«Райзен»
Совет от автора: если покушать решили - отложите;) Он смотрит на меня, словно на чужака. Смотрит в мои глаза, но совершенно не узнаёт меня. Но я его помню. Помню так, будто прошло очень-очень много лет. Помню, будто бы сквозь года, сквозь десятилетия. Будто он остался глубоко забытым воспоминанием за моей спиной, а теперь его образ вновь всплыл в моей голове. Я протягиваю к нему свою руку, касаюсь его лица и произношу его имя так, будто бы не произносил его очень давно: — Сиэн… — Ты помнишь меня? — Как же… я могу тебя забыть? — я спрашиваю, улыбаясь, а все мои мышцы сводит от боли. — Райзен? О, Святой Моэн… ты помнишь нас? — знакомый голос звучит раньше, чем я успеваю взглянуть в его лицо. В лицо моего любимого папочки. Его родные, зелёные глаза наполнены слезами. Он тянет ко мне руки и прижимает к себе моё обнажённое тело, которое сводит от боли. Почему мне так больно? Я падаю в его объятия, кладу свою тяжелую голову ему на плечо и, закрывая глаза, утопаю в его родном запахе, в его тепле, в его руках. Я прикасаюсь носом к его коже и втягиваю этот запах. Запах смоковницы, табака и синих листьев, папочкин запах. Он с любовью прижимает меня к себе, а я закрываю глаза и проваливаюсь в его теплоту. Она сейчас мне так нужна. — Ушам своим не верю, он нас не забыл, хах… — радостный голос Сиэна звучит за моей спиной, а затем я ощущаю, как он гладит меня по плечу. Его горячая ладонь скользит по моему замёрзшему телу. Почему мне так больно? — Необходимо его укрыть, — я ощущаю, как Сиэн накидывает на мои плечи красный плащ, как любяще потирает их и говорит: — теперь ты с нами, Райзен. Всё хорошо. — Ты дома, Райзен. Теперь ты дома. Выйдя на улицу, я окидывал глазами опустевшую «Свободу» и вспоминал. Вспоминал то, что с ней произошло. И эти воспоминания окатывали меня волной ужаса. Я помню, как на этих дорогах лежали тела поселенцев. Помню, как разделочная Фрэдхеймов была забита ими под завязку, а у нас не хватало рук, чтобы подавать их на посмертных раутах. Я помню, как они варились в огромных котлах, я помню запах, стоявший в воздухе, помню ощущение на языке, когда запускал их в рот. Помню, как постепенно пустел зал для посмертных раутов и как пустели улицы «Свободы», их дома и наш город. Хоть кто-нибудь уцелел, кроме нас? — Здесь есть кто-нибудь ещё? — Никто больше не выжил, Райзен. Только мы. Никто не выжил. Словно все эти люди исчезли, а их боль осталась жить во мне вечно. Из-за этого мне так больно? — Наш дом, ты помнишь его? — Сиэн спрашивает с улыбкой и осторожностью. Я озираюсь по сторонам, и кажется, словно наш дом я тоже видел когда-то очень давно, будто не был здесь десятки лет. — Здесь сохранилось всё так, как я себе помню. — Ну, разумеется. Ты ведь ушёл всего три рассвета назад. — Всего три рассвета? Кажется, будто прошла сотня лет. — Ты что-нибудь помнишь о черном лесе? — знакомый голос заставляет меня взглянуть в его лицо и оно кажется мне таким знакомым. Лицо нашего настоятеля. Лицо моего настоятеля. Моего Алиетта. — Мне кажется, будто я до сих пор в нём… такое странное состояние… — я сажусь, двигаясь к нему ближе, кладу свою голову ему на плечо, а он мягко поглаживает меня по голове, обнимая. — Ты помнишь, что ты чувствовал, когда был внутри? — Сиэн спрашивает с любопытством. — Я не был внутри… — Что? — Я был им. — Что это значит? — Я был черным лесом. — Как это понимать? — Ты знал, что теряя свою жизнь в «Свободе», мы не остаёмся бродить по нему? — А что мы делаем? — Мы становимся им… там, в его недрах… в его темноте… мы просто становимся им. Частью него. Словно растворяясь в нём без остатка... — Когда ты выходил из черного леса, я видел