Эхо Свободы

NC-21
Завершён
113
4
автор
Размер:
435 страниц, 218 273 слова, 60 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 28

Настройки

«Райзен»

17 лет

           Папа накидывает на стоящую на полу банку старое потертое покрывало, будто стараясь спрятать её содержимое. А я резко сажусь на корточки и стягиваю покрывало быстрым движением. Заполненная до краёв банка с черно-красным содержимым вновь предстаёт моему взору, но папа тут же хватает её в руки и снова быстро накрывает, пряча от меня за пазухой. Его жуткий взгляд смотрит на меня словно на чужака, он открывает рот, но не издает ни звука. Потому что… да потому что попросту не знает, что сказать. Я гляжу то на него, то на странную банку у него в руках, и честно говоря, и сам не нахожусь, что сказать.            — Райзен… — папа шепчет едва слышно, оглядываясь по сторонам. Он крепче прижимает к себе пресловутую банку и говорит: — пожалуйста, вернись в свою комнату и сделай вид, будто ничего не видел. Ты сможешь?            Между нами повисает глухая пауза, а я не свожу с него глаз. Он кажется мне сейчас таким до безумия напуганным и честно, в любом ином случае я бы сделал так, как он просит. Честно, сделал бы, только лишь потому, что люблю его. Но сейчас был не тот случай. Явно не тот. Я увидел слишком много, чтобы уйти, а он, кажется, всё ещё не понимал этого.            — Я не смогу, папочка… — я говорю шепотом и мотаю головой, а мой взгляд прикован к его опустошенному, напуганному лицу.            — Пожалуйста, Райзен…            — Я знаю, что настоятель Йен передал её тебе, — я говорю и киваю на стеклянную банку в его руках, — что внутри?            — Черт… — наконец, папочка обезнадежено вздыхает, ставит завернутую в покрывало банку обратно на пол и вновь принимается отпирать старый навесной замок.            — Ты мне объяснишь?            — Спускайся за мной, — папа отпирает старую, потёртую дверь, ведущую в погреб и вновь берет банку в руки. В нос бьёт запах сырости и плесени, старая пыль оседает на губах, а тонкие клочья паутины свисают с деревянного потолка. Папа плотно запирает за собой дверь и спускается вниз, я иду за ним следом в ожидании ответов. Старая, деревянная лестница гулко поскрипывает под ногами. Папа берет в руки лопату, ставит банку на пол и тяжко закуривает, садясь на потёртый табурет.            — Ты мне расскажешь?            — Прежде, чем я тебе расскажу, ты должен поклясться, Райзен. Поклясться всем, что у тебя есть, что будешь молчать. Ты слышишь?            — Я клянусь, что буду молчать, — я говорю, пожимая плечами, а папочка не отводит от меня глаз, будто над чем-то раздумывая.            — Нет, Райзен. Ты не понял. Нужно будет действительно молчать. Ты никому ничего не скажешь о том, что здесь услышишь. Никому. Даже своей семье, даже Сиэну или Эир. Никому. Пообещай мне это.            — Я обещаю, что буду молчать, — я говорю со всей своей серьезностью, глядя в его встревоженные глаза, а папа долго думая, кивает и снова тяжело затягивается. А затем берет в руки банку, стягивает с неё старое покрывало и даёт мне.            Я беру подвесной фонарь и подношу к банке, и на мгновение кажется, будто помещение погреба начинает кружиться. Я поворачиваю к свету объёмную семифунтовую банку, и мой взгляд упирается в красно-черное месиво. Поначалу я даже не сразу соображаю, на что именно я смотрю. Но затем на глаза мне попадается крошечные фрагменты кожи и ногтей. Я знаю, что передо мной, но всё равно сдавленно спрашиваю:            — Что внутри?            — Ты ведь видишь, что там, Райзен.            — Да, но… — я вглядываюсь в раздавленный голубой глаз, на перемолотые крошечные косточки, на всю эту кровь и плоть и не могу взять в толк, — почему он в банке? Разве его не должны были съесть?            — Потому что он не должен вернуться.            — В каком это смысле?            — В прямом. Настоятель Йен не хочет его возвращения.            — Он — это кто? — я спрашиваю осторожно, но по объёму банки и сам понимаю, кто там может быть. Один галлон, семь фунтов. Кто еще там может быть? (примерно трехлитровая банка*).            — Он — это… — на секунду папа мешкается, глядит на банку в моих руках и говорит осторожно: — ребенок настоятеля. Внутри его дочь.            — Ты хочешь сказать, в этой банке — она?            — Да.            — Так вот что это было… — я вспоминаю то, как её растолкли в ступе у подножия черного леса, как её хрупкие косточки хрустели под пестом, а затем её утрамбовали и эту банку вручили моему отцу, — постой… но настоятель не может продолжать род. Такова воля черного леса.            — Именно, — кивает папа, — именно поэтому она в чертовой банке.            — А та женщина… та, которую выкинули в черный лес…            — Ты и про это знаешь? — папочка отводит от меня виноватый взгляд и трет взмокший лоб, а я не перестаю крутить в руках чертову банку с растолчённым в мясо младенцем.            — Кто она?            — Его мать, — говоря это, папа кивает на банку в моих руках, — она хотела сохранить ей жизнь, а в итоге потеряла свою собственную. Она хотела оставить её, не смотря на запрет черного леса. Хотела вырастить её… но ты ведь знаешь, черный лес не любит, когда мы идём ему наперекор.            — Он просто выкинул её в черный лес… — я повторяю, и в моей голове невольно всплывает её убитый, отчаянный крик. Крик этой женщины. То, как она умоляла его, с каким страхом звучал её голос.            — Потому что она сокрыла свою беременность. Она до последнего молчала, пыталась обмануть настоятеля. Она знала, что черный лес будет в гневе и всё равно решила родить. Райзен, это женщина знала, на что идёт. Она знала, что от настоятеля не рожают.            — Я понять не могу одного…            Я пытаюсь уложить в голове всю эту свалившуюся на меня информацию о ребенке в банке, о настоятеле Йене, который казался нам иным, об этой бедной женщине, о которой более никто не вспомнит. Я вспоминал, как они её выкинули в черный лес, снова крутил чертову банку в своих руках, а подняв на папочку взгляд, всё никак не мог понять.            — Почему настоятель отдал банку тебе? Почему именно тебе?            — Потому что… — папа начинает говорить, но замолкает на полуслове, пока его взгляд любяще бегает по моему лицу, а он спрашивает совершенно странно: — ты всё ещё любишь меня, Райзен?            — Ну конечно, я тебя люблю, — я оставляю банку на полу, подхожу к папочке ближе, прикасаюсь ладонями к его побледневшему, холодному лицу и приближаюсь нос к носу, — и буду любить, что бы ты ни натворил и в кого бы не превратился.            — Я… Райзен… я делаю это не в первый раз… — папочка шепчет, едва слышно, но я всё равно не переспрашиваю, слыша, как тяжело ему далось вообще рассказать мне это, — семнадцать лет назад настоятель отдал мне такую же банку. Он просил зарыть её так глубоко, как только возможно. Чтобы черный лес не нашел её. Чтобы черный лес ничего не заметил.            Я слышу голос своего папы, и в моей памяти всплывает то, что он говорил мне, когда я попытался выведать тайну рождения первенца семьи Нортхайм, о котором рассказал мне Гран. Гран утверждал, будто мы с Сиэном не были первыми, кто появился в семье Нортхайм. А тот первый, что появился — оказался в похожей банке. Тогда папа твердил о том, как они давили его и утрамбовывали ложками, как прятали его, как зарывали его глубоко под землю. Чтобы сокрыть. Чтобы спрятать. Теперь всё, наконец, вставало на свои места.            — Мама тогда умерла при родах, а мы делали вид, будто черный лес забрал её ребенка прямо из утробы. Вернувшись с той стороны, она уже ничего не помнила, но постоянно твердила, что её мучает ощущение, будто она что-то потеряла. Вскоре в нашей семье появился ты, а малышка в банке оказалась зарыта глубоко под землей.            Гран и впрямь не соврал мне. Всё это было правдой.            — Малышка? — я переспрашиваю, а папочка кивает.            — Дочь. Его первая дочь.            — Хочешь сказать, что мама и настоятель Йен… э…            — Райзен, ты ведь и сам знаешь, что у нас с ней разная жизнь. Таков был её выбор. У меня был иной. Вы с Сиэном — единственное, что нас объединяло и наверняка я совру, сказав, будто мы всегда любили друг друга.            — Мама и настоятель Йен… они… — я повторяю, а в голове уложить до сих пор не могу. Как только представляю их вместе, меня передергивает, — ты знал об этом? Всегда знал об этом?            — Я знал обо всём…            — Понятно… — я сажусь на корточки, потому что, кажется, будто ноги меня перестают держать. Мой взгляд падает на чертову банку с раздавленным малышом, а в голове роится куча мыслей, — а где… где первая банка?            — Она… — папа мешкается на секунду, вероятно, размышляя, говорить или нет, но всё-таки говорит: — она под твоими ногами.            — Не понял, — я поднимаю на него непонимающий взгляд, а он указывает на землю под моими ногами, укрытую деревянными балками.            — Она под землей. Нам понадобится лопата, — из шкафа с инструментами папа достает лопату и вручает её мне, добавляя: — нужно закопать её рядом. Поспешим, скоро все проснутся.            Мы вырыли глубокую яму, прежде, чем конец моей лопаты уперся в тугую деревянную крышку первой банки. Папа не врал, она и впрямь была зарыта в земле под деревянными балками, глубоко в погребе нашего семейного дома. Наклонившись, я стряхнул землю и увидел примерно то же, что лежало во второй банке — раздавленное, кроваво-черное месиво, с рыхлыми мышцами и дробленными костями, потемневшее и загустевшее от времени. Оно лежит здесь почти семнадцать лет. От мысли, что она лежала все эти годы в погребе нашего дома, становится жутко. А от вопроса, который крутится у меня на языке, мне становится тошно.            — А если… — я поднимаю на него взгляд и спрашиваю осторожно: — если содержимое съесть, она вернется с той стороны?            — Райзен, твою мать, о чем ты говоришь?            — Она вернется?            — В «Свободе» иначе не бывает. Ты ведь знаешь, Райзен, — папа выкапывает ямку под вторую банку и кладет её рядом с первой, щедро присыпая землей сверху, а я всё ещё думаю об этом. О том, что она может вернуться, как только её съедят.            — А если… если это всё-таки случится, что будет?            — Черный лес будет в ярости.            — И что тогда станет?            — «Свобода» может не пережить его гнева, — папа говорит об этом, словно погружаясь в воспоминания. Его взгляд выглядит до жути напуганным и мрачным. Он сухо сглатывает и повторяет: — Райзен, о банках не должен узнать ни черный лес, ни кто-либо другой. Особенно черный лес. Слышишь? Это серьезно.            — Я тебя услышал.            Вместе с проклятой банкой мы похоронили под деревянными балками семейного дома Нортхайм наш маленький с папой секрет. Глубоко-глубоко под землей, присыпанный и притоптанный, он мирно лежал там, а мы, всякий раз, переглядывались, думали об одном и том же, и казалось, будто эта тайна сделала нас ещё ближе, чем прежде.            Мамочкин живот с каждым месяцем рос лишь сильнее, ровно, как и секрет, который она в себе носила. И этот странный, нездоровый промежуток времени казался мне самым счастливым за последнее время, ведь мы все трое стали ближе, чем когда-либо. И никто из нас не мог этого отрицать.            — Ты уже придумала ему имя? — я спрашиваю у мамочки, указывая взглядом на её вздувшийся живот.            — Ты в своём уме? Я к нему не притронусь.            — Как же так? Он ведь твой… всецело твой… неужели ты не чувствуешь с ним связи?            — Какой в чертям связи? Ты меня изнасиловал, а эта тварь… — мама опускает глаза на живот, и её лицо снова искажает гримаса злобы, — эта тварь вообще не должна увидеть свет. Ты спятил, если думаешь, что между этим отродьем и мной есть хоть какая-то связь!            — Зачем ты с ним так? Он ведь всё слышит… наверняка он всё слышит, — я сажусь на корточки и припадаю ухом к её животу, — ты знаешь… будучи внутри, я ведь тоже всё слышал. Я слышал твой смех… твой счастливый смех. Наверняка ты была счастлива, просто совершенно не помнишь этого, мамочка…            — Закрой уже к чертям свой поганый рот, — мама упирается ладонью в мою голову и отталкивает от себя с силой, — я знать тебя не знала, и не знала бы столько же, ясно? Ты не мой чертов сын. Когда ты уже это поймешь?            — Хорн! — я вскрикиваю, когда на меня нисходит озарение, — как тебе это имя? По-моему, ему здорово подойдёт. Правда же, мамочка?            — Мне насрать, ясно тебе? Мне насрать на этого ребенка и на твоё чертово имя мне насрать. Оставь меня уже в покое! Убирайся из моей спальни! — как обычно, мамочка ударяется в истерику и переходит на крик всякий раз, когда ей кажется, будто я засиделся в её спальне, — прекрати уже меня донимать! Прекрати это, Райзен!            — Я ведь просто проявляю любовь, ну не кричи так, мамочка… ребеночку нужен покой, ты же и сама это прекрасно знаешь, — я прикасаюсь к её взмокшему от злости лбу и нежно поглаживаю, а она лишь отталкивает от себя мои руки и кричит, как и прежде:            — Убирайся вон и не появляйся здесь больше!            Отчего-то я ошибочно думал, будто с её беременностью теперь всё наладится. Будто она почувствует тонкую, едва уловимую связь и сможет переосмыслить то, чего не хотела замечать раньше. Я всё верил, будто мы с ней ещё можем растопить эту непроглядную ненависть, что росла между нами все эти годы. Однако, с каждым днем мамочка отстранялась от меня лишь больше. Её гнев приобретал всё новые формы, а её стойкое желание избежать меня превращалось в затворничество. Всё чаще она начала говорить, что наш общий ребенок её медленно убивает, прямо как я. А я и не понимал, что именно она имела в виду. Мамочка говорила, будто эта тварь чувствует её ненависть, чувствует её страх. Говорила, будто он сидит не только у неё в животе, говорила, будто он бродит по её телу и отравляет её собой.            Иногда она говорила странные вещи:            — Посмотри… видишь? Ты видишь, оно пульсирует? — мамочка оттягивает ворот своей ночной сорочки и указывает на грудь. Она утверждает, будто чувствует его в своей груди, — посмотри сюда… видишь это? Он снова переместился…            — Мамочка, но это ведь совершенно невозможно, — а я гляжу на неё любящим, придавленным взглядом и пытаюсь безуспешно убедить её в обратном, — я думаю, тебе нужно отдохнуть. Хочешь прилечь?            — Отстань от меня! Я не спятила! Эта тварь бродит по моему телу! Она забирается мне в голову и копошится там… она копается в моих мыслях… — мама говорит об этом со страхом, а затем по её щекам бегут горькие слезы. Она рыдает и задыхается от ужаса, а через некоторое время от усталости просто выключается, как лампочка.            Наблюдать за ней, если честно, страшно. Страшно, что с ней становится. Но где-то глубоко внутри, я, по-прежнему считаю, будто она заслужила это своим отвержением. Будто эту яму, полную ненависти она рыла себе сама уже очень давно, а теперь невольно тонула в ней с головой.            — Райзен, я боюсь за мамми, — напуганный Сиэн, не знающий куда себя деть, то и дело задает один и тот же вопрос: — Райзен, может можно что-то сделать, чтобы мамми так не боялась?            — Я не знаю, что еще можно сделать, Сиэн. Мамочка не желает принимать мою помощь, ты же видишь.            — Она меня пугает, Райзен… иногда она говорит очень жуткие вещи…            — Я знаю, Сиэн… я знаю… — я обнимаю Сиэна за плечи и утыкаюсь носом в его затылок, втягиваю запах его волос, а он кладет свои теплые ладони на мои замерзшие руки.            Погружаясь в своё сумасшествие, мама всё больше отдаляется от Сиэна. Её живот растет с каждым днем всё сильнее, как и страх, как и безумие, которым, кажется, пропитано здесь всё.            Иногда мама просыпается и начинает кричать. А иногда может простоять у зеркала несколько часов кряду, молча, постоянно глядя на свой живот в отражении, будто она следит за кем-то. А бывают дни, когда она становится совершенно подавленной и просто молчит. Словно, в такие моменты она отключается ото всего.            Я знаю, мамочке очень одиноко, в том числе и от того, что папа почти каждую ночь бегает к фру Хильде на старую мельницу, а в светлое время суток и вовсе почти не появляется дома. А глядя на неё в такие моменты, отчего-то мне становится так тепло на душе. Будто то отвержение, что она получает от папы, в достаточной мере наказывает её за её собственное отвержение ко мне. Глядя на неё в такие моменты, я странным образом смягчаюсь.            — Сегодня мы идём с тобой на сезонную ярмарку, а после пойдём на городскую площадь слушать истории, что скажешь? Славно я придумал? — я оглашаю мамочке список наших совместных планов на день, копаясь в её платяном шкафу и извлекая оттуда по очереди то желтое, летнее платье, то длинное голубое с глубоким вырезом на спине. Невольно, по привычке, я прикладываю вешалку к своей груди и бросаю быстрый взгляд на своё отражение в зеркале.            — Иди ты ко всем чертям, Райзен!            — Я думаю, что тебе необходим свежий воздух и небольшая смена обстановки. Ты так не считаешь, мамочка? — я поворачиваюсь к ней с вешалкой в руках. На ней светлое хлопковое платье в стиле бохо, — как тебе это? По-моему, ты будешь смотреться в нём очень свежо. Примеришь?            — Убирайся из моей спальни, я никуда с тобой не пойду. Ты совсем из ума выжил? — лицо мамочки напрягается и между её бровями появляется эта гневная, ломанная морщина. Её губы поджимаются в тонкую полоску, а глаза вновь наполняются знакомой злобой. Она не сводит с меня глаз и говорит, будто сплюнув: — ты ненормальный.            — А вот это? Тебе оно нравится? — я прикладываю к своей груди следующую вешалку с платьем, нежно-кремовым с высокой талией, — кажется, это папочка тебе его подарил. Хочешь надеть его?            — Ты совсем не слышишь, что я говорю? Я не собираюсь с тобой никуда идти. Оставь меня к чертям в покое!            Сколько бы мамочка не сопротивлялась, так или иначе, мне всё равно удавалось вывести её в свет. Поначалу она долго спорила и пререкалась, а, в конце концов, у неё не оставалось сил для ругани, и она послушно шла за мной следом.            Выходя, мы гуляли по городской площади, слушали рассказываемые жителями истории, ели маленькие хрустящие, ягодные десерты и неторопливо прогуливались по ночным садам, изредка встречая знакомые лица. Мамочке до ужаса не нравилось с ними сталкиваться, потому что они все, как один, так и норовили задать ей один и тот же пресловутый вопрос:            — Нэльма, ты, должно быть, ужасно счастлива, ожидая пополнение?            Слыша этот вопрос, мамочка менялась в лице. Она вновь плотно сжимала губы, и стискивала челюсти так, чтобы не закричать. Отчего-то, глядя на неё, это ощущалось так явно. Я видел, как от злости она до скрипа сжимает кулаки, готовая броситься на них в любую секунду. А я мягко брал её под руку, наклонялся к её уху и шептал тихонько:            — Улыбнись им, мамочка, и мы уйдём.            Мамочка натягивала на себя свою самую вымученную улыбку, соседки-сплетницы смотрели на неё с претензией и жалостью. Наверняка думали, что у бедняжки не все дома. Я держал в руках её хрупкую ладонь, а она то и дело пыталась выдернуть её у меня из рук.            — Ты вытаскиваешь меня из дома просто чтобы показать им меня словно какое-то дикое животное на выпасе! Ты отвратителен, ты в курсе?            — Не выдумывай глупостей, мамочка. Я лишь забочусь о самочувствии Хорна. Я знаю, что тебе на него плевать, но мне нет. Поэтому, хочешь ты или нет, но мы будем гулять на свежем воздухе и делать всё для вашего с ним благополучия.            — Черта с два… — мамочка сказала это очень тихо и очень злобно.            — Что ты сказала?            — Ничего, — мамочка натягивает издевательскую улыбку и добавляет: — наверняка, тебе послышалось.            Чем больше времени я проводил с мамочкой, тем больше привязывался к ещё не рожденному малышу Хорну. С каждым новым днем он становился для меня всё более и более реальным. С каждым днем он словно обретал образ, вполне себе физический, а я всё чаще начинал думать о том, что будет, когда он действительно появится на свет. Он будет счастлив меня увидеть? Узнает ли он мой голос? В конце концов, заберет ли он его у меня? И честное слово, я бы отдал ему не только свой голос, но и всё, что имел, лишь бы он не питал ко мне той ненависти, которой была наполнена по отношению ко мне моя мама.            