Часть 3. Снежные ангелы. Глава 1
15 февраля 2025 г., 13:26
— Эй, любовничек!
Это было зрелище века: голый Мясник полз по полу, игриво отклячив крепкий зад, и пел, не слишком попадая в ноты:
— Иди ко мне, любовничек!
Видимо, воображал себя Патриком Суэйзи из культовой мелодрамы «Грязные танцы», а сидящего на кровати Бориса — юной возлюбленной Патрика, Беби. Наверное, в его голове это должно было выглядеть соблазнительно-сексуально, но на самом деле выглядело смешно и нелепо. И — ешки-матрешки! — ужасно мило.
Фильм «Грязные танцы», который Борис за каким-то чертом однажды в выходные заставил посмотреть своего любовника, по непонятным причинам произвел на Мясника совершенно неизгладимое впечатление. И теперь тот при любом удобном случае требовал устроить очередной совместный просмотр этого «шедевра», а еще цитировал фразы оттуда к месту и не к месту. Или вот как сейчас…
— Ну, Бориселло! Ну что ты такой скучный! Иди ко мне, предадимся страсти на пышном восточном ковре!
— К твоему сведению, это не пышный восточный ковер, а грязный потертый палас тридцати пяти лет отроду, который мы привезли от твоих родителей. Я помню, ты говорил, что он старше тебя. Предаваться на нем страсти — значит стереть на хрен локти, колени и прочие части тела, которым не посчастливится войти в контакт с этим чудовищем. Спасибо, мы это уже проходили. А от твоего пения у меня, чтоб ты знал, крошка, все падает. И я сразу вспоминаю, что смотрел окаянный фильм вместе с матушкой, когда она изо всех сил пыталась обратить меня в свою гетеросексуальную веру. Не получилось — я запал на Патрика Суэйзи.
Мясник поднял на него взгляд, которому по сценарию полагалось быть томным и страстным, и старательно промурлыкал:
— Но я же лучше Патрика Суэйзи!
Терпеть это надругательство над кинематографической классикой больше не было никаких сил, и он с тяжелым вздохом сполз к своему личному чудовищу на ковер. Севка радостно рыкнул и придавил его спиной к вытертому ворсу. Никаких сомнений в том, кто у них сегодня снизу, не осталось.
Он сделал последнюю отчаянную попытку побороть надвигающийся абсурд:
— У меня же завтра экзамен… Мне нужно готовиться…
— М-м-м… успеешь… все успеешь… любовничек… — промычал Севка, зажимая ему рот поцелуем.
Для Мясника поцелуи — завсегда последний аргумент в любом споре. И, надо отдать ему должное, ужасно действенный. Кто там только что вещал про «все падает»? Ложь, наглая ложь! Стоит, и еще как стоит! Как гвардеец в дурацкой мохнатой шапке на посту у Букингемского дворца!
И, если подумать, ковер вовсе не такой уж и жесткий…
— Бориселло, ты охренительный…
Получивший свое Мясник становился похож на большого сытого кота: ластился, мурчал и тыкался неизменно ледяным носом куда придется — в грудь, в живот, в шею, в сгиб руки или колена. Сейчас вот досталось колену — заканчивали они в позиции «шесть-девять», да так и упали, не найдя в себе сил добраться до кровати. А надо бы… Древние рассохшиеся двери балкона, пусть и старательно законопаченные и проклеенные Севкиной мамой, все равно оставались совершенно ненадежной преградой между комнатой и царящим на улице зимним холодом, и из-под них по полу весьма ощутимо дуло. Застудишь тут себе… самое дорогое.
Покряхтывая, словно древний старик, он выбрался из Севкиных объятий, встал и направился в душ. Мяснику что? Он резинку стянул, в узелок ее небрежно завязал — и наслаждайся жизнью! А некоторым еще с себя всякую гадость смывать…
— Подвинься!