твои глаза, — Сиэн говорит это, не сводя с меня взгляда, — ты не вышел из него, ты словно появился в нём из темноты. Будто он слепил тебя из тьмы и выплюнул на свет. — Так и есть. Никто в нём не бродит, после смерти. Мы просто становимся его частью. А это значит… — …что и за его пределы нам никогда не выбраться, — Сиэн договаривает обезнадежено. — Мы никогда не увидим горизонт, — после сказанной мною фразы, в зале повисла эта глухая тишина. Мы лишь сидели и переглядывались, потеряв всякую надежду однажды хоть одним глазком увидеть горизонт. Лишь лицо настоятеля Алиетта не изменилось. Он теплее прижал меня к себе и произнёс: — Ваш горизонт здесь и нигде больше. И всё-таки, почему мне так больно? На ужин мы собираемся в зале для посмертных раутов, а я сижу и смотрю в тарелку с содержимым, а внутри меня передёргивает. Я зачёрпываю деревянной ложкой мутную, мясную похлёбку и всматриваюсь в мясные волокна, а окинув свою семью взглядом, спрашиваю: — Это я? — Да, Райзен… ты отдал нам свою вторую жизнь, чтобы мы не голодали. Ты спас всех нас, — отец говорит с благодарностью, а Сиэн добавляет: — Если бы ни ты, мы бы все здесь передохли. А я всё ещё смотрю в тарелку с содержимым своего прошлого тела, и мне становится как-то не по себе. Каково это, съесть самого себя? — Попробуй, ты должен поесть, Райзен. — Это какое-то безумие… — я подношу деревянную ложку с мясом к своему носу, втягиваю его запах и поёживаюсь. — Выбора нет, Райзен. — У нас есть лишь это? — я спрашиваю, кивая на стоящую перед нами опустевшую банку. — Да, у нас есть лишь они. Я вынужден буду жрать себя изо дня в день? — Прошу, ты должен поесть, Райзен. Я медленно подношу ложку к губам, а затем запускаю содержимое в рот. Осторожно я жую разваренное мясо, а рвотные позывы содрагают всё моё тело. Чтобы меня не вывернуло наизнанку, я зажимаю нос и глотаю всё, не жуя, а затем пытаюсь отдышаться, пока мои глаза слезятся. — Вот, возьми воду. Так будет проще проглотить, — Сиэн наливает полную чашу воды, но легче мне от этого не становится, — это просто еда. Закинь в себя и живи дальше. Первые трое суток я не мог смириться с тем, что мне необходимо сожрать себя, чтобы выжить. А потом я решил последовать совету Сиэна — просто затыкать нос и глотать, не пережёвывая. Просто закидывать в себя себя и забывать о произошедшем. В конце концов, ничего иного нам не оставалось. Дни шли, банки кончались, маленькие картофельные ростки всё сильнее тянулись к солнцу, а мы, не переставая, ходили к полям и буквально молились на них. У нас была еда на ближайшие полтора месяца, крошечная надежда на будущее и мы всё ещё были вместе. — Как думаешь, как скоро они вырастут? — Сиэн касается маленького зеленого картофельного листочка. — Месяца два, а то и три. — Что? У нас еды осталось на полтора. — Когда меня не станет, у вас будет ещё месяц, — папа говорит об этом так, словно давно примирился со своим собственным уходом, а мы молча смотрим на него, но никто из нас не говорит ему ни слова. Больше всего на свете мне не хочется думать о дне, когда его не станет. Я смогу его пережить или просто сломаюсь? От жутких мыслей, я хватаю его в охапку, крепко прижимаю к себе и не хочу об этом думать. Не хочу. Мне больно. Мне и так до безумия больно. И почему мне всё ещё так больно? — Всё будет хорошо, Райзен. Главное, что вы с Сиэном будете жить, — папа гладит меня по спине, а я втягиваю носом его запах, лишь бы запомнить его как можно лучше. Вскоре даже погода в «Свободе» меняется. В наши земли снова возвращается тепло, на чистом голубом небе вновь появляется солнце. Деревья, что стояли замёрзшими, вновь покрываются крошечными почками. Из