Очень скоро мамочка перестала сопротивляться моей навязчивой заботе. Она послушно шла со мной в ночной сад, послушно бродила со мной по старым улочкам «Свободы», послушно следовала за мной к плантациям и окрестностям. Она больше не отказывалась от моих угощений и помощи, и мне казалось, будто она готова принять меня обратно, будто готова открыть мне своё сердце, будто… будто она готова снова стать со мной одной семьей.            — Почему ты никому о нём не рассказала?            — О чем ты?            — О Хорне… почему ты никому не сказала правды? Произошедшего вполне хватило бы для того, чтобы отправить меня в черный лес. Почему ты промолчала? Разве ты ни этого хотела всю свою жизнь?            Недолго думая, мама отвечает:            — Если ты попадешь на расстрельную стену, кому, как ты думаешь, настоятель Йен вручит ружье?            — Сиэну?            — Сиэн любит тебя… так сильно любит, а я даже не понимаю, почему. Ты хоть представляешь себе, каким ударом для него это станет? Он… он не сможет… он не такой, как ты… он не сможет тебя застрелить, даже зная, что ты вернёшься с той стороны.            Мама была права. Мама всегда смотрела на Сиэна через призму своей любви к нему. Всё, что она делала и всё, как она делала, было с одной только мыслью — сделать его счастливым, не ранить его, не травмировать, уберечь от «Свободы», от её жителей, от печали и боли. Лишь благодаря Сиэну я знаю, что она способна любить. Не меня, но способна. И как? Так самоотверженно, готовая пожертвовать и своей жизнью, и своим телом и своей свободой. Готовая отказаться от всего, лишь бы он был счастлив. Готовая, будто, на невозможное.            Интересно, хоть когда-нибудь, будет ли в моей жизни нечто подобное?            Но сколько бы времени мы ни проводили вместе, мы и близко не могли приблизиться к тому, что можно было бы назвать теплотой. А как-то раз, в один из дней, что мы гуляли в ночном саду, мама впервые посмотрела на меня совершенно спокойно. Она впервые смотрела в моё лицо без доли злости. Кажется, её взгляд был впервые так умиротворен. Блики ночных огней россыпью отражались в её глазах, а я не мог отвести взгляда от её лица. Я смотрел на неё в ответ и будто искал в нём надежду. Надежду на нечто светлое, что ещё может быть. Надежду на прощение. Надежду на то, что я ещё мог что-то исправить.            Ветер колышел розовые кусты и их аромат, кажется, окутывал нас собой, легкий и нежный. Светлые мамины волосы развевались на ветру, а её взгляд был устремлен на меня. Давно она не смотрела на меня так. Так спокойно. Кажется, не смотрела на меня так никогда.            Сделав шаг ей навстречу, я слегка коснулся её скул кончиками пальцев и сказал, так честно, как чувствовал, так открыто, как только мог. Ведь сейчас, стоя перед ней, я и правда это ощущал.            — Я люблю тебя, мамочка.            Ни одна мышца не дрогнула на её лице. Она как глядела на меня, умиротворенно и тихо, так и продолжала глядеть, ничего не отвечая. Абсолютно спокойная, словно её не волновало в этой жизни больше ничего. А затем, минуту погодя, она так же спокойно ответила, впервые не обуреваемая эмоциями и кажется, впервые действительно осознающая то, что она говорит:            — Я ненавижу и тебя и этого ребенка. И будь я трижды проклята, если позволю ему родиться.            Моё чертово сердце разбилось именно в тот момент. Я ушам своим верить не хотел. Не хотел верить в то, что от неё услышал. А она, не боясь причинить мне боль, сделала шаг навстречу, подалась чуть вперед, ближе к моему лицу, и злорадно скалясь, произнесла это снова:            — Я не позволю ему жить, ха-ха-ха… не позволю, блять!            — Не говори так, мамочка… прошу…            — Я не позволю этому ублюдку родиться.            — Пожалуйста… — я шепчу, но заведомо знаю, что это бесполезно. Она только и искала повод отомстить. И честно говоря, винить её не в чем.            — Клянусь, я не допущу этого.            — В таком случае, мамочка… — я приближаюсь к ней вплотную, буквально нос к носу и говорю вкрадчиво: — ты будешь не против, если мы с тобой сделаем ещё одного?            — Ты не чудовище, Райзен… ты гораздо хуже…            То, что она сказала, отныне не давало мне покоя. Ведь я хотел, чтобы он жил. Мой маленький малыш Хорн. Я его еще не видел, но уже бесконечно любил.            Чтобы уберечь его я начал ходить за ней буквально по пятам. Я приносил ей завтрак в постель, провожал к обеду и делил вместе с ней ужин, а она закатывала мне свои пресловутые истерики. Папа думал, что я над ней просто издеваюсь. Если бы он только знал правду.            — Может, хватит? Оставь её в покое, Райзен.            — Последнее время мамочке нездоровится. Я лишь хочу быть с ней рядом, — я говорю спокойно, натягивая одну из своих дежурных улыбок, а затем провожаю мамочку взглядом. Она скрывается на кухне, чтобы унять злость. Я отсюда слышу её ругательства в свой адрес.            — Что на тебя нашло, Райзен?            — Разве ты не видишь, что ей нехорошо?            — Ей нехорошо от того, что ты её достаешь. От того, что ходишь за ней по пятам. Райзен, может тебе стоит, ну я не знаю… — папочка пытается максимально тактично донести до меня свою мысль, — может, ты сходишь куда-нибудь с Эир, а? Своди её в «Острую шпильку», ей обязательно понравится.            Папочка так говорил, потому что не знал правды. Интересно, узнай он её, сильно бы он разозлился? Наверняка бы его мир рухнул. Как и мой, когда я узнал о фру Хильде. Впрочем, сейчас это неважно. Все мои мысли крутятся вокруг Хорна и опасности, которая ему грозит. А зная мамочку, она бы не стала мне лгать.            Время летит так быстро. Месяц сменяется другим, а мамина нарастающая паранойя начинает переходить все границы. Иногда она просыпается посреди ночи и бродит по дому, как ненормальная, но чаще всего просто начинает плакать и пытаться убедить всех в том, что внутри неё растет зло. Она как и обычно в периоды обострения, начинает говорить, будто этот ребенок снова пробирается в её голову. Будто он покидает живот и перемещается у нее под кожей.            Вчерашней ночью она взяла нож и порезала себе грудь. Я нашел её в ванной комнате. Белый кафель был перепачкан её кровью. Страх, который меня накрыл, был сравним разве что с ударом тока. Несколько секунд кряду я стоял в дверях со слепой надеждой на то, что ребенок не пострадал. А она подняла на меня взгляд, а её перепуганное от страха лицо перекосила гримаса злости.            — Эта тварь снова делает это! Я так больше не могу!            — Он не двигается, мама! Он просто не способен на то, о чем ты говоришь! Прекрати это! Ты можешь ему навредить! — я кричу ей в лицо, сдавливая с силой её хрупкие запястья.            — Да пусть он сдохнет! Мне насрать! Пусть эта тварь сдохнет уже! Я устала! Я чертовски устала! Ааа… — мама начинает кричать и плакать. На её крики сбегаются остальные члены семьи Нортхайм. Сонный Сиэн бросается к мамочке и обнимает её с любовью, перепуганная Эир стоит в дверях и не шевелится, от ужаса прикрывая рот. А папа, увидев то, что она с собой сделала, закатывает глаза и тянется в шкафчик с медикаментами.            Чем ближе подходил день родов, тем более тревожным становилось её общее состояние. Я практически перестал спать, лишь бы глаз с неё не спустить. А она так и норовила то стащить из-за стола нож для масла, то ещё выкинуть какую-нибудь глупость. А когда я ловил её, она раз за разом твердила одна и то же, словно заведённая:            — Я всё равно убью эту тварь раньше, чем она появится на свет! Нихрена ты не сможешь с этим поделать, ублюдок! Грёбаный выродок, слышишь!? — её глаза вновь налиты знакомой злостью в моменты, когда ко мне обращается. Её кожа побледнела из-за того, что зачастую мама отказывается от еды.             — Я не дам тебе этого сделать, ясно? Я из кожи вон вылезу, но не дам тебе ему навредить, — я говорю серьезно, тыча пальцем ей в грудь, а она лишь злорадно хохочет мне в лицо и не перестает кричать.            — Пошел к черту! Я не хочу тебя видеть! Ни тебя, ни эту тварь! Убирайся из моей комнаты! Убирайся отсюда!            