В очередной раз он подумал, что нужно поставить в ванной задвижку или хоть какой-нибудь завалящий крючок. Потому что у некоторых совершенно напрочь отбито понятие личного пространства. И если принимать душ, когда кто-то тут же рядом, за полупрозрачной шторкой, чистит зубы, еще куда ни шло, то слушать при этом, как кто-то тут же пыхтит на унитазе… Бр-р-р! Хотя, конечно, было бы большим лукавством утверждать, что ему не нравится вместе с Севкой принимать душ. Потому что стоять под струями расслабляюще-теплой воды вдвоем и медленно ласкать друг друга… м-м-м… это было удовольствие, не имеющее никакого отношения к гигиене. И откуда у проклятого Мясника только силы берутся?
Потом они все-таки оказались в постели, и неугомонный Севка наконец задремал. А Борис подтянул к себе учебник по анатомии животных и стал готовиться к завтрашнему экзамену. Было крайне странно после того, как уже получил один диплом о высшем образовании и даже успел сам побыть какое-то время на месте преподавателя, вдруг снова очутиться за студенческой партой. А что поделать? Во всем был виноват все тот же Мясник — зудел и зудел над ухом, как наглая жирная муха: «Тебе же не нравится то, чем ты занимаешься! Ты же в ветеринары хотел! Ну я бы еще понял, если бы там бабки крутились офигенные, но зарплата твоя, ты уж прости…»
А он что? Он подумал и подал документы в сельскохозяйственную академию на ветеринарный. Он был самым старым студентом на потоке и поначалу чувствовал себя ужасно неловко, а потом как-то… привык. И расслабился. С Мясником, если не научиться расслабляться и не словить волну здорового пофигизма, пожалуй, и не выживешь. Это он твердо усвоил за те полтора года, что прошли с судьбоносной поездки на шашлыки.
Он отложил учебник (все равно в голове от мельтешащих перед глазами строчек и схем образовалась какая-то дикая каша) и стал вспоминать…
…Легко было сказать: «Заезжай за мной через час». Когда за спиной внезапно обнаруживаются крылья, кажется, что и в самом деле можешь взлететь. Забывая при этом, что для полетов, как и для любого серьезного дела, нужно не только вдохновение и соответствующие приспособления, но и навыки. А без привычки можно отличненько навернуться с крыши — да вниз башкой, об асфальт. И крылья не спасут. Вот как в случае с мамой.
— Борис, где ты был?
— В магазин ходил.
Недоверчиво изогнутая бровь:
— Да? А что купил?
— Ничего. Знакомого встретил, заболтались.
— Знакомого? Какого?
— Извини, мама, мне нужно в ванную.
«Клизма сама себя не поставит. А без нее в первый раз я от стыда сгорю. Впрочем, я и с клизмой сгорю».
— Зачем тебе в ванную среди дня? И что у тебя в пакете, если ты ничего не купил?
Сказка про белого бычка, бесконечная, как лента Мёбиуса… Но когда ты впервые за много лет вдруг обнаружил у себя за спиной самые настоящие крылья и полон решимости наконец ими воспользоваться…
— Это клизма, мама.
— Что-о-о?!
— Клизма. Приспособление для прочистки кишечника.
— Ты заболел?!
— Нет, абсолютно здоров. Просто собираюсь на свидание.
— На… свидание?! С кем?! И почему тебе для свидания нужна… — мама брезгливо скривилась, — эта гадость?!
Он вздохнул. Терпение, терпение! И помнить о крыльях. И о Мяснике, который уже, надо думать, упаковывает палатку, двухместный спальник и прочие полезности для их внезапной поездки «на шашлыки».
— Потому что я еду на свидание со своим любовником и планирую заняться с ним сексом. Ты в курсе, что такое анальный секс, мама?
— Как ты разговариваешь с матерью?!
