«Райзен»
Она лежит у меня на руках, а я смотрю в её пожелтевшие от инфекции глаза, и меня бросает в дрожь. Мама бормочет что-то онемевшими обескровленными губами и смотрит в пустоту. Хильда вот-вот пополнит ряды тех, кого унесла болезнь, а я до сих пор не верю в то, что она больше не вернётся. Она умирает, так и не вспомнив меня. Обезумевший от рыданий Хольт, цепляется за неё так крепко, словно это поможет отобрать её у той стороны. Она не слышит его голос, она уже ничего не слышит и, кажется, что даже не видит. Умирающую от токсического шока, её каждый час рвёт желчью и кровью, а мы держим её за руки и ни черта больше не можем сделать. — Мама? Ты слышишь меня, мама? — Хольт кладёт голову ей на грудь и глухо всхлипывает. — Хольт, поправь маску и не наклоняйся к ней так близко. Ты можешь тоже заболеть. Я и не могу потерять ещё и тебя. — Поверь не могу, что от Нойманнов… не осталось ничего. — Ты остался, Хольт, — я кладу свою руку на его и мягко поглаживаю, — и я. Мы ещё живы. — Уже почти никого не осталось… посмотри вокруг… скоро и нас не станет, Райзен, — говоря это, Хольт срывается на рыдания. У него уже давно не осталось надежды. Ни у кого из нас её уже давно не осталось. Сегодня мы простились с мамой. На посмертном рауте я говорил о том, как мне её не хватило, как мне по жизни не хватает матерей и кажется, с этой неутолимой нуждой я и умру. Я разрыдался над своими собственными словами, а оставшиеся в живых слушали мои всхлипы и не возражали, потому что так же понимали — нам всем конец. Уже точно. Даже настоятель Алиетт больше этого не отрицал, когда люди его спрашивали о будущем. Лишь поджимал губы и говорил: — Так или иначе, мы не уйдём на ту сторону. Мы встретим неизбежность, глядя ей в глаза, а не как кучка трусов побежим наутёк. — Разве это уже важно, настоятель? — спрашивает мой отец, пока в камине разгорается огонь. — Мы слишком много претерпели, чтобы сдаться. Ясно вам? Вы не потеряете гребаную надежду. Только не сейчас! — его голос, громкий и звонкий раздаётся по всему посмертному залу гулким эхо, а мы все затихаем. Настоятель прав. Как мы можем опустить руки после всего пережитого? Я окидываю взглядом оставшихся в живых. Теперь нас можно сосчитать по пальцам двух рук. Слева от меня сидит Хольт, справа Сиэн, напротив нас Каиса, мой отец, мать Сиэна — Нэльма, моя Эир и Алиетт. Заболевших детей из гостевого дома полностью выжгла болезнь. Те, кто был в карантинной зоне — тоже, последние их них скончались прошедшей ночью. Еды теперь было столько, что мы не успевали их доедать. Мы выносили тела на улицу, тащили их к разделочной Фрэдхеймов, вываривали по полдня, а затем утрамбовывали в стеклянные банки, присыпая золой и жиром. Мы стали делать из умирающих запасы, ведь рано или поздно, но еды в «Свободе» продолжит не хватать. Погреб разделочной Фрэдхейм начал наполняться стеклянными банками, утрамбованными вываренным мясом. А я глядел на них и всё ещё вспоминал про банку, зарытую под землей дома Нортхаймов. Она до сих пор там и о ней не знает никто, кроме нас с Сиэном и Хольтом. — Райзен? Возьми банку, нужно сгрузить всё в погреб, — Каиса передаёт мне в руки одну из банок с содержимым моей матери внутри, а я гляжу на неё, и мне снова хочется рыдать. Почему я постоянно обречён на забвение? — Райзен? Каиса смотрит на меня с тоской, затем забирает банку, гладит меня по плечу и добавляет: — Мы должны держаться, Райзен. — Ради чего? — Ради оставшихся. Ради друг друга. Мы держались ради друг друга долгие месяцы. Мы держались ради друг друга пока не потеряли почти всех. Восемь человек. Из тысячи человек нас осталось всего восемь. А едва вставало солнце, и я по