Столетие унижений

NC-17
В процессе
34
Размер:
планируется Миди, написано 86 страниц, 31 873 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
34 Нравится 40 Отзывы 4 В сборник

7. О протекторатных отношениях

Настройки
Примечания:
Небо кровоточит. Лихорадочный тремор отслаивает мышцы от горячих суставов. Город распадается. Внешний — там ещё дымятся головешки церквей, где недавно резали христиан. Маньчжурский — западные войска вошли в него без сопротивления, как нож в рану. Императорский, к которому теперь стягиваются союзники. Копыта казачьей конницы бьют по мостовым позвоночника. Вверх, к затылку. Артиллерийская канонада грохочет по колее рёбер. Цыси и Император бежали ещё до рассвета. Чиновники вешаются в кабинетах, жёны — у смятых постелей. Ихэтуани, ради которых началась эта бойня, растворились в переулках. Последние защитники Императорского города — несколько тысяч ганьсуйских стрелков и гвардейцев — рассредоточиваются вдоль стен. Их генералы бежали с императором. Младшие офицеры наспех выстраивают оборону уже ни на что не надеясь. За стеной трубит военный оркестр. Ветер несёт кислый запах угля, масла, йода. Дворцовые слуги, запертые в кольце, мечутся по двору: кто-то тащит ящик патронов к бойницам, кто-то пожитки к чёрному ходу. Он стоит у Ворот Положительного Южного Начала. Оцепенелый. Молчащий. Он предупреждал: союз с мятежниками — смерть. Даже если ихэтуани правы — убийство послов покарают. Запад сомнёт. Его не послушали. Он писал Лондону — предлагал сдать город сразу, без разрушений, писал снова и снова. Ответа не было. Он понимает, что уже ни на что не влияет. Ближайший офицер оборачивается. В его взгляде — на долю секунды — вопрос. Не упрёк, не ожидание, почти не надежда. Но столица молчит и офицер отворачивается. — Держать строй! Его голос взлетает и падает. С востока, от Ворот Принимающих Солнце, прокатывается волной одинокий выстрел — и двор тонет в тишине. Захлёбывается в ожидании Грохота нового выстрела. Снаряд разрывается прямо под крышей стрелковой башни. Осколки врезаются в лакированное дерево, в самое сердце Ворот. Тело прорезает боль, складывает пополам. Он давится криком — склизкое и инородное поднимается по горлу и он выблёвывает на ладони кусок запёкшейся крови. Щёку обдаёт жаром, горящая балка обрушается, бросая искры на одежду. Он смотрит вверх. Огонь жрёт башню изнутри. Краска на церемониальных табличках пузырится и течёт. Драконы на карнизах корчатся в пламени. Гарь. Дым. Запах горящей плоти. Он помнит запах. Плавятся балки, плавятся глаза. Пузырится кожа, лопается. Лопается черепица и слезает с костей. Копыта втаптывают ещё живую тлеющую плоть в землю. Он помнит. Руку в волосах. Смотри, не отворачивайся. Стеклянный холод во внутренностях. Пальцы. Гавкай. Целуй. Он помнит, что ждёт после сдачи. Он понимает, что сейчас будет хуже. Тело отступает само. Шаг. Шаг назад. Шаг шаг шаг. Он врезается в кого-то плечом, — и срывается в бег. Сквозь боль, сквозь крики и дым, сквозь тёмный проём галереи, мимо распахнутых дверей, опрокинутых курильниц и брошенных свитков. Туда, где ещё нет огня. Только запах страха. Горло щиплет и жжёт. Он пытается дышать и в перерывах между спазмами кашля запирает за собой тяжёлую дверь. На ключ. Бессмысленно. В столе, в правом ящике, под старыми свитками — первый пузырёк. Второй — за пазухой, в кармане, который он зашил сам, на случай, если первый разобьётся или не хватит. Теперь хватит с избытком. Никелированные крышки бликуют в свете догоняющего огня. Он смотрит на мутную жидкость в тёмном стекле — взгляд запутывается и тонет, как тонет в ней всё: страх, стыд, память о том, что он только что сделал и что сделают с ним. Время останавливается, растягивается, дышит. Руки трясутся, ладони скользкие. Грохот сотрясает воздух. Стена за спиной вздрагивает. Вздрагивает тело, крик стучит в зубы. Запрокинув голову, он глотает настойку — быстро, жадно, давясь. Капли текут по подбородку. Второй пузырёк он выпивает без колебаний и оставляет пустое стекло на столе. Руки всё ещё трясутся. Снаружи разносятся звуки выстрелов — влетают в окно и глохнут, замурованные в стены. Боль простреливает снова — крыша соседней пристройки проваливается под снарядом, взметнув сноп искр. Он смотрит в окно. Огонь уходит в небо, и небо отвечает ему тем же — оно плавится, течёт вниз, капает на землю красным сургучом как императорская печать на бумагу. Красиво. Он думает — красиво. Па́годы и павильоны съёживаются, словно город сворачивается в свиток. Он не знает, о чём этот указ. Он смотрит и смотрит, вглядывается, надеясь прочитать. Дерево стола под пальцами живое, тяжёлое, тёплое. Он гладит его и руки перестают трястись, будто в кости медленно наливают свинец. Он замечает, как проламывают ворота и, покачнувшись, медленно отворачивается от окна. Вслед за взглядом стены качаются тоже, отблески огня танцуют на них. В этой неразберихе во взгляд втыкается меч. Не достаточно острый чтобы уколоть — один из тех мечей, что вручают на церемониях, что висят на стене и никто не спрашивает, помнит ли их хозяин, как держать рукоять. Он проплывает к нему, тянется через вязкое, цепляющееся за рукова пространство. Меч падает в ладонь и мир, пошатнувшись, падает тоже и он падает на диван у стены. Голова откидывается в сторону. Он смотрит на свою руку и продолжающий её клинок. Привычный. Чужой. Ладонь не помнит рукоять. Но разум — разум помнит. Сотни пёстрых церемоний, посвящения и клятвы, когда он вкладывал меч в руки другим и единственную, когда меч вложили в его. Короткую — одну из многих в череде восстановления ханьских порядков. Они стояли в тронном зале — те, кто когда-то называл его братом, потом господином, теперь — отворачивались. Нанкин говорил. Слова падали в тишину, как печати на указ: — Ты защищал северные рубежи, чтобы юг процветал. Ты был нашим мечом. Ты снова им станешь, Заместитель командующего северными войсками при принце Чжу Ди. В зале прошелестело. Удушающий запах запечённой крови просачивается сквозь благовония — на один вдох. Чья-то губа искривилась. Шёпот, почти различимый: «Не много ли благосклонности для...» Чей-то веер раскрылся слишком резко. — Бейпин, — голос Нанкина срубил поднимающий шёпот. Напоминание — и с высоким чином север не "великий", а "умиротворённый". Нанкин возложил ему на плечи перевязь с печатью военной власти. Перевязь лязгает, будто оружейный затвор, но никто кроме него не замечает. — Защищай нас. Как прежде. Как брат. — Нанкин говорил так, будто верил в свои слова. Он принял меч из рук столицы, но ладонь не вспомнила рукоять. Его разум знал меч, но это тело... Это тело никогда не вело армию в бой, никогда не возглавляло оборону крепости, никогда не умело рубить кости. Оно заслушивало доклады министров, возглавляло церемонии и умело прикрывать прямолинейность шёлком. Он поклонился с почтением царедворца. Крик — не из зала, из коридоров, — врезается в тишину и давится, будто его задушили. Его ладони гладкие и белые. Это тело создано не воевать. Править. Взрыв. Закладывает уши. Рушится что-то тяжёлое, каменное, близкое — должно быть галерея, по которой он