Он и вправду никогда, даже до того приснопамятного скандала десять лет назад, не разговаривал с матерью подобным образом. И наверное, зря. Возможно, имей она хоть малейший иммунитет к такому явно лишившемуся последнего ума сыну, не стояла бы сейчас с трясущимися губами возле коридорной стенки и не прижимала руку к груди, будто с ней вот-вот случится инфаркт. Наверное, еще вчера он бы ей поверил: метнулся бы за водой, кинулся бы вызывать скорую… Если бы не утренний разговор с отцом. Если бы не горькая память обо всех тех моментах, когда она врала. Врала, врала!
Врала и сейчас — привычно манипулировала им, неблагодарным сыном, используя единственный на все времена непререкаемый аргумент — сыновнюю любовь. Раньше, похоже, манипулировать им было легко и просто, а сейчас он отчетливо, всем собой, будто превратившись в один сплошной детектор лжи, чувствовал притворство и таящийся за материнским показным отчаянием холодный расчет. Не такой уж хорошей актрисой, оказывается, была его мать, хотя она сама наверняка считала иначе.
Тем не менее он все-таки прошел на кухню и накапал ей сорок пять капель валокордина, разбавив горькое лекарство водой. Обычно мама просила накапать ей сорок, но сегодня он решил, что ударная доза при подобных разговорах никак не повредит.
— Выпей, мама. Как разговариваю? Ты ведь всегда сама меня учила, что настоящий мужчина должен быть честным и никогда не врать. А я тебе врал. Всегда, всю жизнь врал. Это ведь плохо, мама?
Он все время, словно старинная заводная кукла, повторял это странно звучащее в их сегодняшнем разговоре «мама, мама». Будто надеясь напомнить если не этой женщине напротив, так хоть себе самому, как он когда-то ее любил и насколько ей верил. Жаль, что ничего из этой наивной попытки не получалось. Вера ушла, сгорела после разговора с отцом. А любовь осталась, больная, искалеченная, мучительная любовь. «Мама! Мама!»
…Вот он совсем маленький, исхитрившийся среди лета подхватить ангину. У него температура, на лбу — влажная уже успевшая нагреться тряпка, глотать почти невозможно, а мама сидит возле его кровати, периодически подает ему сладко-кислый клюквенный морс и читает вслух Пушкина: «У Лукоморья дуб зеленый… Златая цепь на дубе том…» Его веки тяжелеют, он словно погружается в золотистые прохладные волны, и ему видится все это, точно наяву: и дуб, и огромный черный кот в ошейнике, за этот самый ошейник прикованный к дубу тяжелой золотой цепью, и русалка (с наглым рыбьим хвостом, похожая на молодую и очень красивую воспитательницу Наталью Семеновну) сидит на ветке и подмигивает ему оттуда чрезвычайно загадочно…
…Вот ему десять, и он впервые участвует в соревнованиях по плаванию. Соревнования крошечные, среди таких же малолетних участников плавательной секции, но мама на трибуне болеет за него, будто он борется за медаль настоящих, взрослых, Олимпийских игр. А потом, хотя он занимает второе место с конца, дарит ему огромный золотой кубок с выгравированной надписью «Победителю!». У него этот кубок долго стоял на шкафу, пока в итоге не оказался убран куда-то, поскольку мальчик исхитрился вырасти — окончательно и бесповоротно.
…Вот они всей семьей у бабушки в деревне, и бабушка учит его дурацкой девчоночьей игре «Да и нет не говорите»: «"Да" и "нет" не говорите, черное с белым не берите, что покажется смешно, то смеяться не должно. Вы едете на бал?» Он уже знает правила, но обязательно где-нибудь да сорвется: либо решительно скажет «нет», либо наденет белый рыцарский плащ, как у крестоносцев, фильм про которых недавно показывали по телевизору, либо захихикает в самом неподходящем месте. Бабушка, она такая, хитрая! А не участвующая в игре мама улыбается, переступая по деревянному полу босыми ногами, и старательно помешивает в огромном медном блестящем тазу вишневое варенье. И Борис знает, что, когда варенье закипит, ему достанутся сумасшедшей вкусности вишневые пенки.