привычке шел к вересковым полям, будто сейчас люди начнут оттуда возвращаться снова. Я глядел во тьму черного леса, солнце было уже высоко над горизонтом, но ничего не происходило. Никто так и не вернулся. Мы и, правда, были обречены. Еще через несколько дней стало понятно, что болезнь удалось победить. Впрочем, победить, наверняка, не то слово. Всех самых слабых болезнь забрала, а те, кто остался, были слишком осторожны, чтобы её подхватить. В один из дней над «Свободой» взошло солнце, и мы подумали, что всё будет, как и раньше. Что тепло вернется, и мы снова сможем засеивать наши поля. Эир ковыряла носком ботинка землю и лишь тоскливо мотала головой: — Земля вся промёрзшая. Здесь ничего не вырастет. — Проклятье. — Здесь стало так тихо… — Эир окидывает взглядом пустую ярмарочную площадь, которая раньше кипела жизнью. Вокруг лишь одинокие кирпичные домишки, грязная брусчатка и вымокшие ленты, которые раньше служили украшением. Эир прижимается ко мне, обхватывая руками, а я любяще обнимаю её за плечи, касаясь губами макушки, — как думаешь, сколько мы протянем? — Учитывая те запасы, что у нас есть? Учитывая сколько нас? Не больше пары-тройки месяцев. — Когда еды не останется, я хочу, чтобы ты съел меня, Райзен. — Что ты такое говоришь? — Я хочу быть для тебя лучшей, — Эир влюблено смотрит на меня, а её глаза всё ещё продолжают гореть. — Ты и так для меня лучшая, — я нежно держу её лицо в своих руках и с теплотой касаюсь её губ. Мне с ней так повезло, а я даже не понимаю, почему. Её светлая, мёртвая душа досталась худшему человеку в «Свободе» из возможных, а я всё ещё пытался найти какую-то справедливость, но упорно её не находил. Теперь глухими, темными вечерами, мы собирались под крышей дома Нортхайм, разводили большой костёр, доставали одну из банок из погребов Фрэдхеймов, лязгая посудой, делили поровну и принимались вспоминать о былых деньках. Мы из кожи вон лезли, делая вид, будто всё в порядке, будто всё, как и прежде, будто «Свобода» не видела голода, болезни и смерти, будто впереди нас ждало что-то, кроме пустоты. Я пел для них, чтобы хотя бы на этот короткий вечер люди не чувствовали себя насколько потерявшими всякую надежду. Мой голос разливался по пустой «Свободе» и казался ещё более всеобъемлющим, чем раньше. Его густое эхо раздавалось, кажется, даже в самых отдалённых уголках нашего умирающего городка, а остатки выживших смотрели на меня глазами полными любви и в этот момент казались такими счастливыми. — Мне постоянно снится, будто я умираю. Каждую ночь один и тот же сон, — я шепчу, глядя на Алиетта, — каждый новый сон я умираю то от болезни, то от голода, то от того, что «Свобода» горит. Может, это и не сны вовсе? Может, я вижу своё будущее? — Твоё будущее не будет таким. Я не дам тебе уйти, Райзен, — Алиетт говорит об этом слишком уверенно. Так уверенно, что это вызывает во мне улыбку. — Вы видели наш конец, настоятель. А видели ли Вы свой? Что случится с Вами, когда «Свободы» не станет? — я спрашиваю у Алиетта, мягко уложив свою голову ему на грудь, а он нежно перебирает пальцами мои длинные волосы и лишь коротко отвечает: — Я уйду туда, откуда пришёл. Так или иначе. — В черный лес? — За ту сторону, — Алиетт отвечает мрачно, — за пределы черного леса. — Вы пришли оттуда, настоятель? — Да. — За пределами черного леса есть жизнь? — Жизнь есть везде, Райзен. — Почему мы не можем уйти туда вместе? — Потому что ваша жизнь здесь. Ваша жизнь и ваша смерть. — Это звучит паршиво, если подумать. — Согласен, звучит не очень. Я касаюсь кончиками своих пальцев его обнажённого тела, мягко лаская его, и каждое это прикосновение отдаётся во мне тоской. Тоской