«Райзен»
16 лет
Она сверлит меня взглядом, а её подбородок дрожит от злобы. Я слышу её сиплое дыхание, я гляжу в её глаза полные ненависти и кажется, что ещё чуть-чуть, и она взорвётся. — Объясни мне, что это за хуйня была? — А на что было похоже, мамочка? — я спрашиваю с легкой улыбкой, а она с грохотом опускает руку на стол и кричит: — Ты, сука, решил у меня забрать вообще всё!? — Вовсе нет, — я праздно пожимаю плечами и говорю спокойно: — только то, что мне принадлежит. — Он не принадлежит тебе! — Да и тебе, в общем-то, тоже. — Ты просто гребаное чудовище, которое всё разрушает на своём пути! — мама кричит и тычет пальцем в мою сторону, а я гляжу на её покрасневшее от злобы лицо, смотрю на её налитые кровью глаза, на выражение её лица, на котором сейчас не отражалось ничего, кроме ярости и понимаю — я больше не хочу быть на неё похожим. Я больше не хочу быть ею. Я хочу быть кем-то иным, — что ты пытался сделать!? Забрать у меня всё!? Так!? — Мне нечего у тебя забирать, потому что у тебя ничего нет. — Закрой свою пасть! Слышишь!? Закрой свой гребаный рот! — её визгливый крик дребезжит в возвышающейся стопке чистой посуды, он звенит в крупных стеклянных плафонах, он застревает в углах над потолком и оглушает, оглушает, оглушает. Действует на нервы. — Ты и сама знаешь, что папочка тебя не любит… — я сижу на столе, положив ногу на ногу, затягиваюсь самокруткой из синих листьев и медленно выдыхаю кольца синего дыма, — никогда не любил. А знаешь почему? — Замолчи, Райзен! Замолчи, хватит! — мамочка кричит сначала злобно, а затем её крик переходит в подобие плача, которое она всеми силами пытается сдержать, — з-замолчи… это н-не правда… не п-правда… — Наверняка, ты и сама знаешь, почему, — я снова затягиваюсь полной грудью и медленно выдыхаю, — да, мамочка? — Как же я ненавижу тебя выродка… ненавижу… ненавижу, блядь, тебя… — мамочка продолжает кричать, отчаянно и визгливо. Она подходит ко мне ближе и колотит мне в грудь своими крошечными, хрупкими кулаками и не перестаёт кричать на всю кухню: — исчезни из нашего дома, наконец! Исчезни отсюда! ИСЧЕЗНИ, ЧЕРТ БЫ ТЕБЯ ПОДРАЛ, ЧУДОВИЩЕ! Я слышал от неё это столько сотен раз, что и не счесть, но всякий раз, когда она произносит это вслух, где-то в глубине души мне каждый раз становится так больно. Так уколоть меня всегда была способна лишь она одна. Я, не переставая, гляжу в её полные гнева глаза и эта гнусная боль внутри словно разливается по мне всё новой волной. У меня уже в ушах звенит, а я всё продолжаю смотреть на неё и слушать. Слушать. Слушать. Слушать то, какое я чудовище. Слушать то, что я не могу ничего, кроме как разрушать чужое счастье и чужие семьи. Что я никому здесь не нужен, что никто не рад мне в этом доме. Что она не моя мать. Особенно, что не моя мать. Она повторяет это так часто, что мне становится тошно. Так тошно, что наизнанку выворачивает, если честно. Это самое отвратительное, что она вообще способна мне сказать, и она твердит это с таким упоением. Она не моя мать. Говорит, будто у такого чудовища как я, просто не может быть матери в обычном понимании этого слова. Не может быть матери. Ведь таких, как я не рожают. Таким как я не дают жизнь. Таких как я черный лес выплёвывает в качестве чужой кары. Таким как я, нет места даже в «Свободе», нет места даже на той стороне. Какая же ты сука. — Гребаный ты выродок черного леса, я не твоя мать! Слышишь!? Я НЕ ТВОЯ МАТЬ, ТЫ, ТВАРЬ! Я чувствую, как по моим щекам текут слезы. Чувствую огромный, горький ком, вставший посреди глотки. А моё сердце, кажется, готово разорваться от этой жуткой боли, от обиды, от её отвержения, от одного лишь её взгляда на меня, полного ненависти. Каждый раз я думаю, будто смогу вынести её слова, вот сейчас, сейчас смогу, ведь я слышал их столько раз, но у меня