Ведь было же это?! Было. И куда все делось?..
— Я тебе запрещаю уходить из дома!
Так. Похоже, вызов скорой отменяется. Вот и славно.
— Мамочка, ты не можешь ничего мне запретить — мне уже двадцать восемь, и я все-таки вырос.
— Ты… ты… Если сейчас уйдешь, можешь больше сюда не возвращаться! Это больше не твой дом!
Он стиснул зубы. Слышать такое было вполне ожидаемо, но больно. Все-таки, чтобы всерьез ударить, следует подойти к человеку на минимальное расстояние. И по-настоящему виртуозно это удается самым близким нашим людям.
— Хорошо, мама. Я подумаю, у кого переночевать. А потом сниму жилье.
— Да как ты!..
— Всё, мамочка, всё…
Никогда еще закрывшаяся за спиной дверь ванной не казалась ему настолько тонкой. Даже несмотря на шелест льющейся воды и не самые приятные впечатления от первой поставленной себе самому клизмы (спасибо Интернету Просвещающему!), он слышал, как там, в квартире, мама ходит по коридору, плачет, тихо ругается, стучит зубами о край своей любимой толстой фаянсовой кружки с изображением анютиных глазок… На мгновение даже захотелось плюнуть на все, послать Мяснику трусливую эсэмэску об отмене мероприятия, поклясться маме не возвращаться больше к теме неправильных свиданий и анального секса, выпить с ней на пару по рюмочке стоящего в серванте кислого молдавского вина… И остаться вечным мальчиком, одиноким тридцатилетним девственником, единственным настоящим мужчиной в долгой маминой жизни…
От этих мыслей его пробрал почти болезненный озноб — куда там простой и примитивной клизме до подобных неприятных ощущений!
Нет уж! Никогда не мечтал о судьбе Питера Пэна — в этой сказке ему почему-то всегда больше нравился кровожадный капитан Крюк. Или, на худой конец, крокодил с тикающим будильником в желудке. Часики тикают с каждым прожитым днем все громче и громче — сейчас он ощущал это так остро, как никогда.
Он оделся, выбрался из ванной, прошлепал босыми ногами мимо исполненного горечи и презрения материнского взгляда, почти бездумно покидал в спортивную сумку какие-то вещи — слишком много для скромной однодневной поездки на пикник, слишком мало, чтобы никогда больше не возвращаться в отчий дом, скитаясь по съемным квартирам. Оставалось надеяться, что мать все-таки остынет, сменит гнев на милость, пустит домой блудного сына. И у них восстановятся если не прежние, доконфликтные, прочные отношения, то хотя бы хлипкое перемирие. А пока…
А пока его ждал Севка.
* * *
Из дома он выпал, опаздывая примерно на полчаса, в состоянии «нажраться и бить морды», а не «предаться жгучему разврату на чужом спальнике».
С тех пор как — резко и навсегда — закончилось детство, он крайне редко чувствовал себя счастливым, а счастливым без всяких оговорок так и вовсе никогда. Но так паршиво, как сегодня, еще не было. Даже уход отца в тот страшный день был понятен и вроде бы обоснован: кому захочется иметь дело с сыном-педиком и вечно чувствовать за него, урода такого, свою вину? Но мама… Она всегда говорила: «Мы с тобой семья», «У нас не должно быть тайн друг от друга», «Ты все испортил — тебе и восстанавливать». Она привязала его к себе любовью и чувством вины, повесила на тонкую, еще подростковую тогда, шею ответственность за все происходящее с ними, контролировала все его действия от и до, а оказалось… Оказалось, что не было никакой особой вины и преступления не было, за которое полагалось бы настолько страшное, практически пожизненное наказание. А любовь… Что это за любовь такая, когда ты превращаешь своего любимого, практически единственного любимого человека в раба?