земли показываются маленькие зеленые ростки сорной травы, а брусчатые улочки, наконец, оттаивают от наледи. Заколоченные дома так и стоят пустыми, а мы в который раз обходим их в поисках хоть чего-нибудь, если не съестного, так полезного. Но дома уже давно опустели. В городе не осталось ни единого тела, ни единого животного, ни единой крошки хлеба. С каждым днём банок в нашем погребе становится всё меньше, а моя тоска по ещё не ушедшему отцу всё сильнее. Чем больше проходит дней, тем всё чаще я начинаю считать его жизнь банками. Минус одна, минус вторая, минус третья. Чем меньше банок — тем меньше дней. Чем меньше дней — тем меньше времени нам осталось. — Сходим к липовой роще, папочка? — Ну, конечно, Райзен, — папа треплет меня по волосам, а затем мы возвращаемся в место, которое всегда было нашим. В детстве мы часто ходили в липовую рощу. Когда «Свобода» засыпала. Когда горожане оставались позади. Когда оставались лишь мы вдвоём. Когда не нужно было развлекать этого кретина Лаури. Время в липовой роще было лишь нашим с папой и ничьим больше. — Ты помнишь свою жизнь до второй смерти? — Хм… — папа задумывается откидываясь на траву. Я делаю так же, подпирая рукой голову, — помню… — Расскажешь мне? — Зачем, Райзен? — Я хочу знать свою историю, чтобы потом рассказывать её другим… — Другим? — Да… я в это верю, хах… глупо, наверное? — Почему же? Разве теперь нам остаётся что-то иное? — папа смотрит на меня тёплым взглядом и говорит: — засуха, начавшаяся двадцать лет назад… я её не пережил. Тогда закончилась моя вторая жизнь. В «Свободе» начался хаос, от жары и голода люди начали нападать друг на друга. — Но ведь ты Нортхайм. Как они посмели? Почему настоятель Йен ничего не сделал? — Когда началась засуха, люди начали избавляться от неугодных и неудобных жителей «Свободы». Они начали избавляться от тех, на кого давно точили зуб, на тех, кто, по их мнению, давно должен был отправиться в черный лес. Однажды они пришли и к нам домой. — Что? В чем они тебя обвиняли? — Они требовали справедливого суда. За то, что сделали мои прародители. Они пришли в наш дом и сожгли всё дотла. Нэльма едва выжила. Я же — нет. — Что сделали твои прародители? — Когда-то давно Нортхаймы были большой семьёй. Они жили под одной крышей, пока один из них не сотворил страшное. И грех его был таким тяжким, что у него забрали имя. Он перестал быть Нортхаймом. Отныне он не заслуживал носить это имя. Взамен ему дали другое. — Какое? — Хольм. — Постой… Ноэль Хольм? Ноэль был Нортхаймом? Первый человек, убивший настоятеля. — Его имя забрали, и эта история утихла. Но не для всех. Не для тех, кто пострадал в гневе черного леса, после того, что Ноэль сделал. Спустя почти два поколения они взыскали должок с меня. Послушай, Райзен… наша семья много чего сделала напрасно и видит Святой Моэн, мы ответили за всё сполна. Поэтому… вы с Сиэном, помните нашу историю, но не смейте её повторять. Когда спустя полтора месяца умер мой отец, я сделал то, что должен был. Я склонился над его телом, запустил руки в его темные волосы, а затем прикоснулся к его губам долгим, бесконечно долгим поцелуем и казалось, будто в тот момент моя мёртвая душа ушла на ту сторону вместе с ним. А я, едва оторвавшись от него, склонился над его ухом и произнёс: — Я забрал твоё бремя. Теперь ты свободен, папочка. И впервые у меня внутри был мир. За то, что он больше не страдал. За то, что он больше не испытывал голода, тоски и тревоги, страха за всех нас. Теперь он обрёл покой и, глядя в его лицо за всё это время, я впервые улыбался, ведь для него всё кончилось. — Ты в порядке, Райзен? — Да, — я обнимаю его в ответ и говорю впервые