не получается. Каждый раз её слова ранят меня всё сильнее и сильнее и к этому просто невозможно привыкнуть. Я больше не хочу быть ею. Я больше не хочу быть. Зря я пытался. В памяти мельком всплывают мои воспоминания о том, как я тайком пробирался в её спальню, как припадал носом к её подушке, как втягивал её родной запах и воображал, будто она рядом, будто любит меня. Вспоминаю, как я укутывался в её вещи и представлял, будто она меня обнимает, как своего сына. Бережно обнимает, словно пытаясь ото всех защитить. Я вспоминаю, как всю свою сознательную жизнь тянулся к ней и сколько бы раз я это ни делал, я всегда получал от неё только отвержение. Я ведь так любил её. Так любил. И глядя в её лицо, я только сейчас осознал, что с самого начала стремился в пустоту. Эта женщина не способна любить. Никого, кроме себя. Просто не способна. И сейчас она дала это понять. И мой чертов мир рухнул. Я больше не хочу быть ею. Я хочу быть кем-то иным. — Я НЕ ТВОЯ МАТЬ, ЯСНО!? Заруби это себе на носу! Я не твоя мать! — она кричит, машет руками, тычет пальцем мне в грудь и каждая сказанная ею фраза звучит хуже предыдущей: — да я лучше уйду в черный лес, чем стану твоей матерью, ты, ублюдок! Не сдержавшись, я замахиваюсь, и моя ладонь падает прямиком на её лицо. Она вскрикивает и замолкает, словно не веря своим глазам. Я и впрямь её ударил? Её крик, умолкший мгновение назад, кажется, всё ещё стоит в воздухе. Он всё ещё продолжает дребезжать в старых стеклянных стаканах и моей голове. А затем она поднимает на меня взгляд и смотрит так, будто перед ней стою не я, а кто-то совершенно иной. Она настолько опешила, что поначалу стояла и просто осуждающе таращилась на меня, а я, не мешкая, сказал то, что, по-моему, было правильным: — Прости меня, мамочка, я не хотел. Я сожалею… я ужасно сожалею… — Какая же ты мразь, Райзен… — она поднимает руки и замахивается, а я хватаю её хрупкие запястья, сдавливаю их и, приблизившись к её лицу, всё ещё безрезультатно спрашиваю: — Да за что ты со мной так, мама? — Ненавижу тебя… знал бы ты, как я тебя ненавижу… — она говорит это скуля и начинает горько рыдать, опускается на колени и покачиваясь из стороны в сторону, повторяет одно и то же: — ненавижу… ненавижу… ненавижу тебя… Выйдя из кухни, я точно понял одно — я больше не хочу быть ею. Отныне я хочу быть только Им. Обстановка в семье Нортхайм начала накаляться с каждым днем и я совру, сказав, что этого никто не ощутил. Когда мы все вместе находились под одной крышей, это было сродни пороховой бочке, готовой взлететь на воздух в любой момент. Даже подросший Сиэн начал всё понимать достаточно скоро. — Сделаешь мне маленькие кексики со смоковницей, как ты умеешь, Райзен? — Сиэн с улыбкой спрашивает, ладошками подпирая подбородок. — Для тебя всё, что угодно, малыш, — я широко ему улыбаюсь и достаю мешок с кукурузной мукой. Сиэн — мой маленький солнечный лучик в этом проклятом, мрачном доме. — Я кое-что нашел, Райзен. Хотел тебе показать. — Да? И что же это? — Смотри, — Сиэн достаёт из кармана знакомую мне вещицу, — я нашёл его в своей спальне, глубоко под кроватью. На его ладони красуется маленький молодой месяц, и мне он кажется таким знакомым, но почему он кажется мне знакомым, я совершенно не могу вспомнить. — Ты помнишь, откуда он у тебя? — Да, а ты нет? Ты ведь мне его подарил, Райзен. — Я подарил? Правда? Я совсем этого не помню, хм… — я кручу в руках крошечный месяц. Наверняка его дарил Сиэну прошлый Райзен, тот, который ушел на ту сторону. — А ты помнишь, откуда он у тебя? Помнишь? — Нет, Сиэн. Этого я тоже не помню. Наверняка прошлый Райзен знал. — Маме он не нравится. — Маме много чего не нравится. — Но… прошлый Райзен сказал, что это мама ему его подарила, в день, когда он родился. — Тогда почему же он ей так не нравится? — Я