Он зажмурился, чтобы удержать под веками готовые вот-вот сорваться злые слезы, помотал головой и решительно вперся в машину терпеливо ожидавшего его все это время Мясника. Пристегнул ремень, проигнорировав Севкин вопросительный взгляд, и коротко бросил:
— Поехали!
Иногда (чаще всего) Мясника хотелось убить, но в трудные жизненные минуты он мог вдруг совершенно внезапно оказаться вот таким — надежным как скала: не стал ничего спрашивать, болтать, комментировать, отпускать сальные и просто тупые шуточки, молча двинул по газам и лихо вывернул из двора, шуганув по дороге прыснувшую из-под колес стайку вальяжно разгуливавших голубей. На выезде из города просто сказал:
— Ты поспи. Видок у тебя… того… не очень.
И замолчал.
Только когда съехали на проселочную, ведущую к заветному шашлычному месту, тихонько затянул себе под нос:
— По кочкам, по кочкам… по ровненькой дорожке… в ямку… бух!..
Под это уже ставшее привычным какое-то убаюкивающее бормотание Борис и вправду заснул, невзирая даже на довольно чувствительные тычки и броски на сельских выбоинах и ухабах. А когда проснулся, машина уже стояла на берегу пруда, в тени знакомых с прошлого приезда берез, водительская дверца была приоткрыта, чтобы дать доступ в салон свежему воздуху, а Севка в одних дурацких цветастых шортах с попугаями весьма споро ставил палатку. Неподалеку весело трещал костер, и вкусно пахло дымом. Мгновенно стало кристально ясно, что, несмотря на разочарования и душевные терзания, жрать хочется просто зверски, а жизнь продолжается.
Севка — старый походник — привез с собой несколько видов невероятно вкусных колбасок, которые тут же со значительным видом пожарил на костре в каком-то похожем на пыточное приспособлении из двух решеток с ручками. Борису он доверил кромсать огурцы и помидоры в напоминающую тазик для стирки голубую пластиковую миску. Готовили в уютном молчании, ели — тоже. Ужасно почему-то порадовал тот факт, что Мясник не стал врубать на полную громкость музыку в машине, хотя помешать они сегодня вроде бы никому не могли. Без всех этих ухающих и отдающихся аж в печени басов, без удручающего «бдымц-бдымц-бдымц», без чьего-нибудь неизбежно бодрого вокала хотелось просто-напросто слушать тишину. А тишина над озером висела удивительно правильная: глубокая, густая, слегка приправленная легким плеском набегающих на берег волн и щебетом лесных птиц. Самое то, чтобы слегка привести в порядок вконец измочаленные за день нервы.
Конечно, полностью уйти в нирвану у него даже и на сытый желудок не слишком-то вышло: не давали покоя мысли о том, что ждало их с Севкой сегодня в палатке на расправленном двуспальном мешке. К тревожному ожиданию примешивалось беспокойство: не пойдут ли теперь коту под хвост все те до ужаса унизительные процедуры, которые он все-таки упрямо осуществил в ванной, всем телом и даже душой ощущая неодобрительное присутствие стоящей за дверью матери. «Надо было сначала потрахаться, а уж потом жрать…»
— Эй, ты чего такой задумчивый? — все-таки нарушил с каждым мигом становящееся все более и более тяжелым молчание Севка. — Сейчас напридумываешь себе всякой фигни — в четыре руки потом не разгребем.