по моему настоятелю, которого я совсем скоро потеряю, тоской по месту, которое было мне домом, моим единственным домом, который я знал. Тоской по всем, с кем мы доживаем свои последние дни. И чем дольше я об этом думаю, тем сильнее меня переполняет скорбь. Чтобы убежать от ощущения безысходности, мы снова открываем «Острую шпильку», я отпираю дверь своей пыльной гримёрки, прикасаюсь к запыленному зеркалу, сажусь, глядя на своё отражение, и теперь я вижу в этом лице нечто иное, то, чего не видел в нём раньше — бездонную и бесконечную печаль, будто вместе со «Свободой» умираю и я сам. Я откупориваю баночки с пудрой, тюбики с помадой, коробочки с тенями, из выдвижного ящичка достаю кисти, расчёску, парфюм. Вновь вскидываю взгляд на своё исхудавшее лицо и стараюсь привести его в более-менее не плачевный вид. Размазываю блёстки по выступающим ключицам, подчеркиваю глаза, придаю цвета губам. Окидываю себя взглядом вновь. Улыбаюсь своему отражению в зеркале, а мои глаза слезятся. Сегодня мы устроим выступление, как в старые добрые времена. Соберись, Райзен. В «Острую шпильку» мы созвали всех выживших. Папа надел свою лучшую хлопковую рубашку, Эир расплела волосы и надела своё красное свадебное платье. На мгновение я вспомнил день, когда мы обменялись нашей кровью, и тогда это казалось чем-то вечным. Сиэн собрал назад свои белокурые волосы, выгладил красную рубашку с воротником-стойкой, затянул отсутствующий глаз красной повязкой и теперь сидел, да потягивал трубку с синими листьями. Рядом с Сиэном сидела Нэльма — его любимая мамми. Она распустила белокурые локоны, надела своё самое нарядное платье изумрудно-зеленого цвета, расшитое россыпью страз, накинув поверх лисью горжетку. Нэльма вышла в свет, как в последний раз, обвесив себя своими самыми дорогими и роскошными украшениями, чего только стоили её серьги с крупными алыми камнями, которые подарил ей папа ещё тогда, когда я был мал. Каиса разоделась в белые платья, она плыла по залу «Острой шпильки», словно облако, с пестрящей на глазу белоснежной повязкой и россыпью камней на груди. Она держала Хольта под руку, пока он вёл её к столику, разодетый в белое, ей под стать. Мы зажгли газовые фонари, подготовили зал, привнесли капельку жизни в это запыленное местечко, а затем я вновь вышел на сцену. Я окидываю взглядом зал и мысленно представляю, будто он так же полон, как и в былые времена. Когда-то здесь яблоку негде было упасть, теперь же зал пестрел пустыми столиками. Мой голос, живой и мелодичный, уносящий с собой отсюда далеко-далеко, снова развеялся по «Острой шпильке», окутывая собой всех собравшихся и хотя бы на пару часов, но подарил им желаемое успокоение. Ведь, в конце концов, это было моим предназначением — дарить им покой даже в самые тёмные времена. Этим вечером мы разделили одну из банок с содержимым Хильды на всех. Мы сидели за общим столом, лязгали вилками, вспоминали о ней лишь светлое и больше не строили никаких планов на будущее, не питали больше никаких надежд. Следующие несколько недель выдались спокойными. Нас не одолевал ни холод, ни голод, ни болезнь, в погребе оставалось ещё достаточно банок, чтобы не голодать ближайший месяц. Однако, все мы понимали, что это была лишь небольшая передышка перед трагичным концом «Свободы». С каждым новым днём банок становилось меньше, и чем меньше их было, тем сильнее росла наша тревога. В конце концов, открывая погреб, мы смотрели на три оставшихся банки, и у нас совершенно не было никакого плана на будущее. — Что мы будет делать дальше, Райзен? — Хольт смотрит на оставшиеся банки с ужасом. — Придётся растянуть их на подольше. — Но мы не сможем растягивать их