бежал. Оконное стекло осыпается, осколки звенят, как колокольчики. Ветер вносит в комнату пепел. Он кружится, танцует под потолком как лепестки персикового дерева и осыпает лицо, губы, ресницы. Запах гари вплетается в густеющий воздух. Запах гари. Дым. Обугливающаяся кожа. Запах — его собственный. Есугей смотрел сверху на чёрную плоть под копытами коня. Она ещё жила, шевелилась, ещё дышала. Конь взвился на дыбы, взметнулось пламя, и копыта рухнули на грудь, проламывая рёбра. Кости распались тлеющими углями. Тьма. Сырость. Тьма. Тьма. Холод. Тьма. Десятилетия, когда его кости срастались с землёй. Он был ничем и небытие было хуже огня — ледяной ужас без конца, без края, без «я». Пока его не собрали заново. Новое тело с тем же лицом, но другим взглядом. Взглядом, который не впивался в лицо врага, залитое кровью. Не обводил ряды воинов, замерших в ожидании приказа на стенах Цзинь. Он вёл их в атаку, поднимая церемониальный меч, и топот копыт его конницы сотрясал пол. Он шёл на южные царства и всё ещё верил, что его клинок направлен к северу, просто юг встал на пути. Но меч в руке становился всё тяжелее, а сам он всё чаще стоял позади. Приказы эхом отдавались в кашле — дым заполнял лёгкие. Он смотрел в лицо киданьскому хану, и ветер, влетевший в окно, пах степью и гарью. Он стал частью их дикой власти, но думал: я впитаю их, растворю их силу чтобы она не обрушилась на юг. Он всё ещё верил, что держит границу, но граница уже прошла сквозь него. Всё, что ему осталось — стоять на северном рубеже и ждать осени, когда придут хунны. Он уже слышит — их чугунная орда всё ближе и ближе. Топот нарастает, переходит в дрожь пола, в грохот рушащихся стен. Первая каменная лошадь врезается в него грудью, опрокидывает. Вторая затаптывает в землю. Третья с оглушительным ржанием падает, придавив тушей ноги. Потолок рушится, и тьма обрушается сверху. Его осыпает каменной крошкой. Воздух настолько забит горячей пылью, что им невозможно дышать. Он чувствует, как изо рта вытекает кровь и больше не чувствует ничего, особенно тела. Ни закричать, ни пошевелиться. Сознание утекает в придавившую его темноту. Он уверен, что умирает, он знает, как это происходит, он цепляется за мир, но в мире не за что зацепиться. Только звуки: сталь, отдалённое ржание, размытые голоса, отрывистые приказы, треск костров. Он знает эти звуки, он слышал их каждый день. Трава на тренировочном поле была примята сотнями ног. Пахло потом, костром и конским навозом. Он стоял в стороне от группы командиров, и смотрел, как очередной отряд отрабатывает перестроение. Меч на его поясе — без украшений, но выполненный с отточенным мастерством — был ему под стать: та же отточенная, благородная осанка молодого северного князя. Он заметил южанина сразу — тот выделялся, как цапля среди ворон. Слишком светлая одежда, слишком любопытный взгляд. Единственное, чего он не заметил — южанин решил, что его одиночество это приглашением к разговору. Какое-то время тот стоял рядом молча. Потом решился. — Ты Цзи? Я читал, что ты держишь границу у гор. Он кивнул, не поворачивая головы. — А я привёз доклад о состоянии полей в Даньяне. Мы растим рис у реки. — он замолчал, ожидая что собеседник продолжит разговор. Но Цзи молчал тоже. — Вы готовитесь к императорскому смотру? Первый раз вижу столько воинов. Столько оружия. Правда, что на севере всегда так? Цзиньлину начало казаться, что его просто не слушают. Но Цзи ответил: — Правда. И после этого будто прорвало плотину: — А правда, что на севере ветер леденеет на лету и снег лежит до самой