не знаю… Но знаешь, что я придумал, чтобы он остался со мной насовсем? Хах… — И что же, Сиэн? — Я схожу к Руни, и она сделает так, чтобы мы стали с ним единым целым. Правда, отличная идея? — Что-то я не совсем понимаю. — Увидишь. Это будет сюрприз, — Сиэн говорит, широко улыбаясь, а я нежно поглаживаю его щеку костяшками пальцев. Что до семьи Нойманн, то всякий раз приходя и сталкиваясь с фру Хильдой, во мне снова всплывали эти проклятые воспоминания со старой мельницы и бушевала неуёмная ревность. Папа ведь не прекратил с ней общаться и не прекратит. Он ведь её так любит. И почти регулярно ночами я безнадёжно глядел в окно, на то, как он уходит из дома тайком и под покровом ночи, крадётся к своей любимой. Я торчал у подоконника до тех, пока он не возвращался обратно. Я прекрасно понимал, что они делают на старой мельнице и не раз это представлял, хоть и не хотел. А затем не мог сомкнуть глаз до самого утра, думая, будто он любит её больше. Думая, будто однажды она заберет его у меня. — Райзен, милый, возьми плед, ни то замерзнешь, — фру Хильда мягко мне улыбается и ласково укрывает теплым пледом, а я, не переставая, смотрю в её лицо, и мне становится больно. Всякий раз, оставшись с ней наедине, я хочу задать ей вопрос. Но всякий раз у меня не хватает на это сил. Даже сейчас, когда все разошлись, я продолжаю пялиться на неё, но не могу сказать и слова. А она видит это и каждый раз спрашивает: — Райзен, ты в порядке? А я натягиваю на себя эту гнусную, лживую улыбку и говорю: — Всё в порядке, фру Хильда. Разве может быть иначе? — этот вопрос горечью оседает у меня во рту, и я вновь сворачиваю очередную самокрутку, чтобы утопить это гадкое чувством в синем дыму. — Ты знаешь, милый… у меня много детей и я знаю, как выглядит их тревога. Такая тревога есть и на твоём лице, — фру Хильда садится рядышком со мной и участливо заглядывает в мои глаза, — ты можешь мне рассказать. О том, что тебя тревожит, Райзен. Ты поговоришь со мной? — Поговорить? — я переспрашиваю, и у меня ком в горле встаёт от её просьбы. Она так добра ко мне, так участлива, как не участлива моя собственная мать, а мне так стыдно за то, что в душе я её ненавижу. — Да, поговорить, о чем пожелаешь. О том, что тебя тревожит. Тебе станет легче, я обещаю. Мне хочется разрыдаться. Мне так хочется разрыдаться, слов нет. Вместо этого я глубоко затягиваюсь, так глубоко, что легкие свистят, а затем выдыхаю скопившееся напряжение, но легче мне не становится. Между нами повисает долгая, звенящая пауза, а я не перестаю смотреть в её лицо. И даже от теплого ветра мне становится зябко. — Райзен? — фру Хильда ласково поглаживает мою руку и ждёт и, кажется, эта пауза становится вечностью. — Я знаю про вас с папой. — Что? — фру Хильда меняется в лице. Сначала я вижу в нём шок, а затем улыбку, неловкую, но приятную улыбку, её глаза начинают блестеть, бегать из стороны в сторону, она открывает рот, чтобы сказать, но я ничего не хочу от неё слышать. Я тушу дотлевшую самокрутку в глиняной чаше, наклоняюсь ближе к её лицу и говорю то, что наверняка мне совершенно несвойственно. Честно говоря, я и сам не понимаю, зачем это сказал. Но я был серьезен. Так серьезен, как не был еще никогда. — Я заберу вашу жизнь, если вы заберете у меня моего отца, Хильда. После сказанной фразы я не появлялся в доме Нойманнов всю следующую неделю. Как и раньше, мы с Граном встречались у старой часовни. Мы бегали туда тайком и проводили там ночи напролет вдали от посторонних глаз. Лишь в его компании я возвращался в более-менее нормальное состояние, а сам Гран становился для меня неким оплотом постоянства и спокойствия во всей «Свободе». Мы зажигали газовую лампу на старой часовне, брали пакет с синими листьями, кое-какие закуски, сливовое вино и могли просидеть так до самого