спокойно: — он больше не страдает. Маленькие картофельные ростки становятся всё больше и больше. Деревья «Свободы» покрываются листьями, почки распускаются. Брусчатые дорожки и узкие, маленькие тропинки вновь зарастают зеленой травой, а солнце, возвышающееся у нас над головой, греет нас своим теплом каждый новый день и кажется, словно с каждым днём расцветает и наша надежда. — Как думаете, настоятель, у нас есть шанс? — я лежу у него на коленях, смотрю в его слепые, белёсые глаза и, пожалуй, впервые могу отвлечься от этой жуткой боли, которая преследует меня с тех пор, как я вернулся из черного леса. — У вас есть шанс. — До сих пор не верю, что мы остались последними… подумать только… здесь больше нет никого… мы словно… словно одни во всём мире. Разве это не безумно, настоятель? Вы когда-нибудь видели нечто подобное? — Хм… — настоятель Алиетт вскидывает слепой взгляд на окружающую нас вересковую пустошь, нежно перебирая пальцами мои длинные волосы, а затем произносит едва слышно, почти шепотом: — я видел это… слишком много раз. — О чем Вы говорите, настоятель? — я совсем не понимаю, о чем же говорит настоятель, но в ответ он лишь прикасается к моему лицу, любяще поглаживает мою щёку и снова шепчет с такой глубокой любовью, с таким искренним чувством: — Однажды я подарю тебе весь мир. — Хах… что? О чем это Вы, настоятель? — я спрашиваю, но настоятель не отвечает, склоняясь к моему лицу, а в следующее мгновение мы сталкиваемся губами в общем поцелуе, мы тонем друг в друге так, что голова идёт кругом, так, что я окончательно забываю о своей боли. И почему мне всё равно иногда бывает так больно? — Это из-за бремени, — не дожидаясь моего вопроса, настоятель отвечает сам. — Что? — Твоя боль. Это всё из-за бремени, которое у тебя никто не забрал. — Хотите сказать, я буду чувствовать её всегда? — Прости, Райзен. — Я буду всегда жить с грузом чужой боли? — Такова участь Нойманнов. — И даже в черном лесу? — И даже там. Его слова в тот момент прозвучали, как удар молота, а я всё никак не мог свыкнуться с мыслью, что эта боль останется со мной навсегда. Разъедающая, выжигающая, ноющая, словно бесконечная. О ней забываешь лишь на время, но она всегда возвращается. И как бы ты не отвлекался, в конце концов, ты возвращаешься к ней. Как сильно бы ты не утопал в ком-то другом, в конечном итоге, она оказывается сильнее. И что бы я ни делал, это нельзя было изменить. И это было самым трагичным. — Вы говорили Сиэну, что если мы все умрём, Вы вернётесь за горизонт, домой. — Так и есть. — А если мы не умрём, что тогда? Вы останетесь, настоятель? — Я буду рядом. — Честно? Хах… — я спрашиваю с надеждой, а настоятель Алиетт мягко касается моих губ и с теплотой отвечает: — Честно. Я буду рядом, пока от «Свободы» не останется ничего. Я обнимаю его с радостью, крепко-крепко, так любяще, как только могу, ведь я и правда испытываю к нему лишь любовь, чистую и бесконечную. — Тогда… знаете, настоятель, тогда мне не страшна никакая боль. Словом говоря, совсем скоро и мы с Сиэном начали мерить свои жизни оставшимися банками. Тридцать. Двадцать пять. Двадцать. Пятнадцать. Десять. Пять. Одна… Мы смотрели на возвышающуюся гору пустых банок и понимали — нам больше нечем считать свои жизни. Даже мера и та кончилась. Мы больше не считали её временем. Мы больше не считали её отчаянием. Наше время остановилось. Теперь уже остановилось наверняка. — Что делать теперь? — Сиэн с ужасом смотрит на гору пустых банок, хватает меня за руку и спрашивает снова: — Райзен, нам пиздец, скажи? — Нужно взглянуть на картофель. Он должен вот-вот взойти. Мы раз за разом возвращались к картофельному полю, проверяли