— Я…
Он хотел сказать «ничего не придумываю», но как-то так вышло, что изо рта сами собой посыпались, опережая друг друга, сливаясь и путаясь, слова: про встречу с отцом (с его — с его, Севкиной! — дурацкой, между прочим, подачи), про развод родителей, случившийся более десяти лет назад, про разговор с мамой, которая напоследок крикнула в гулкий холод лестничного пролета: «Когда я умру, тогда и приходи!», про то, как он — впервые в жизни, гребаный девственник! — делал сам себе клизму и как это неудобно и ужасно, просто совершенно ужасно, стыдно… И что ему бы сейчас напиться и умереть, а не вот это вот всё…
Подобной истерики с ним не случалось с того самого дня, как от них ушел отец, а мама выгнала Сандро. Мама истерик не одобряла, называла их позорищем и бабским поведением, какового, само собой, не мог себе позволить ее единственный сын — ни при каких обстоятельствах. И он не позволял. Ему и плакать-то за все эти годы довелось всего несколько раз — по большей части от страха за маму и от жалости к ней. Иногда, правда, и к себе — но это совсем уж тайно, ночью, в подушку. И вот сейчас, у весело потрескивающего костра, рядом с обалдевшим от накала страстей Мясником… Ой-йо-о! После такого не в койку человека тащить с непристойными намерениями, а в пруд — умываться, а потом бежать от этой истерички как можно быстрее и дальше и никогда ни при каких условиях не возвращаться назад.
Впрочем, Мясник, надо отдать должное его крепким нервам, не сбежал. Нырнул в палатку, чем-то там пошуршал и вернулся к костру с рулоном веселенькой оранжевой туалетной бумаги, которую сунул ему в руки.
Брови Бориса от такой нетривиальной реакции на свое немужское поведение медленно поползли вверх и остановились, похоже, уже достигнув кромки волос.
— Предлагаешь мне пойти и как следует просраться? — осторожно поинтересовался он совершенно напрочь не своим, неприлично гундосым голосом. — Так, извини, полагаю, пока нечем.
Мясник покрутил пальцем у виска:
— Высморкаться тебе предлагаю. И рожу утереть. Ну и на просраться, если очень уж припрет, тут тоже хватит. Кстати, знаешь анекдот?..
Дальше можно было не слушать — анекдоты у Мясника были все как один бородатые, пошлые и совершенно не смешные.
Он отвернулся, стыдливо высморкался в оторванный от рулона и свернутый в несколько раз кусок бумаги, другим таким же куском, только чуть поменьше, старательно вытер лицо.
— Мясник, ты вообще в курсе, что анекдоты нынче никто не рассказывает? Это натуральный прошлый век и зашквар. Молодежь прется по мемам. Особенно если в мемах присутствуют котики.
— Котики — это тема! — неожиданно радостно согласился Мясник. — Но про анекдоты ты, друг Бориселло, категорически не прав! Батяня мой — большой знаток и любитель этого жанра. Дяди и тети опять же. Ну и я… стараюсь не отставать. Вот как-нибудь окажешься с моей семейкой за одним столом, поймешь, в чем самая ядреная соль!
— Свят-свят! — сказал он испуганно и едва не перекрестился, и то потому, что не умел. — Не собираюсь я с твоей семьей настолько близко общаться.
— А придется! — делано-обреченно развел руками Мясник. — Родители уже задолбали: когда ты этого, своего, домой знакомиться приведешь?
— Что значит «этого своего»?! Что значит «знакомиться"?! — Он едва не задохнулся от потрясения, а из носа снова потекла какая-то дрянь. Пришлось прерваться и смачно, некуртуазно высморкаться.
Мясник посмотрел на него со снисходительной жалостью, с какой он сам у себя в колледже обычно смотрел на безнадежно тупых двоечников:
— Бориселло, что я, по-твоему, все это время делаю?
— Ну, вопрос, конечно, философский…
— Да едрить твою налево, Бориселло! Я тебя с самой зимы окучиваю! Разговоры разговариваю, на свиданки вожу, целомудрие твое, можно сказать, старательно блюду! А для чего?
Брови опять стремительно поползли вверх. Хоть гвоздиками их, в самом деле, к черепушке приколачивай! Или на саморезы…
— И правда, для чего?
Севкин алюминиевый туристический стул отлетел куда-то в сторону, перевернулся и там остался лежать, жалобно задрав ноги к небесам, а сам Севка принялся метаться по полянке словно бык, которого только что укусила за причинное место злая пчела. Казалось, еще пара шагов — и он свернет палатку, затопчет костер и протаранит свою машину — извольте видеть: ураган Мясник во всей своей красе!