рассвета. Мы прижимались друг к другу и накуривались до умопомрачения, хохотали, как ненормальные и были счастливы в своём крошечном, закрытом мирке. Моменты безудержного смеха сменялись тишиной, в которую мы погружались с головой, и в которой нам обоим было так комфортно находиться. Иногда мы смеялись так, что слезы текли, а иногда могли часами глядеть в ночное небо и лишь воображать о том, что все наши жизни могли быть совершенно иными. А потом мы и вовсе предавались меланхолии, делясь друг с другом наболевшим, всем, что нас, так или иначе, гложело. — Ты перестал приходить к нам. — Да, я знаю. — Хольт по тебе скучает, — Гран говорит об этом тоскливо и касается губами моей кисти, — и я тоже. — Я ведь здесь, с тобой. О чем ты говоришь, Гран? — я спрашиваю, усмехаясь. Мне так нравится это его желание всецелого поглощения, оно кажется мне таким милым. Дай лишь Грану волю, и он бы не отходил от меня ни на шаг. Впрочем, в этом мы были с ним похожи. — Я имею в виду не это… раньше мы собирались за одним костром, пели песни, танцевали, смеялись, как одна семья, — Гран вспоминает о наших былых временах с печальной улыбкой, — в какой-то момент я даже убедил себя в том, что ты часть нашей семьи. Почему сейчас тебя нет с нами? Когда Гран спрашивает об этом, в своей голове я вновь слышу голос моего отца, влюбленный до беспамятства, шепчущий слова любви кому-то, кроме меня, и мне вновь становится больно. — Что-то случилось, Райзен? Кто-то из них тебя обидел? — Нет, но… я подумал, что моя семья тоже во мне нуждается, — от сказанной мною лжи мне самому становится смешно. Смешно и тоскливо. — Ты ведь вернешься? Мы все по тебе ужасно скучаем, — Гран ласково мне улыбается, так любяще, что мне хочется броситься ему на шею, — наш дом — это и твой дом тоже, а наша семья — твоя семья. Слышишь? — Я знаю, Гран… — я отворачиваюсь, едва сумев проглотить этот чертов ком, вставший поперек глотки. Они всегда были ко мне так добры, за всё время, что их знаю, они никогда не сделали ничего плохого. Ну почему я не могу справиться с этой чертовой ревностью? — Твоя семья любит тебя и ждет. Ты вернешься к нам, Райзен? — Ну, конечно, Гран, я вернусь, — эта ложь мне совсем не удаётся. Думаю и Гран в неё не поверил, но всё равно не стал на меня давить, а лишь крепче прижал к себе и с теплотой прошептал на ухо: — Я люблю тебя, Райзен. Я поднимаю на него взгляд, чтобы уловить его любовь, чтобы увидеть её, и я вижу её, на его светлом, любящем лице, в его искренних голубых глазах, которые смотрят на меня с обожанием, в уголках его губ, в ласковой теплой улыбке. И забывая обо всём, я ощущаю себя с ним рядом таким счастливым. — Это безумие, Райзен. — О чем ты? — я ласково прикасаюсь к его щекам кончиками своих пальцев, поглаживаю его нежную кожу, не свожу взгляда с его влюбленных глаз, а Гран мотает головой, глядит на меня, как на чудо и шепчет: — Тебя любит этот город. Тебя любит каждый в этом городе. И из всех них ты выбрал именно меня. Разве это не безумие? — Может быть… Я, знаешь, люблю безумства, хах… — усмехнувшись, я припадаю к его мягким губам и растворяюсь в нём с головой. Аромат синих листьев и его кожи кружит мою голову. Я сильнее подаюсь вперед, сильнее заталкиваю в него свой язык, сильнее прикусываю его губу, и с каждой проведенной вместе секундой моё желание растет. — Я так и не сказал тебе, Гран… — ненадолго я отрываюсь от его губ и шепчу это горячо-горячо. — Не сказал что? — Я тоже тебя люблю, — я вновь прикасаюсь к его губам, и кажется, будто этого мало. Так мало, чтобы показать свою любовь. Чтобы выразить её всю. Так мало. Я сажусь на него сверху, а мои руки медленно ползут вниз, под его рубашку, касаясь нежной кожи, лаская её, любя её. Мои губы целуют его подбородок, его шею, тонкие, хрупкие ключицы, а это жуткое желание