урожай и понимали — ещё слишком рано. — Ещё недели три, не меньше. — Нам пиздец, Райзен. Еды не осталось. Даже настоятель Алиетт уже ничего не ел, говоря, что в первую очередь должны выжить мы. А мы с Сиэном сокращали свои порции, как могли, чтобы держаться на плаву. Мы думали, что успеем. Мы верили в это. — Я не верю… мы не протянем ещё три недели… это пиздец… нам крышка, Райзен… — Сиэн говорит это с ужасом, а его стеклянные глаза налиты слезами. — Не говори так, прошу… — А так оно и есть! — Нет-нет-нет… это ведь не конец… — Чёрт… не может быть… не может всё закончиться так, твою мать… — Так всё и не закончится… — я мотаю головой, а сам перебираю в голове варианты. — А как ещё? У нас не осталось ничего, Райзен. — Разве? Один вариант у нас всё-таки есть. — Что? — Мы не сгинем тут, Сиэн. — О чём ты? Что ты имеешь в виду? У нас нет еды. — У нас есть банка. — Какая к чертям банка? — Та, что зарыта под землей. — Ч-что? Ты… ты что, спятил, мать твою? Она лежит там почти двадцать лет. — У нас нет выбора, Сиэн… — я говорю спокойно, но внутри меня колотит от ужаса. Я абсолютно точно осознаю то, в какой степени это безумно. Но у нас, правда, нет другого выбора. — Ты ведь это не серьезно? — А у тебя есть варианты получше? — Но там… она же… черт… ты хоть понимаешь, в каком она состоянии? — О да, я понимаю… но и расчёт не на это. — А на что? — Мы должны её вернуть. — Мою сестру? — Да. Она вернётся с двумя жизнями. Представляешь, что будет дальше? — Райзен… она ведь… — У нас нет выбора. Его нет, Сиэн. — Черт… чертово место! Чертов мор! Почему это происходит именно с нами, блядь!? В конце концов, после долгого примирения с собой, мы выкопали чертову банку с сестрой Сиэна, которую настоятель Йен, когда-то давно наказал моему отцу хранить. Мы на пару с Сиэном таращились на проклятую банку, и ни у кого из нас не хватило духу её открыть. — Давай, это как пластырь содрать. Раз и всё, — я говорю, скорее самому себе, чем Сиэну. — Ну, давай, сдери, раз такой умный, — Сиэн смотрит на эту банку так, словно она живая. Я беру её в руки, с силой надавливаю на крышку и, прикладывая неимоверно много усилий, всё-таки её открываю. Открываясь, она шумно прыскает, словно то, что внутри — испорчено. Ещё бы оно не было испорчено. Этой чертовой банке почти двадцать лет. А как это сожрать — одному Святому Моэну известно. — О, Святой Моэн… черт… ну и вонища, твою мать… — Сиэн зажимает нос и отворачивается. — Сиэн, возьми себя в руки, мы должны это съесть. — Кажется, мой аппетит покинул меня навеки вечные. — Держи, — я протягиваю ему деревянную ложку и глиняную миску, а Сиэн снова затыкает нос и поёживается. — Я не верю, что мы это делаем. — Ты ведь хочешь её увидеть? Свою сестрёнку? Вот и хватай ложку. — Ну, знаешь, и не так уж сильно я этого хочу… черт… проклятье… Я вываливаю содержимое банки по мискам. Половину мне, половину Сиэну. На порцию выходит по пятьдесят унций (почти 1,5 литра*). Гнилостный запах содержимого банки тут же распространяется по всему подвалу, а мы, содрогаемые рвотными позывами, хватаем миски и выбегаем на улицу. Нужно было сразу открывать эту чертову банку на улице. Черт нас дёрнул сделать это внутри. Сиэн матерится и затыкает нос. Я пытаюсь унять рвотные позывы и вдыхаю порцию свежего воздуха. — Ладно, пора, Сиэн. — Я нихуя к этому не готов, Райзен… — Сиэн машет руками, пока его глаза слезятся от запаха, — и, кстати, я уже вообще вот ни капли не голоден. — Сиэн, мы делаем это не для того, чтобы пожрать. Мы делаем это, чтобы вернуть её… а уж потом поесть… — я договариваю последнюю фразу с каким-то жутким чувством. Не верится, что мы вообще пошли на это. Всё ещё не