Эир и папочка закупили праздничные ленты, украшения и игрушки для малыша. Эир вырезала крупные голубые звезды и клеила их на стены в холле. Вся семья Нортхайм была в предвкушении. Давно в нашем доме никто не рождался, а мы с Сиэном всегда мечтали о братике. Папочка даже перестал ночами бегать к фру Хильде и занялся, наконец, домом. Он хлопотал с уборкой, пока Эир занималась украшением и декором. А мамочка, окидывающая гневным взглядом холл, то и дело искала возможность улизнуть и натворить глупости.            — Ты никуда не пойдёшь, даже и не смотри туда, мамочка, — я говорю, оглядываясь за спину, — я всё равно не дам тебе это сделать, ты же знаешь. Так ведь?            — Пошёл ты к черту, — мамочка наливает целый бокал сливового вина и выпивает залпом, — не пытайся строить из себя заботливого мальчика. Ты просто гребаный извращенец и насильник, вот ты кто. Делаешь вид, будто ты такой заботливый… ты просто свинья, ясно? Я никогда не прощу тебя. Никогда.            — Ты имеешь полное право на меня злиться, мамочка. Ты ведь знаешь, я даже спорить не буду. Ты права. Во всём права.            — Я больше не хочу слышать твой голос, — мама встаёт и выходит из гостиной, ковыляя через коридор. Я отсюда слышу ругательства, которые она, не переставая, выплевывает наружу. Дверь ванной пискляво скрипнула за её спиной.             Я продолжаю начинять тоненькие куриные слайсы начинкой из овощей, чеснока и зелени к вечернему фуршету в честь приближающегося рождения и все мои мысли заняты лишь встречей с крошкой Хорном. За окном, папа, стоя на стремянке, вешает воздушные шары и украшения из лент на наши окна. Эир помогает ему, подавая поочередно то шары, то ленты. Папа изредка шутит, а Эир заливисто смеётся.             Оглядевшись назад, я только сейчас замечаю отсутствие бокала на маленьком журнальном столике в гостиной. Бокала, который только что был в её руках. Бокала, который исчез. Гнусная мысль приходит в голову первой.             — Хорн…             Я срываюсь с места, недолго думая. Впереди из ванной раздается её вскрик, а затем тихий плач, а по моей коже бежит холод. Со дня на день начнутся роды, а весь этот месяц мама ходила какая-то уж слишком спокойная. Она почти перестала говорить о том, что убьёт Хорна, перестала вести себя так, как раньше. Словно пытаясь усыпить наше внимание. И ведь у неё это почти получилось.             Что, если она уже успела с ним что-то сделать? Пока я бежал, я, наверное, передумал миллион этих гадких мыслей, и каждая из них была хуже предыдущей.            — Мама! — я колотил в запертую дверь, из которой доносится лишь её крик и болезненный стон и будь я проклят, но в тот момент ощущал я себя так, словно она убивала меня самого, — умоляю, остановись! Мама!            — Этому ублюдку не жить! Я обещала тебе!            В панике я оглядываюсь по сторонам и первое, что попадается мне на глаза, это фамильное ружье семьи Нортхайм, висящее на стене у камина. Не мешкая ни секунды, я хватаю его со стены, заряжая на бегу, снимаю с предохранителя, взвожу курок и едва подойдя к двери, выстрелом выношу замок.            Белый кафельный пол снова залит её кровью. Её бешеные, озлобленные глаза уставились на меня в ужасающем оскале. В её руке кусок стекла. На полу разбросаны осколки от хрустального бокала. Её светлое платье перепачкано в крови. Мама тяжело дышит, сильнее сжимает осколок в своих руках, готовая навредить Хорну, а в моей голове гремит лишь одна мысль — я должен его защитить.            Я должен его защитить. Чего бы это ни стоило.            Взведя дуло ружья, я цепко сжимаю холодный приклад, а затем, затаив дыхание, нажимаю на спусковой крючок.            Сначала гремит выстрел, а сразу после я вижу, что кафельные стены окрасились в красный, сразу после я ощущаю, как её теплая кровь осела на моём лице. Дребезжащий, громогласный звон засел глубоко в ушах, а мамины руки безвольно упали на окровавленный кафельный пол.            Я втягиваю носом запах пороха и крови, слушаю приближающиеся шаги моей семьи за спиной и лишь повторяю шепотом, снова и снова:            — Я должен был тебя защитить.