вечно. — Да, но… мы можем выиграть пару лишних дней. — Я всё ещё не понимаю, — Хольт говорит, оглядываясь за спину. — Чего ты не понимаешь? — Почему уход в черный лес это худший вариант? Всё ведь уже понятно. Понятно, чем всё закончится. Ради чего мы мучаем себя? — Такова воля настоятеля Алиетта и черного леса. — Только представь… мы могли бы закончить всё быстро и вместе… — Хольт, — я хватаю его за руку, прижимая к себе крепче, — прекрати так говорить, прошу. — Но нас не ждёт ничего, кроме голода и смерти, Райзен. — Ну почему все Нойманны так стремятся в черный лес? — я поглаживаю его бледные щеки, заглядываю в его потухшие глаза, — почему каждое поколение Нойманнов так и норовит туда убежать? — Ты знаешь, почему — жизнь каждого из поколений Нойманнов здесь — кошмар. Что нас может здесь держать? — Пообещай, что не сделаешь этого, Хольт. — Извини, Райзен, — Хольт убирает мои руки и выходит из погреба Фрэдхеймов, проходя мимо Сиэна, заходящего внутрь. — Что у нас по еде, Райзен? — Три банки… — я говорю это и вслух это звучит ещё более ужасно, — слушай, Сиэн, мы должны следить за Хольтом. — В чем дело? — Я боюсь, он может уйти в черный лес. Он только туда и смотрит. — Знаешь, Райзен… — Сиэн оглядывается на уходящий от нас силуэт Хольта, — туда смотрит не только он. Чем меньше еды у нас остаётся, тем больше туда невольно поглядывают все. — Ты же знаешь, мы не можем уйти в черный лес. — Хм… — Сиэн снова молча смотрит на оставшиеся банки, а затем на меня, — почему мы не можем? — Потому что такова воля настоятеля. Алиетт говорит об этом не просто так. Мы должны ему верить. — Мы верили ему все это время, и что стало? Посмотри, что от нас осталось, Райзен. «Свобода» мертва, а ведь мы все верили. До последнего верили. А теперь оглянись вокруг. Ради чего это всё было? Ты понимаешь? Я — нет. — Сиэн, мы должны верить, ничего другого нам не остаётся, — я беру его за руки, заглядывая в глаза, а он делает шаг назад, отмахиваясь. — Нет. У меня больше не осталось сил верить. И не только у меня. Спустя ещё неделю мы разделили последнюю банку. Мы вылизывали свои тарелки, вилки, понимая, что еды больше не осталось. Ливень тарабанил по крыше, а мы тоскливо переглядывались, и никто в тот вечер не говорил ни слова, потому что все и без слов всё понимали. Наша надежда умерла. А затем начался ужас. Оголодавшие, мы сидели на воде и вере, а Алиетт неустанно повторял: — Боритесь за свои жизни и за свой мир. Вы должны найти в себе силы. — Да ради чего!? — крик Сиэна проносится по всему залу, — всё уже давно кончено! У нас ничего не осталось. Всё, что мы сейчас делаем — это доживаем свои последние дни, просто признайте это, настоятель. — Пока ты жив, ты должен бороться, Сиэн! — Я не понимаю, за что… — Сиэн пожимал плечами, не понимая, а остальные невольно кивали в знак солидарности. Изо дня в день ничего не менялось, за исключением голода. С каждым днём он становился всё более невыносимым. А наши разговоры становились куда более мрачными. Каиса, хватающаяся от боли за живот, уже не встаёт с места, она только мычит, плачет и лишь повторяет: — Я не могу больше… я не могу так больше… — а затем добавляет: — вы должны меня съесть. И самое ужасное здесь в том, что ей никто из присутствующих не возражает. Мы молча переглядываемся друг с другом, затем снова косимся на Каису и эта гадкая тишина говорит всё сама за себя. — У вас будет целый месяц. Съешьте меня. Месяц это много. Мы сможем выживать ещё месяц, если съедим Каису. Я всерьез об этом думаю? Я что, правда, задумался об этом? Это ведь не правильно. Так не должно быть. Но если мы не съедим её, мы можем умереть все в течение следующей