с каждой секундой становится всё более невыносимым. — Райзен? — голос Грана кажется жарким, сладким. Его пальцы запутываются в моих волосах, а мои руки скользнули ему за резинку нижнего белья. На мгновение я заглядываю в его лицо, на его сверкающие глаза, на его влажные губы, на его учащенное дыхание и мне становится понятно лишь одно — я больше не хочу. Впрочем, я так и говорю: — Я больше не хочу, Гран. — Не хочешь чего? — его голос звучит опечаленно, а я хватаю ртом воздух и говорю, с улыбкой прикусив губу: — Я больше не хочу терпеть. — Ч-что? Хах… — Гран смеется, будто не веря, а затем переспрашивает вновь, но уже без улыбки: — ты серьезно? — Я серьезно. — Хаха… черт, я думал, ты никогда этого не скажешь! Та наша ночь стала первой, когда мы стали близки настолько, как никогда до этого. И даже, когда мы оба уже легли спать, я всё ещё шокировано таращился в небо и вспоминал каждое его прикосновение. Вспоминал, каким он был на ощупь, вспоминал, как он входил в меня, вспоминал это чувство наполненности, единства и поглощенности. Вспоминал запах его тела, перебивающий аромат синих листьев, вспоминал его привкус, вспоминал ощущение на кончике языка. Я облизывал свои губы и вспоминал, как его теплые руки прижимали меня к себе, как мы были близки и как вместе утопали в едином стоне. — Пойдем домой, Райзен? — Домой? — я переспрашиваю, имея в виду его дом. — Домой, — а Гран тихо отвечает, имея в виду свой дом. — Знаешь, что я тебе скажу, Гран? — я говорю, широко улыбаясь, прикусывая свою нижнюю губу. — Что ты мне скажешь, Райзен? — Гран любяще улыбается мне, глубоко затягиваясь. — У меня есть один секрет. Большой секрет, хах… — Что, правда? И какой же? — Гран в ожидании двигается ко мне ближе и ожидающе заглядывает в моё лицо. — А у тебя есть для меня маленький секретик, Гран? — Что ты хочешь знать? — Ммм, дай подумать… — я глубоко затягиваюсь, глядя на предрассветный горизонт, в моей голове лишь легкость, туман, и сладость, одна с Граном на двоих, — хм… хм… В голову мне совершенно ничего не идет, ведь я и так уже так много знаю. Так много знаю разных вещей, что и не счесть. Так много знаю о «Свободе», о черном лесе и Нойманнах. Так много, как никто здесь. Разве я могу его просить еще о чем-то? — Мой отец спит с твоей матерью, — я сдираю этот секрет, словно пластырь и на секунду мне становится ужасно больно. Отворачиваясь, я перевожу свой взгляд на горизонт, тяжело затягиваюсь последней самокруткой и утопаю в этой тишине. Но длится она совсем не долго. Ведь совсем скоро Гран заговаривает со мной. Он двигается еще ближе, тушит свою дотлевшую самокрутку и произносит: — Я знаю это. — Что ты сказал? — Я знаю, что они спят. — Какого… как давно? — Очень давно. — В каком смысле? Почему ты мне не сказал, Гран? — Что бы это изменило? — Э… как… как это что? Это было бы честно. Зачем было это утаивать от меня? — Я не утаивал от тебя ничего. Я просто думаю, что это не наше дело. Это их жизнь, разве нет? Они взрослые, думаешь, они не разберутся? — И что значит «очень давно»? — Я помню, как они встречались, когда я был совсем маленьким. А твой папа… он никогда нас не боялся, единственный в «Свободе»… — Прекрати… — С ним мама расцвела. С ним её жизнь казалась сказкой, понимаешь? Только благодаря ему она смогла пережить все эти смерти… — Гран говорит об этом с тоской, — разве я мог быть против? — Да, у него ведь своя семья была! — Он всегда любил мою маму, а с твоей всегда был рядом. Он хороший отец, разве он не заслужил быть счастливым, Райзен? — Ты должен был мне сказать. Должен был, Гран! — Прости, — Гран виновато утыкается носом в мою грудь и бубнит едва слышно: — я думал, что смогу сберечь тебя. Знал, что тебя это расстроит. Просто не понимаю, почему. Ты ведь и сам всё видишь и понимаешь. Гран был прав. Это было