поздней весны? — Правда. — А правда, что хунны едят сырое мясо? Цзи пожал плечами: — Как все звери. — Я читал, что на севере даже звери плачут по павшим воинам и ветер поёт вместе с ними. Цзи не сдвинулся, но его губы дрогнули. Он прикусил нижнюю, пытаясь сдержать смех и когда это не помогло прикрыл рот рукавом. Его плечи быстро задрожали. Цзиньлин растерянно моргнул. — Ты... ты смеёшься надо мной?! Он вспыхнул, отступив на шаг: — Я спрашиваю, потому что никогда не видел севера. "ветер несёт холод, но воины поют, согреваясь битвой" — сколько суровой красоты в этих строчках! Про него написано столько поэм, что любой южанин хотел бы побывать у границы. Цзи скользнул по нему взглядом, цепко и быстро. — Не стоит. Расти рис. Пиши доклады. Занимайся поэзией. Делай то, что должен. Он сказал это без насмешки, почти как напутствие. Цзиньлин, всё ещё красный от смущения, тихо фыркнул: — Говоришь так как будто тебе никогда не хотелось побывать где-то ещё. Выпить сладкого вина. Посмотреть представление в столице. Цзи посмотрел на южанина, впервые повернув голову — на то, как тот сжимает и разжимает пальцы, не зная, куда девать руки, — и в его взгляде что-то изменилось. — Скажи, на юге, у твоей реки, — там спокойно? Цзиньлин кивнул. — Спокойно. — Хорошо. — Цзи отвернулся снова глядя на поле, и добавил почти без интонации, — Поэтому я стою на границе. И буду стоять.

***

Он не знает, жив ли. Он чувствует боль, но не чувствует тела. Он вдыхает. Рёбра сдвигаются как сломанные клавиши. Он понимает, что сможет открыть глаза. Веки размыкаются с влажным, прилипшим звуком, будто их склеила запёкшаяся слизь. Он видит свет — мутный, дёргающийся, как пламя свечи на сквозняке. Может быть, он всё ещё горит. Тень в углу комнаты колышется, потолок над головой плывёт. Серый. В трещинах. Может быть, это камень. Может быть, пепел. В прошлый раз, когда он горел, не было ни потолка, ни света, ни пепла — только огонь. Сейчас иначе. Он думает о руке — просто думает, не двигает, — и предплечье отзывается такой вспышкой, что перед глазами плывут красные круги. Простыня под ним мокрая и тёплая. Липкая. Он чувствует, как сукровица медленно сочится из-под спины. Он пытается издать звук, не совсем понимая какой. Может быть, крик или стон. Внутри горла что-то сдвигается с влажным, неживым бульканьем. Вместо слов рот заполняет тишина, густая и горячая как кровь. Но тень слышит его. Тень отделяется от стены и становится человеком. Он двигается слишком быстро, слишком резко. Глаза — тёмные — горят чем-то, чего Пекин не понимает. Блеск в них ярче чем свет и поэтому в эти глаза больно смотреть. — Наконец-то, — голос подрагивает. Он останавливается, сглатывает, переводит дыхание. Секунда уходит чтобы принять позу — руки сложены за спиной, подбородок вздёрнут, на губах играет снисхождение. — Думаешь, почему ты здесь? — пауза настолько короткая, что не подразумевает ответа, — Ты ещё нужен Лондону. В каком качестве — решит он. А я прослежу, чтобы ты дожил до этого решения. Теперь ты моя ответственность. Слова гладкие как галька, обточенные повторением как течением. Каждая интонация сменяет другую точно в момент с выражением лица. — Знаешь, я смотрю на тебя и мне становится смешно. Сколько поклонов тебе делали за один приём — сорок? пятьдесят? — а теперь я стою над тобой, и ты даже не можешь поднять голову. Ты во всех видел варваров, обязанных падать на колени перед центром вселенной. А я видел будущее. И пока ты требовал поклонов, я запоминал, когда нужно кланяться. Пока ты презирал их, я учился, чтобы