недели. Тогда мы точно не выстоим. Тогда «Свободе» наверняка конец. — Я согласен, — первым отвечает Сиэн, — Каиса права, либо она, либо все мы, без обид. Следом за Сиэном подтягиваются и все остальные — мой отец, Нэльма, Эир, Хольт, я, даже Алиетт ничего не возражает. Мы принимаем это решение единогласно, ощущая внутри такую долю вины, что физически ощущается, как она нас пожирает изнутри. Сиэн подходит к Каисе ближе, присаживается на колени у её изголовья, касается ладонями её лица и, заглядывая ей в глаза, говорит: — Я сделаю всё быстро. Ты ничего не почувствуешь. Спасибо, что была с нами. — Спасибо, Сиэн… — Каиса отвечает, рыдая, а Сиэн достаёт свой нож, а я отворачиваюсь в тот момент, когда Каиса издаёт короткий вскрик. Когда я поворачиваю голову обратно, её мёртвые глаза глядят на меня с пустотой, а из раны на шее течет кровь. Сиэн вытирает окровавленный нож и засовывает его обратно в кобуру. — Нужно отнести её в разделочную Фрэдхеймов. Как и всех прочих, мы разделали её, выварили и расфасовали по банкам. Банки разделили на дни. Одна банка — один день. Одна банка — это один приём пищи в сутки для каждого из нас. Всего вышло двадцать четыре банки. Мы утрамбовали ими погреб Фрэдхеймов и теперь строго следили за потреблением. На ближайшие двадцать четыре дня в нас вновь появилась надежда или что-то отдалённо на неё похожее. — Она поступила великодушно… — за посмертным раутом ей отдавали почести. Каиса была незаменимым жителем «Свободы», нашей кормилицей, и ею она осталась до последнего. Она умерла в своём предназначении. — Она повела себя как истинный Фрэдхейм. — Она не могла иначе. — Ты подарила нам целый месяц, Каиса. И мы проживём каждый его день ради тебя. В этом мы и находили смысл держаться. Ради тех, кого съедали. Ради тех, кто дал нам возможность на жизнь. Мы были благодарны. Мы были экономны. Как можно больше времени мы старались проводить друг с другом, ведь все, кто меня окружал, были мне в равной степени дороги. Ну, почти все. — У тебя осталось две жизни, Райзен, — Нэльма говорит об этом так, словно я ей что-то должен. — И что с того, мамочка? — я спрашиваю с улыбкой, которая её так бесит. — Что с того? Ты мог спасти Каису, но не стал. Знаешь, почему? — Очень интересно услышать. — Потому что ты эгоистичная свинья, какой и был всегда. Ты вынудил бедную девочку отдать свою жизнь, хотя нам необязательно было её терять. — Не помню, чтобы ты голосовала против. — В тебе нет ни капли сожаления даже сейчас, — Нэльма окидывает меня взглядом с головы до ног и делает это так пренебрежительно, что её отвращение физически ощутимо, — в голове не укладывается, как мы могли жить с тобой под одной крышей столько лет. — Каиса была мне дорога. Но свою жизнь я отдам человеку, который мне куда дороже… — И кто же это? Ты сам? Пф… — Почему ты такая? — Какая «такая»? — Очень скоро не станет ни тебя, ни меня и ты предпочитаешь потратить это время на ненависть? — Своим временем я распоряжусь сама. Ощущая её ненависть, мне хочется сделать ей больно в ответ. Она смотрит в мои глаза и упивается ею. Я вижу, как ей это нравится. Как нравится смотреть в моё лицо, видеть мою боль и наслаждаться ею. Кажется, это единственный момент, когда ей действительно нравится смотреть в моё лицо. — Ты не дождёшься от меня никакой любви. Никогда. Знаешь, почему? Потому что ты её не достоин. Потому что такие, как ты её не достойны. Её слова стучат у меня в висках, я поджимаю губы, не свожу с неё взгляда, но мне не хочется разрыдаться, как обычно хотелось в детстве. Мне хочется сделать ей в разы больнее. И невольно, а может и вольно, я говорю: — Знаешь, почему папа тебя никогда не любил? — я наклоняюсь