— Ты дурак, Бориселло, да? Совсем дебил? — Несмотря на довольно устрашающие перемещения, трубный голос Мясника звучал почему-то жалобно. — Ничего не понимаешь и понимать не желаешь?
Пришлось тоже встать. Смотреть на всю эту шекспировскую драму из уютного партера казалось почему-то в корне неправильным. Да и не слишком-то комфортным, по правде сказать.
— Ну, считай, что совсем.
Он подошел к Севке почти вплотную и настороженно замер, совершенно не представляя, что будет дальше. И Севка замер тоже. Вот только что шарахался из стороны в сторону, и вдруг — тишина, пауза, немая сцена — как у школьного Гоголя в «Ревизоре».
Обладатель грозного прозвища Мясник поднял на него глаза, и сразу захотелось отступить подальше и спрятаться. А еще лучше — убежать куда-нибудь за тридевять земель, столько в этом взгляде было намешано… всякого: тоска, желание, надежда, отчаяние. И наверное, что-то еще, что он попросту не сумел разобрать в силу своего только что прилюдно задекларированного идиотизма.
Горло перехватила короткая, но болезненная судорога, как бывало всегда, когда он входил в аудиторию, чтобы читать лекцию перед тридцатью явно не испытывающими к нему даже крошечной толики уважения, не говоря уже о симпатии, малолетними дебилами. Он сглотнул. Не впервой, справимся!
— Сев, ты объясни мне. На простом человеческом языке. Словами через рот.
Рука сама собой легла на широкое влажное от пота плечо и там замерла, словно боясь нарушить хрупкое равновесие, установившееся между ними. Или, наоборот, стараясь удержать и поддержать. Даже собственное тело, видимо, понимало в происходящем чуточку больше него.
Плечо под ладонью дрогнуло и напряглось, а потом внезапно расслабилось, и Севка наклонил голову, упираясь своим лбом в его лоб. Обветренные и обкусанные губы Мясника шевельнулись и выдали почти неслышно:
— Просто я тебя, идиота кусок, хочу.
Это было понятно и совершенно ожидаемо, но почему-то вдруг стало легко и немного обидно. Как будто предисловие намекало на большее, а вышло… то, что вышло.
— Тоже мне, новость! Мы же здесь как раз за тем. И смазка с резинками, полагаю, дожидаются своего часа у тебя в рюкзаке.
Севка тяжело вздохнул — словно высокая волна прошлась по безмятежной океанской глади. При той географической близости, которая сейчас образовалась между ними, любое движение, слово, даже вдох ощущались всерьез и до чрезвычайности значимо.
— Натурально идиота кусок! Разве я про это?.. Нет! — исправился Севка поспешно. — И про это тоже! Ты только не подумай, что я… того, тебя не хочу… в этом смысле. Но не только в этом! Я хочу с тобой дружить, а не только ебаться. Хочу с тобой спать…
— И просыпаться… — почти каменея от ужаса, закончил он.
Раньше ему казалось, что он сойдет с ума от переживаний, когда придет пора кому-то подставлять свой драгоценный девственный зад (то еще сокровище!), но оказалось, что в мире есть вещи и пострашнее.
— Да, — совершенно не обращая внимания на его трепыхания, подтвердил вдруг ставший ужасно спокойным Мясник. — И просыпаться. И ходить в кино. И… и… на шашлыки. И на рыбалку. И в гости к родителям.
— Моя мама будет счастлива… — горько прошептал он.
— Привыкнет. Мы ее убедим. Если будем вместе, конечно…
— Ты мне сейчас про любовь, что ли, пытаешься сказать?
Любовь… Он всегда старательно избегал этого слова. Всегда — с тех самых пор, как наконец вырос. Это было слово из примитивных романов для подростков, которые всей душой презирала мама, считая, что подобное чтиво только портит вкус. Это было слово из сладкой телевизионной рекламы и курса школьной литературы. Из стихов, которых он не читал, и песен, которых не слушал. Вымышленный зверь, не существующий в природе. А может, конечно, и существующий, но где-то на другом краю света и не для таких, как он.
