райзен? — папочка кладёт свою руку мне на голову и ласково взъерошивает мои волосы.            — Вкусно, — я улыбаюсь ему в ответ, облизывая губы, — сегодня Илва превзошла саму себя.            Я копошусь ложкой по дну тарелки в поисках зубов. Не хотелось бы схлопотать неудачу. В миске плавают рваные мясные куски, ошметки жира и обжаренной кожи, хлопья чечевицы, листья кориандра и мелко нарезанная морковь.            — Фух… — я выдыхаю с облегчением, когда не нахожу в своей тарелке зубов ушедшей от нас Иды. Маленький Сиэн глядит на то, как я уплетаю мясную похлёбку, и следует моему примеру. Блестящий топлёный жир течет по его подбородку, а я протягиваю руку к его лицу и вытираю его пальцем. Сиэн поднимает на меня большие, зеленые глаза и любяще улыбается.            — Убери от него свои грязные руки, Райзен! — мамочка тут же хватает Сиэна в охапку и пытается отодвинуться от меня подальше, рыча и отпуская злобный комментарий в мой адрес: — не смей его трогать, сучье ты отродье!            Мама сказала это так же злобно и так же презрительно, как говорит это обычно, а затем отвернулась так, будто это ничего не значит. Будто это обычная фраза, сказанная вскользь за обедом. Абсолютно ничего незначащая. Но ведь это не так?            Сидящие неподалеку от нас Малхёрны, глядят на меня с жалостью и стараются отвернуться, будто думая, что мне неловко от их взглядов.            Сглатывая, я не могу понять, это горечь от мяса или от её слов, сказанных по привычке? Я зачерпываю ложку и запускаю её в рот. Глотаю. Нет. Это не горечь от мяса. Меня укололи её слова. На моих губах растягивается улыбка. Это я пытаюсь улыбнуться так, как-будто бы ничего не произошло. Так, что скулы ноют. Маленький Сиэн глядя на меня, улыбаясь в ответ.            — Возьми, Райзен, — Сиэн радостно протягивает мне краюшку лукового хлеба, а мамочка снова одёргивает его руку и повторяет:            — Не смей ничего ему давать. И брать у него тоже ничего не смей, слышишь?            Я ощущаю, как ласковые папины ладони зажимают мои ушки, и вижу лишь то, как мама продолжает сокрушаться, как продолжает злиться и бросать в мою сторону короткие, раздраженные взгляды.            А я продолжаю глядеть в её лицо и думать о том, как она недостижима. Как с каждым днём она становится всё дальше и дальше. И конца этому не видно. Интересно, хоть когда-нибудь мы сможем быть близки? И как это вообще сделать?            Я думал об этом на протяжении всего посмертного раута, я думал об этом всю дорогу до дома, я думал об этом уже и позабыв обо всём прочем. Даже о её словах. Даже о её гневном взгляде, который смотрел на меня со злостью.            А оказавшись дома, я понял. Понял, как мне стать с ней ближе. И почему я не додумался до этого раньше? Ведь ответ всегда был у меня прямо под носом.            Если мамочка не хочет принимать меня, я возьму то, что мне нужно, сам. В конце концов, так поступают люди?            Пробравшись в её спальню, я ложусь в её пустую постель и зарываюсь лицом глубоко в её мягкую, пуховую подушку, пахнущую её волосами, пахнущую запахом её кожи. Я с силой втягиваю его носом и будто пытаюсь распробовать на вкус, пытаюсь запомнить его до малейших деталей. Пытаюсь представить, будто она совсем рядом. Будто не отталкивает меня как обычно.            — Мамочка…            Я мягко мну пальцами кончики её пуховой подушки и сильнее втягиваю носом её запах. Такой родной, что голова кружится. Такой знакомый, будто он никогда и не выходил из моей головы. Такой, который я обычно ловлю лишь на расстоянии.            — М-мамочка… — я шепчу и утыкаюсь носом во влажную от своих собственных слёз подушку. Я крепко обнимаю её, представляя, будто она совсем рядом, будто она тоже меня любит. И чем глубже я погружаюсь в это, тем больнее мне почему-то становится.            В конце концов, всякий раз, когда мама выходила из себя и сыпала знакомыми оскорблениями в мой адрес, мои ноги сами того нехотя вели меня к её спальне, а я глубже погружался в её запах, обнимал холодную подушку и безнадёжно воображал, будто всё в порядке.            Сказать по правде, чем чаще я возвращался в её спальню, тем глубже мне хотелось погрузиться в то, чем она для меня была. И совсем скоро, просто обнимать её подушку, воображая, будто это она, мне становилось мало. Иногда я открывал её тюбик с кремом и припадал к нему носом, втягивал её запах, представлял, будто она совсем рядом. Иногда я наносил его на свои руки, а затем ласкал своё лицо, представляя, что это её руки меня касаются. Что это её любящие руки обнимают меня и гладят с теплотой. Я обнимал себя ее ладонями, гладил за плечи так, будто она обнимала меня, и этот момент казался мне таким счастливым.            