самым паршивым — понимать, как всё устроено и почему, но совершенно не понимать, как с этим быть, как с этим жить. Так или иначе, я старался больше не касаться этой темы, а всякий раз, просыпаясь среди ночи, я видел, как папа тайком уходит из дома. И постоянно удивлялся, почему я не замечал этого раньше? Он столько лет это делал. Почему это стало явно только сейчас? И ведь по любому я всегда это видел, просто не придавал значения. От его уходов наш дом пустел. Едва он выходил за порог дома, на старую мельницу, как наш собственный дом тут же пустел без него. А я глядел ему вслед из окна своей спальни и злился, на него, на себя, в конце концов, на нашу маму, которая не смогла стать для него тем, кем была для него фру Хильда. Эта проклятая пустота росла с каждым его новым уходом, а я цеплялся за него, как только мог — физически, морально, бессознательно. Со стороны может показаться, будто я его хотел, но это не так. Я не хотел своего отца в привычном понимании этого слова. Я не хотел его, я хотел быть им. Вещи разные, но грань между ними весьма тонкая. И быть им становилось тем сложнее, чем дальше он от меня был. Со временем и мама будто слетала с катушек. И зачастую мне казалось, будто она тоже обо всём знает, просто виду не подаёт. А даже если и не знает, мне кажется, где-то в глубине души, она всё равно это чувствует. Каждый его уход. Словом говоря, я мирился с новой реальностью долго, а, в конце концов, убедил себя, будто всё так и должно быть, будто так будет правильнее. Убедил себя в том, что благодаря моему молчанию мой папа счастлив. Убедил себя в том, что иного выхода нет. Может, пусть так оно и будет? — Ты не дашь ему их, — мамочка смотрит с отвращением на крошечные десертные корзинки с земляникой и вновь повторяет: — ты не скормишь это Сиэну, ясно тебе? — Как же я не дам ему их, если я пеку их для него, мамочка? — а я спрашиваю с нежной улыбкой, которая её так бесит. — Я сказала, что он не будет это есть. Тебе понятно? — Ты делаешь это из вредности, мамочка? — я спрашиваю спокойно, затягивая края корзинок сливочным кремом. — Я делаю это из безопасности! — мама шипит и не сводит с меня глаз. Я не вижу этого, но чувствую. — Что же в этом такого опасного? — Я знаю всё. — Знаешь всё про что? — Знаю, что ты таскаешься с Нойманнами. С этими выродками… — последнее слово мама буквально выплевывает, и продолжает с отвращением: — в их семье живёт беда, Райзен. Ты хочешь привести её в наш дом? — Странно… хм… — я задумываюсь, пожимая плечами, — никакой беды в их доме я не видел. — Ты сейчас же уйдешь отсюда. — Что? — не понимая, я поворачиваюсь к ней, а в её глазах застыла эта слепая решимость. Она наклоняется ко мне ближе и повторяет: — Ты сейчас же уйдёшь из этого дома. — И куда же я, по-твоему, пойду, мамочка? — Мне плевать, куда ты пойдёшь. Иди хоть к своим Нойманнам. Может, в их проклятом доме найдётся местечко для такого, как ты, а? — Мамочка… любимая… хах… — я протягиваю руку к её лицу и касаюсь теплой ладонью её щеки, — кажется, ты всё перепутала. Моё место здесь. — Убери от меня свои чертовы руки! — мама отмахивается от меня и тычет пальцем в мою грудь, — ты уже подставил всю нашу семью под удар тем, что переступил порог их дома. У тебя больше нет права выбора! — Да? А разве раньше оно у меня было? — Ты делаешь это специально, да? — мама вглядывается в мои глаза, щурясь, и вновь переспрашивает: — специально ведь? Постоянно всё делаешь специально. Специально забираешь его у меня. Специально разрушаешь всё, что мы годами строили вместе. — Вместе с кем? Вы с папой никогда не были нормальной семьей. — Замолчи! — Ты ведь тоже это чувствуешь, да, мамочка? Как ему плевать, чувствуешь? — я приближаюсь к её лицу, а она с силой толкает меня. Так, что я отшатываюсь. А она не переставая, начинает