Севка отстранился, набрал в могучую грудь побольше воздуха и кивнул так, что на миг показалось, будто его дурацкая башка сейчас отвалится на хрен и тяжелым футбольным мячом покатится по земле. Столь радикальную потерю можно было предотвратить единственным возможным образом: следовало взять Мясника покрепче за уши и поцеловать. Что и было в конечном итоге проделано с максимальной серьезностью. Голову Мясника он, конечно, удержал, а вот свою… Своя от всех этих слов, поцелуев, телодвижений, горячей и даже слегка потной близости окончательно пошла кругом, Вселенная завертелась волчком, ноги подкосились, и он будто со стороны услышал собственный голос: «Сам ты идиота кусок! Трахни уже меня наконец!»
Долго упрашивать Мясника не пришлось. Тайфун под именем Мясник снес к чертям хрюнячим все преграды и препоны, прижал, толкнул, поволок, бросил, лишил одежды и последних остатков стыда, перевернул на живот, поставил на колени, подсунув снизу какой-то шерстяной ком (в котором позже удалось распознать старый Севкин свитер — необходимейший и ценнейший атрибут выездов на природу, который Мясник традиционно таскал с собой в любые поездки, даже если прогноз погоды обещал плюс сорок пять по Цельсию), с рычанием куснул сзади за шею, заставив тело покрыться мурашками величиной с пуговицу, коротко зализал укушенное место, прошелся торопливыми поцелуями вниз по хребту, уткнулся носом между двух напряженных половинок задницы и стал зачем-то старательно вылизывать место, ни хрена для таких странных действий природой не предназначенное. Ну и кто тут действительно идиота кусок? Дальше — как в тумане. Стыдно, больно, снова стыдно, снова больно… Больно! Больно. Больно?.. Вроде… О-о-о! Сделай так еще!
Не сказать чтобы в свой первый настоящий гейский раз он во время проникновения кончил радугой. Пришлось потом Мяснику, довольно быстро провалившемуся в короткий, но, очевидно, достаточно яркий оргазм, собрать в кулак всю оставшуюся силу воли и поработать ртом. (В этом он, кстати, внезапно оказался настоящим мастером. Разумеется, некоторым участникам процесса и сравнивать-то особенно было не с чем, ибо десятилетней давности воспоминания в зачет не шли, но в данном случае результат говорил сам за себя. Салют! Да что там, не салют — натуральный фейерверк! Искры — не только под веками и под черепом, но даже, кажется, из задницы и ушей.)
Когда волна сумасшедшей эйфории отступила, мягко и сладко откатившись назад, он показался себе бамбуковым плотом, бездумно и безмятежно дрейфующим по поверхности теплого тропического океана. Вокруг резвились касатки и дельфины, пролетали летучие рыбы и чайки, светило солнце, никто никого не ел, а в мире все было не просто хорошо, а по-настоящему замечательно. Захотелось спать. И хотя мама ни за что не одобрила бы такой вульгарной слабости, как дневной сон, Борис решил, что с сегодняшнего дня будет изо всех сил потакать собственным — пусть даже самым диким — желаниям, и закрыл глаза.
Проснулся он, судя по ощущениям, довольно быстро от того, что его целовали. И не просто целовали, а ласкали, гладили и даже снова вылизывали. Мозг еще спал, а тело уже пробудилось и было вовсе даже не против второго раунда. И Мясник, что характерно, тоже был не против. Так что они все повторили, но теперь уже более медленно, неторопливо и с гораздо лучшим результатом. Хотя перед тем казалось: куда уж лучше-то?
— Я ведь могу к этому привыкнуть, — пробормотал он, снова проваливаясь в сон.
— Привыкай, — согласился кто-то рядом.