А открывая глаза, я сталкивался с одиноким отражением в зеркале, стоящем напротив. И мне становилось так холодно. Так холодно без неё.            — Какого черта ты здесь делаешь? — мама, стоящая в дверях, глядит на меня со знакомой злобой. Её нахмуренное, напряженное лицо кажется то ли злым, то ли раздраженным. Таким, каким оно бывало обычно, всякий раз, когда она смотрела на меня.            — Я… я просто…. — сидя на её постели, я поднимаю на неё взгляд, полный какого-то жгучего стыда и мямлю, словно придавленный: — я лишь хотел быть ближе, мамочка…            — Что ты там лепечешь!? Я спросила, что ты здесь делаешь, черт тебя подрал!?            — Я хотел, чтобы ты была ближе… только и всего…            — Убирайся отсюда прочь! — не дав мне шанса договорить, она разворачивается в сторону и указывает мне на дверь, — пошел прочь!            — За что ты со мной так? Я не понимаю… За что, мамочка? — я спрашиваю слёзно, не рассчитывая на ответ. Но ответ она всё-таки дает.            Она подходит ко мне ближе, наклоняется и шипит, с яростью и отвращением:            — Не зови меня так. Ты не мой сын. Понял? Не мой, черт возьми! Я тебе ничем не обязана, заруби это себе на носу!            Что бы она ни говорила, я всё равно, так или иначе, ощущал потребность в её любви, и сколько бы она не запрещала мне находиться в её спальне, я раз за разом туда возвращался, в какой-то слепой надежде хотя бы на малейшую близость.            Иногда я доставал из шкафа её одежду, закутывался в неё, сворачивался калачиком и тосковал о ней. Всякий раз, когда она меня отвергала, я шел в её спальню, доставал что-то из её вещей и укутывался в них так, будто они имели хоть каплю её нежности.            Мягкий шелк её платьев рассыпался под моими пальцами. Я гладил кашемировую ткань, воображая, будто глажу её и мне от этого становилось так тепло. Я сжимал её пижаму в маленьких ладошках, я прикасался к ней своим лицом, представляя, будто мы пьём вместе горячее молоко. Я погружался в этот сладкий маленький мирок, где у нас с мамой всё хорошо и был в нём счастлив. Пока реальность снова всё не разрушала.            — Я больше не хочу видеть тебя здесь! — её крик раздается по всей спальне, а затем она хватает и вырывает меня из моего крошечного мира. Ее покрасневшие от злости глаза глядят на меня с яростью, её крючковатые пальцы грубо хватают меня за тонкие, хрупкие запястья, больно их сжимая, а её грузные, грохочущие шаги отдаются у меня под ступнями.            — Я ведь не хотел ничего плохого, мамочка… — я всё ещё цепляюсь пальцами за её шелковое платье, которое я продолжаю сжимать в своих руках, а затем слышу, как хрупкая ткань трещит по швам. Это случилось из-за того, что оно зацепилось за одну из перекладин.            — Маленький ублюдок! Ты только и можешь, что разрушать! — сначала я слышу её крик, а затем и удар, звонкий и хлесткий. А затем жжение. Это моё лицо горит. Я прикасаюсь ладонью к своей щеке и чувствую, как пахнет моя кожа. Маминым кремом для рук. Ромашка и липа. Этот запах, такой родной. На секунду я воображаю себе то, что это её ладонь. И эта ладонь не причиняет мне боли, — что с тобой не так!?            — Почему ты просто не отведешь меня в черный лес, если я тебе настолько не нужен? — я спрашиваю и ощущаю, как горький ком подступает к горлу. А мамочка наклоняется ближе, с отвращением смотрит в моё лицо и говорит уверенно:            — Потому что тогда я сама там окажусь, а затем забуду того, кого по-настоящему люблю. Ясно?            Всякий раз, когда меня отвергала она, я шел к нему. К папочке, который всегда находил нужное слово, чтобы утешить и любящие объятия, чтобы показать, как он меня любит. А я прижимался к нему крепко-крепко, обнимал его и думал о том, что если бы у меня не было папочки, я был бы самым одиноким и самым несчастным во всей «Свободе».            — Ты моя жизнь, Райзен. Слышишь? Ты моя маленькая жизнь, — папочка нежно целует меня в нос и с теплотой обнимает, и эта горечь от общения с мамочкой постепенно сходит на нет. — Я люблю тебя за нас обоих. Не нужно к ней подходить, слышишь?            — Она ведь моя мама… разве я могу так? — а я спрашиваю, но совсем не понимаю, почему я должен сторониться своей собственной мамы. И почему она так сильно сторонится меня. Даже после того, как я вернулся с той стороны. Даже после всего этого, она продолжает смотреть на меня как на чужака.            — Хочешь, мы отправимся на пикник в старую рощу? Прямо сейчас, хочешь? — папа растирает мои влажные щеки, пытаясь меня отвлечь, но вряд ли есть что-то, что смогло бы это сделать. Однако, не желая его расстраивать, я говорю:            — Даже не смотря на то, что уже ночь?            — Даже не смотря на это. Ну что, собираемся?            — Хах… да!            Встав посреди ночи, мы запихиваем в походную сумку остатки вечернего ужина — луковые лепешки, маленькие тыквенные кексы и рябиновый пунш. В дорогу мы берем шерстяное покрывало, газовую лампу и походную сумку.            Мы бредем по узким, пустынным улочкам «Свободы», по опустевшим дорогам, прямиком до старой липовой рощи, через темные маленькие домики, в которых уже давно погасили свет.            Под нашими ногами шуршит сухая трава, а над головой летают крохотные светлячки. Папина ладонь сжимает мои маленькие пальцы, а я поднимаю на него глаза, утыкаясь взглядом в темный затылок. Теплый липовый ветерок развевает его длинные, скрученные в хвост, черные волосы, а я не отстаю от него ни на шаг.            Старая липовая роща — наше с папой место. Место, о котором не знает никто во всей «Свободе». Я знаю, что оно было нашим ещё до того, как я умер, но отчего-то оно до сих пор оставалось в моей памяти таким же, как и прежде.            Мы плюхаемся на толстое шерстяное покрывало под одной из старых лип, папочка достает из сумки хрустящие луковые лепешки, я разливаю по глиняным чашкам рябиновый пунш, а мягкий свет газовой лампы окутывает нас собой и словно укрывает от опустившейся на «Свободу» тьмы. Мы уплетаем хрустящие лепешки и аромат жареного лука расползается вокруг. Терпкий привкус рябины остаётся на языке, смешиваясь с нотками липового мёда, а теплый свет приманивает маленьких стрекочущих сверчков. Я поднимаю глаза на высокие, острые шпили черного леса и спрашиваю тихонько:            — Как думаешь, за ним что-нибудь есть?            — Хм… — папа тоже поднимает глаза вверх и говорит: — за ним та сторона.            — А на той стороне что?            — Этого никто не знает, Райзен.            — Но ведь я там был. Почему я ничего не помню?            — Ты был в черном лесу. Это не одно и то же.            — В чем же тогда разница?            — На ту сторону мы попадаем, когда уходим насовсем. Когда тратим все свои жизни. А до тех пор мы бродим по черному лесу и возвращаемся снова и снова.            — Неужели ещё не было никого, кто бы угодил на ту сторону и вернулся обратно? — спрашивая, я смотрю в папино лицо, а он не спешит с ответом, будто погрузившись в себя.            — Если бы такие были, мы бы сейчас не задавались этими вопросами.            — Выходит, никто не знает, что там?            — Выходит, что так.            — Как думаешь, почему черный лес дал нам так много шансов на жизнь?            — Потому что он щедр, великодушен и любит нас, как своих детей, — папочка говорит, стряхивая пальцем крошки с моих губ.            — Думаешь, дело только в этом? — я поднимаю глаза сначала на папу, а затем на черные шпили. На мгновение мой взгляд застывает на них, а прислушиваясь, кажется, будто он вновь мне что-то шепчет, своим легким, едва уловимым шепотом, — а мне кажется… кажется, будто он от нас чего-то хочет.            — Чего-то хочет? Чего, например?            — Он дал нам так много жизней. Ведь не просто так? Так много жизней достойны лишь те, у кого есть какая-то большая цель. Разве нет? Иначе зачем ещё нам столько? — я втягиваю носом свежий ночной воздух. Аромат луковых лепешек уже рассеялся и смешался с запахами липы и свежескошенной травы.            — Многие считают его чудовищем, потому что он пожирает их детей и близких, — папа говорит, делая глоток рябинового пунша, — как знать, может «Свобода» не такое уж и светлое место.            Папа был прав, люди поговаривали многое. Но мне хотелось жить, будучи окруженным другом, окруженным любящим нас создателем, чем нечто представляющим опасность, нечто, поджидающим возможности забрать нас к себе.            Невольно я вспоминал слова мамы о том, что я его порождение и тогда казалось, будто мне он точно не сможет навредить. И почему она вообще в этом так уверена?            — Сегодня она снова это сказала.            — Что сказала?            — О том, что я не её сын. Она говорит это слишком часто и говорит это слишком… убедительно.            — Райзен… — папа откладывает глиняную чашку в сторону, прикасается ладонью к моему лицу и говорит, не сводя с меня глаз: — мама потеряла одну из своих жизней, поэтому тебя не помнит. Ты её сын, её первенец, но она этого не помнит. Понимаешь? Она ведь и сама от этого так страдает.            — Первенец? — я переспрашиваю, вспоминая слова Грана о смерти моей мамы. Тогда он сказал мне, что она умерла при родах. Но она умерла не при наших с Сиеном родах. Значит, помимо нас, в семье Нортхайм был кто-то ещё, кто-то, кто сейчас был бы старше нас обоих.            — Первенец, — папа повторяет, в конце концов, отводя взгляд в сторону. Я знаю, что он мне лжет. Но зачем он так со мной поступает?            — Мама меня ждала? — я спрашиваю, не сводя с него взгляда, а папа отвечает, глядя в темноту:            — Очень ждала, Райзен.            Между нами повисает тяжелая, густая тишина и чем больше он мне лжёт, тем больше мне хочется докопаться до правды. Я прикасаюсь ладонью к его щеке, и мы вновь сталкиваемся взглядами. Двигаюсь чуть ближе и шепчу отчетливо и убедительно, так убедительно, как только могу:            — Расскажи мне про тот день. Когда родился первенец. Сейчас.            — Райзен, что ты… — папины глаза, кажется, глядят на меня с непониманием, затуманенные они смотрят на меня в упор, а губы шепчут: — что ты делаешь?            — Расскажи мне о том, что видел в тот день? Расскажи мне, папочка, — я приближаюсь к нему, обнимаю ладонями его лицо и шепчу у самых его губ, — сейчас.            Я ощущаю, как иначе звучит мой голос. Кажется, будто я чувствую его своей кожей, чувствую, как он вытекает из меня, как заполняет мою глотку и кажется мне живым. Такое странное ощущение.            — Она ждала его так долго, — после долгой паузы, папочка всё-таки заговаривает: — она ведь так любила Его.            — Его?            — Он был для неё всем, — папа шепчет едва слышно, — он был такой один. Среди всех нас. Один такой.            — Я не понимаю что-то…            — Та ночь была самой длинной из всех ночей в «Свободе», — папа продолжает говорить заворожено, — я закрывал ей рот, чтобы никто не слышал, как она кричала. Никто не должен был услышать. Никто не должен был.            — Почему никто не должен был услышать?            — Потому что это большая тайна.            — Что произошло дальше?            — Он не дышал. Совсем не дышал, — папа кивает и продолжает, — черный лес забрал его, не дав и шанса на жизнь.            — Он родился мертвым?            — Совсем не дышал… — папа повторяет, словно не услышав мой вопрос, — о нем никто не должен был знать.            — Что было дальше?            — Мы спрятали его даже от черного леса.            — Спрятали? Как это возможно?            — Она кричала, когда его давили.            — Что? — я спрашиваю шепотом и не понимаю, о чем он говорит.            — Его давили… давили, давили… чтобы никто не узнал.            — Что значит «давили»? — крепче сжимаю папино лицо и спрашиваю раз за разом, а он глядит на меня мутным, туманным взглядом и будто не слышит.            — Мы зачёрпывали его ложкой… ложкой его, ложкой… запихивали его, подальше от посторонних глаз…            — О чем ты говоришь… — я слушаю его, и у меня мороз бежит по коже. Его стеклянные глаза глядят в одну точку и словно видят всё это снова и снова.       — Его зарыли, чтобы он не отравлял почву. Закупорили. Закрыли. Заперли. Там, глубоко-глубоко, — папин голос начинает срываться, превращаясь в низкий и влажный, а из носа в какой-то момент начинает течь кровь. Моё сердце заходится в этом странном, жутком чувстве, я растираю своими пальцами его теплую, липкую кровь и пытаюсь остановить то, что начал.       — Хватит! Прекрати! Остановись! Папа! — я трясу его за плечи, кричу в его побледневшее лицо, — хватит! Остановись! Замолчи!       — Чтобы черный лес ни о чем не узнал… — папа продолжает тараторить, а когда мой крик разверзает ночную тишину, он приходит в себя.       Папочка окидывает меня удивлёнными глазами, совсем не замечая того, как его подбородок утопает в крови. У меня в голове всё ещё крутятся его слова о мёртвом первенце, задавленном и кем-то спрятанном.       Он переводит на меня взгляд, а затем говорит, поднимая глаза к ночному небу, так, будто ничего не произошло:       — Сегодня звезды светят гораздо ярче, чем обычно, правда?
113 Нравится 64 Отзывы 37 В сборник