верится. Разве мы сможем? — Как думаешь, какой она вернётся? Она вообще вернётся? Что если, мы её сожрём, а она не вернётся? Что тогда? — Человек возвращается, если его тело съедают. Таков закон «Свободы». Она не может не вернуться, после того, как мы съедим её тело. — Но ведь… черт, она ведь дочь настоятеля… — И что? — Как это что? Помнишь, что было в прошлый раз, когда дитя настоятеля вернулось? — Сиэн тычет пальцем себе в грудь, — помнишь, что было, когда я вернулся? Чертова засуха… что, если мы вернём её, и черный лес сотворит что-то подобное? — А какой у нас выбор? Скажи мне, Сиэн? Что мы ещё можем? Мы либо сдохнем от голода в течение нескольких дней, либо сдохнем чуть позже от гнева черного леса? Какая уже разница? Мы должны хвататься за жизнь. — Черт… — Сиэн кивает, трёт виски, — ты прав… нихрена у нас нет никакого выбора. — Тогда за дело? — Блять… может… может, проварим её хотя бы, а? Это же невозможно жрать, Райзен, в самом деле. Так и решено было сделать. Мы вываривали её утрамбованное в банку тело порядка нескольких часов, чтобы наверняка выжечь из неё всё. И лишь после этого разлили по тарелкам, взяли в руки ложки и уселись за стол для посмертных раутов. Сегодняшний наш посмертный раут мы посвятили ей. Сестре Сиэна. — Я готов… — Сиэн смотрит в свою тарелку, делает глубокий вдох, подвигает к себе поближе глиняный кувшин с водой и шумно выдыхая, берётся за ложку. Я следую его примеру. — Поехали. Я затыкаю нос, зачёрпываю ложку и отправляю мутную, вываренную гнилостную жижу себе в рот. Я стараюсь не касаться её языком и не жевать, лишь глотаю, запивая огромным количеством воды. Ложку за ложкой. Глядя в глаза Сиэна, который делает то же самое. По его щекам текут слёзы, а плечи содрогаются от рвотных позывов, но он крепче зажимает нос и запивает содержимое миски водой, после чего снова зачёрпывает ложкой старое, протухшее месиво. Мои слёзы падают в миску, до того противно и тошно, но я всё равно продолжаю запихивать её в рот. Мы не разговариваем, мы лишь чёрпаем ложками, лязгаем глиняными мисками и лишь меряем взглядами то, сколько ещё осталось и пытаемся всеми силами не замечать этого зловонного запаха, окутавшего здесь, казалось бы, всё. Серая, подгнившая жижа течёт по подбородку Сиэна и мне становится тошно от этого зрелища. Я зажмуриваю глаза, делаю огромный глоток воды, пропихивая протухшую похлёбку поглубже в глотку, а затем снова зачёрпываю содержимое миски. Осталось совсем чуть-чуть. Мельком я гляжу, сколько осталось у Сиэна. Совсем мало. Мы почти сделали это. Его щёки просто утопают в тошнотворных слезах, глаз покраснел, руки перепачканы в гнилостной жиже, а запах здесь стоит такой, что стоит едва вздохнуть, как всё съеденное нами снова полезет наружу. Я зачёрпываю последнюю ложку, запихиваю внутрь и запиваю водой. Сиэн затыкает рот и нос, а затем поднимает голову вверх, чтобы всё съеденное ненароком не вывалилось обратно. А сразу после мы оба выбегаем из этого чертового зала, пропахшего тухлятиной и гнилью, на свежий воздух и словно утопленники хватаем его ртами. — Блять, поверить не могу, что мы это сделали! — Сиэн пытаясь отдышаться, делает глубокий вздох, вытирая слезящиеся глаза, — я хочу помыться, твою мать, я хочу помыться. Словом говоря, спустя три рассвета мы пришли к вересковой пустоши, сели у подножия черного леса и ждали. Если честно, я не был полностью уверен в том, что она вернётся, ведь с момента её смерти прошло слишком много времени. Но мы всё равно ждали. А с первым лучом солнца, едва коснувшимся вересковой пустоши, её маленький, совершенно крошечный силуэт появился из темноты черного леса.Глава 57
8 января 2025 г., 00:28