***
Хёнджин начинает чувствовать себя хреново уже ночью, но списывает всё на усталость: на протяжении дня было много нагрузок на тело, ещё больше — на голову. Мозгу тоже требуются нихуёвенькие силы, чтобы обработать полученную информацию, а её как будто слишком много за последние сутки было. Давящая боль в затылке — то, что можно стерпеть. До утра Хёнджин рисует, курит и терпит, терпит, терпит. Лучше его телу от этого не становится — мышцы ноют, как после интенсивной тренировки на все группы, а боль в затылке сменяется лёгким головокружением и спутанностью сознания. Много о Джисоне, о том, как выбраться из этого пекла, меньше — о себе. Хёнджин о себе думает всегда в последнюю очередь. Так учили в армии — там всё работает по старой выверенной схеме, не терпящей эмоционального вмешательства. Стратегии — одно, накручивание и загоны — совершенно другое. Ему просто нельзя таким заниматься — не тогда, когда от его решений и действий внезапно начали зависеть чужие жизни. Если раскиснуть мысленно, можно потерять хват — это не то, чего от него остальные ждут. А в ситуации, где никто больше не может смотреть на вещи трезво, очень важно оправдать ожидания. С момента пробуждения группы Хёнджин держится только на этой мысли, используя остатки энергии по максимуму. Ослабленное ранением тело знобит и колотит, но он упорно игнорирует симптомы — будто, если закрыть глаза, организм передумает сбоить. И Хёнджин справляется действительно хорошо — рассудок при нём и работает на пользу, а движения не подводят. Руки удерживают сумки, голова полностью задействована в процессе и продолжает исправно обрабатывать информацию. Всё идёт наперекосяк в самую последнюю секунду — когда ему остаётся лишь добежать до машины и запрыгнуть на пассажирское спереди. Феликс заводит мотор, привлекая этим заражённых. Либо те не совсем отупевшие, либо Хёнджин двигается слишком громко и провоцирующее — итог один: трое бегут к нему. Голова не подводит — внимание быстро обращается на металлическую трубу, которой Хёнджин и убивает первого. А вот тело — сполна, потому что от резких движений начинает вести в стороны и отнимать конечности. Давление прыгает вместе с ним — оказавшись снова на рампе, Хёнджин едва не валится обратно в хищные лапы из-за болевых вспышек в плече и затылке. Решение сбросить карабин приходит и принимается моментально. Во время службы Хёнджину доводилось брать больше сорока килограммов дополнительного веса для привыкания к длительным нагрузкам. Последние годы, стараясь не потерять форму и навыки, он брал на пробежки веса поменьше. Но сейчас — когда голова кружится от гипервентиляции, а ноги становятся чужими — четырехкилограммовый карабин становится кандалами и неподъёмным грузом. Пробежка до минивэна отнимает, кажется, все силы — плюхнувшись на пассажирское сбоку от Феликса, Хёнджин начинает ощущать, как накопившаяся усталость заполняет каждую клеточку тела горящей болью. Ткани прокуренных лёгких режет веерами воздуха, пот струится вместе с пролитой водой за ворот кофты, а ноги начинает натурально отнимать. Как и что отвечает — Хёнджин не помнит, как бы ни старался вникать, потому что уже минут через пять проваливается в пустоту. Забвением состояние полной отключки от реальности не назвать — Хёнджин явно не здесь, но в то же время где-то. В этом «где-то» он почему-то идёт по бесконечной Деште-Лут — песок мелкий, раскалённый, он забивается в ботинки и под обугленную безжалостным солнцем кожу. Каждый новый шаг даётся с ещё большим трудом. Яркий диск лижет сетчатку, высасывает содержимое глазного яблоко и давит руками-лучами где-то сзади. Воздух сухой и колючий, наполненный пылью и микрочастицами песка. Он жадно втягивает его сухими губами, но легче не становится — горло дерёт, а лёгкие жжёт сильнее, чем от первой затяжки на службе. Неподалёку Феликс — он это знает точно, чувствует укрытой волдырями кожей, — но сколько бы ни оборачивался, тот всё время оказывается чуть дальше; расплывается, как мираж. Хёнджин пытается окликнуть, но голос стопорится у груды песка, которым до отказа набита глотка; превращается в кашель, сводя лёгкие болезненной судорогой. Откуда-то появляется огонь. Теплое мерцание съедаемого горизонтом диска превращается в паруса приближающегося пламени. Песок под ногами темнеет, становясь стеклянным, плавит подошвы обуви и обжигает ступни. Хёнджин продолжает