кричать. Снова. — Молчи! Молчи, твою мать! Заткни свою пасть уже! — мама лупит кулаком в моё плечо и кричит, кричит, кричит: — замолчи! Замолчи! — Ты срываешься на мне из-за него, да? Из-за того, что он тебя не хочет? Но разве я в этом виноват, мамочка? — я спрашиваю ласково, а её озлобленный, взбешенный взгляд застывает на моём лице. — Хватит… заткнись, Райзен… — Тебе тоже больно от того, что он где угодно, но не здесь, да, мамочка? — Прекрати… — её голос становится тише, а глаза наполняются слезами. — Давно ли ты чувствовала, как он прикасается к тебе, мамочка? — я спрашиваю с теплотой и прикасаюсь кончиками пальцев к её щеке. Её дрожащий, влажный взгляд смотрит на меня, словно в пустоту. Будто я и есть пустота. — Убери от меня свои грязные руки! — мама шипит с отвращением и отшатывается от меня на шаг, а я делаю шаг ей навстречу и спрашиваю ласково: — Ты же видишь его во мне, да, мамочка? — Это ты его забрал… ты всё испортил, как и обычно! — она говорит об этом с обидой, глубокой обидой, сидящей в ней уже так давно, — ты с ранних лет знал, как это сделать, как перетянуть его внимание. Ты всё прекрасно понимал, даже будучи совсем ребенком. И делал это намеренно. Ты намеренно всё разрушил. А теперь говоришь, что это моя вина!? Мама делает шаг мне навстречу и с силой толкает в грудь, её глаза налились злобой. Кажется даже, будто я слышу, как от гнева скрипят её зубы. Она толкает меня снова и снова и кричит, всё громче и громче: — Ты всю жизнь мне к чертям обосрал! Её злобный голос звенит у меня в ушах, а я всё кручу её слова о том, что я забрал у неё папочку. Но маме невдомек, что просто забрать его мне мало. Я должен стать им. — Ты чудовище, Райзен, — она говорит спокойно и не сводит с меня глаз, — всегда им был и всегда будешь. — Зачем ты говоришь мне это, мамочка? — Я не твоя мать. Прекрати меня так звать. — Не моя? Как же не моя, если ты растила меня столько лет? — Я не твоя мать! Я не твоя гребаная мать! — её голос дребезжит у меня в голове. И всякий раз, когда она говорит это, мне становится насколько больно, а она, зная это, повторяет это снова и снова, всё громче и громче, — ты не мой сын! Не мой сын! Ты здесь никто! Ты никто! Наша просторная кухня наполняется её криком, её отвержением. Мамина ненависть заполняет собой всё вокруг, а мои жалкие надежды добиться от неё хоть каплю материнской любви таят, словно дым. Из года в год я надеялся, что однажды мы сможем быть одной семьей, что у нас с мамой есть шанс на нечто нормальное. На то, что было доступно всем. Я всё верил, будто однажды, она увидит во мне знакомые черты, увидит, как мы похожи. Я, в самом деле, надеялся, что со временем она заметит нашу схожесть, поймёт, как ошибалась всё это время. Надеялся, будто она примет меня в семью, нужно было лишь немножко времени. Совсем чуть-чуть. Но с каждым годом она отталкивала меня лишь сильнее. А её слова с каждым годом становились всё более жестокими. Пока, в конце концов, она мне не сказала: — У тебя нет матери! Потому что у таких, как ты, матерей не бывает! Слышишь!? Ты слышишь, чудовище!? Всё рухнуло именно в тот момент. В тот странный переломный момент. Что-то давно сидевшее у меня внутри, сломалось. А то, что произошло дальше, честно говоря, я и сам не понял, почему допустил. Желание расплатиться ли это, или желание стать им в полной мере, а может… может, я просто спятил от её слов? А может, я просто спятил? Я с силой хватаю её за горло и валю на обеденный стол. Маленькие, хрупкие чашечки, стоявшие на нём, летят на пол, разбиваясь вдребезги. Её короткий крик, напоминающий лай, затихает так же быстро, как и начинается. Остекленевшие от ужаса глаза уставились на меня в страхе, а я приближаюсь к её лицу и говорю отчетливо и решительно: — Раз я не твой сын, значит, я могу это сделать, мамочка?