ближе к её лицу и добавляю: — потому что всю свою жизнь он любил Хильду Нойманн. От своего первого взгляда до её последнего вздоха. — Замолчи сейчас же… — Он бегал к ней глубокими ночами на протяжении последних двадцати с лишним лет. О, кстати, знаешь, почему у вас никогда с ним не было детей? Потому что он не хотел их от тебя. — Закрой свой рот, Райзен! Я не хочу это слушать! — крик Нэльмы больше похожий на отчаяние, звучит под сводами дома, а меня начинает нести: — Ты была права все эти годы, я не твой сын. А знаешь, чей? — Прекрати это… — Я сын Хильды Нойманн. Я Нойманн. Их общий с ней сын. Может, поэтому ты меня так ненавидела всю жизнь, потому что в глубине души чувствовала это? Потому что понимала, что у вас никогда не было и не могло быть ничего общего? — Что ты такое говоришь… я не понимаю… — в её глазах стоит шок. Она смотрит на меня не моргая и только повторяет: — что это значит? Что всё это значит? Нойманн в нашем доме… всё это время Нойманн был в нашем доме… ты был той бедой… той бедой, из-за которой у нас не было детей… той бедой, которая всё разрушила… — Ты серьезно? — я гляжу на неё с безнадёгой и удивляюсь её способности выворачивать всё так, чтобы виноватым, как всегда, оставался я. — Я не хочу тебя видеть. Больше никогда не хочу тебя видеть. — Что, правда? — Я ненавижу это лицо, — Нэльма говорит это с таким отвращением, что сама морщится. А у меня внутри поднимается такой несвойственный мне гнев, что не найдя ему выхода, я хватаю её за горло, притягиваю к себе и говорю ей на ухо, твердо и решительно: — В таком случае иди в черный лес и не оборачивайся назад! Сейчас же! — мой голос, оживающий и пронизывающий, проникает в неё, словно стрела. Её глаза становятся стеклянными, лицо больше не выражает отвращения. Нэльма молча поднимается с места, разворачивается и идёт в сторону вересковых полей, за которыми виднеется черный лес. Я медленно бреду за ней следом, словно убеждаясь, что она дойдёт до своей цели. На горизонте возвышаются высокие шпили черного леса, а её силуэт становится к ним лишь ближе. Поднимающийся ветер колышет вересковые цветы и её длинные белокурые волосы, они мягко развеваются на ветру. Её руки безвольно висят вдоль тела. Лисья горжетка упала на траву, сорванная порывом ветра. Я не свожу с неё глаз, словно провожая в последний путь. Я продолжаю медленно идти за ней следом, а расстояние между ней и черным лесом становится всё меньше и меньше. Её силуэт плывёт сквозь вересковое поле, а моё сердце колотится всё сильнее с каждым её новым шагом. Это её последняя жизнь. И мысль о том, что распоряжусь ею я, кажется мне вполне справедливой. — Мамми! — крик Сиэна, очень далёкий и едва слышный, звучит где-то позади меня, где-то позади нас, — мамми, что ты делаешь!? И почему я совершенно не подумал о нём, когда отправил её в черный лес? Сделал я это намеренно или же нет? Наверняка, да. В глубине души я понимаю, что отправил мать Сиэна в черный лес, потому что однажды он забрал у меня мою собственную. И это казалось мне вполне справедливым. — Мамми, остановись! Прошу, мамми! Нэльма пересекает желтую линию, отделяющую нас от черного леса, а Сиэн сломя голову бежит за ней, пытаясь остановить. Его крик разносится по вересковым полям, он гремит в воздухе, такой отчаянный и перепуганный. Хватая ртом холодный воздух, втаптывая в грязь сухую траву, он мчится за ней, что есть сил, и кажется, что ещё чуть-чуть, и он её остановит. — Мамми! Не уходи, мамми! Пожалуйста! — Сиэн кричит и тянет к ней руку, его пальцы касаются её длинных волос, именно в тот момент, когда её силуэт навсегда исчезает во тьме черного леса.Глава 51
8 января 2025 г., 00:28