превзойти. Теперь я среди сильных. Не на коленях. Как равный. Мои корабли в твоих портах. Мои офицеры в твоём городе. Мои дипломаты за столами переговоров. Пекин не понимает. О каких поклонах речь. О каких кораблях. Каких переговорах. Почему этот человек говорит с таким торжеством и яростью. Он бы хотел просить говорить тише, но вместо слов снова булькает кровью. Пекин молчит. И человек считывает его молчание по-своему. — Мои солдаты, — говорит он, и голос теряет плавность, вцепляется в воздух, рвёт когтями, — мои солдаты вошли первыми. В твой Запретный город. Не британцы. Не американцы. Я. Человек останавливается, чтобы перевести дыхание. Теперь он стоит так, будто уже принимает капитуляцию. — Мои дипломаты обсуждают с британцами раздел сфер влияния в Азии. Сейчас ты моя ответственность. А скоро станешь просто моим. Это не месть, это судьба народов. Восток слишком долго лежал под вами — под твоей гордостью и под их сапогами. Я сделаю Восток великим. Пекин видит, как блеск в тёмных глазах становится ярче, режет, — и закрывает свои. Свет слишком яркий. Голос слишком громкий. Ему нужно отдохнуть. Пекин закрывает глаза и у человека напротив трясутся руки. Он прокручивал эту сцену в голове сотни раз — пока плыл на корабле, пока ждал донесений о штурме, пока сидел у этой постели. Он представлял, как в глазах Пекина вспыхнет ярость — или страх, или раскаяние. Стыд перед собственной слепотой и его превосходством. Он был готов к ненависти. К проклятиям. К мольбе о пощаде или — это было его любимой фантазией — мольбе о спасении. К клятвам, к изломанным бровям и дрожащим губам. Ко всему, кроме того, что Пекин отвернется, будто он не стоит внимания. Он хватает Пекин за лицо — грубее, чем хотел. Дёргает резче. Заставляет смотреть на себя. — Ты помнишь меня? — это требование, а не вопрос. Пекин смотрит. Он видит азиатское лицо — точно знакомое. Он пытается копнуть глубже, он ищет это лицо среди руин Чжунду, среди криков на чужих языках, среди огня — и ничего не находит. Только старые имена. Только старые страхи. Этот человек не из тех. Не кидань, не монгол, не чжурчжэнь. От этого человека не пахнет степью. От него пахнет морем и железом, но теперь это запах англичан. Пекин не может понять, что это значит. Он почти улавливает мысль — почти — но она ускользает вместе с последними силами. Пекин качает головой не пытаясь говорить. Пальцы отпускают его лицо. Резко, почти отбрасывая. Голова Пекина падает на подушку и от удара его сознание проваливается обратно в темноту. Токио смотрит на бесчувственное тело сверху вниз. Взгляд ощупывает. Пекин переодели — простыни пахнут карболкой, а не гарью, вместо грязного шёлка на нём чистая рубаха, чужая, великоватая. Там, где широкая горловина открывает грудь, видно, как ключица выпирает под кожей. Кажется, её можно сломать пальцами. Вторую уже сломали. Шея накрыта чёрно-зелёной гематомой. Волосы спутаны. Кто-то пытался свести кровь с них — не до конца, тёмные пряди слиплись на висках. Лицо обмыли, но по нему расползлись некрасивые запёкшиеся ссадины. Он получил испорченный трофей, а ждал — нет. Не время. Он не для того готовил эту речь, чтобы позволить пеплу и крови испортить её. Он методично поправляет съехавшее одеяло, чтобы оно закрывало ровно от шеи до ног. Ничего. Он терпелив. Он повторит эту речь в следующий раз. Дверь закрывается с тихим, вежливым щелчком. Токио не позволяет себе думать о том, что следующий раз может быть таким же. Эта мысль остаётся в комнате вместе с Пекином.
Примечания:
34 Нравится 40 Отзывы 4 В сборник