идти, ища Феликса, но внезапно натыкается на Джисона — тот сидит прямо на земле, улыбается так же, как на рисунке, и выглядит слишком спокойно для этого места. Его лицо переливается цветами карандашей, растёртых по клетчатой бумаге блокнота, и когда Хёнджин подходит ближе, чтобы попросить воды, очертания фигуры начинают осыпаться. — Джинни, тебе нужно… — доносится из-под тонны песка. Хёнджин разлепляет склеенные веки, бегает расфокусированным взглядом, но спринт заканчивается на старте — яркость дневного света выжигает глаза, как во сне. Силы находятся только на то, чтобы кивнуть. Реальность прогружается волной радио со сбитым сигналом. Его куда-то тянут, поднимают, и мир на секунды приобретает узнаваемые формы — салон минивэна, приближающийся потолок, чужие руки. Хёнджина перекладывают на мягкость сиденья, отдалённо напоминающего зыбучие пески. Ступни будто срываются в пустоту, а затем снова находят опору — на коленях Рюджин. Она смотрит обеспокоенно и говорит то ли на арабском, то ли на диалекте Богом забытого села у границы с КНДР. Хёнджин не понимает ни слова. Открывает рот, чтобы переспросить, но в лёгкие льётся горячий воздух — и он сдаётся, направляя все усилия на контроль дыхания. Что-то холодное касается шеи, щёк и лба. Хёнджин дёргается, инстинктивно отстраняясь, и обнаруживает себя в змеиной норе. Живые, скользкие кольца; золотоватый окрас и зигзагообразная белая полоса по бокам. Если детская страсть к документалкам о диких животных не подводит, его обвивает десяток тел представителей песчаной эфы. Инстинкт самосохранения подводит абсолютно бессовестно — вместо того, чтобы замереть, Хёнджин хрипит и пытается освободиться. Змеи сжимаются вокруг шеи туже, издают характерный кипящий звук, но не нападают — только душат до шейного хруста. Феликс снова рядом — в этот раз близко настолько, что Хёнджин может разглядеть, как тонет в змеиной норе его тело. Веснушки на встревоженном лице выбелены, острота скул и линии челюсти размыта — будто сквозь воду смотрит. Хёнджин тянется к нему, натыкаясь рукой на ещё одну песчаную, хватает судорожно за рукав и тянет немеющими пальцами. — Феликс… — голос едва прорезается из сдавленной глотки и ломается на рваном выдохе. — Феликс, осторожно. Уверенность в том, что Феликс находится в опасности, твёрже почвы под ногами. Змеи уже свёрнуты в кольца и шипят — вопрос секунд, когда укусят. Нужно встать, закрыть собой или вытянуть из этой норы, но тело снова предаёт — вязнет и тонет в жареве зыбучих песков. — Открой глаза, пожалуйста… Черты всё так же размыты, но веснушки на месте — только искажены неподходящим им беспокойством. Чьи-то грубые руки встряхивают за плечи, вытягивая из змеиной норы, и Хёнджин снова оказывается в салоне машины. Язык будто распух — не помещается во рту и не ворочается, поэтому выходит лишь промычать что-то невнятное. Его снова поднимают и тянут. Локация с бесконечных песков Деште-лут сменяется на ослепляющий коридор — поди разбери, что из этого хуже. Свет бьёт безжалостно по глазам — каждая лампа предстаёт в ипостаси оранжевого диска, режет сетчатку и выедает яблоки. Ноги едва поспевают за Минхо и Феликсом, удерживающих его непригодную тушу. Боль разлита ртутью в каждом суставе, всё тело скованно горящей ядовитой субстанцией. Облегчение приходит на диване — приятная мягкость всё меньше напоминает песок пустыни, и Хёнджин как будто бы даже осознаёт реальность, в которой Феликс — его мягкий и безгранично добрый Феликс — почему-то орёт на Рюджин. Голоса будто подключены к невидимой колонке — она лежит прямо под ухом и на всю громкость вещает о заражениях и клетках. Хочется отодвинуть её или закрыть уши руками, на крайняк — зарыть голову в песках, кося под страуса. На деле Хёнджин не может ничего из этого, потому что колонка невидимая, руки — бесполезный рудимент в виде двух негнущихся железяк, — а пески давно сменились на плотную обивку дивана. С которого его очень быстро стягивают и волокут, держа под мышками, наверх. Ступени ускользают из-под ног, и лучше бы им быть дюнами из сна, потому что для реальности Хёнджин какой-то слишком вялый. Его бы вместо овощей в рис, а не на кучу одеял и подушек. — Можно… переодеться? — собственный голос — хриплый, слабый и по-детски просящий — слышится чужим и жалким. Невнятное извинение за доставленные хлопоты вырывается, не спросив у мозга. Какой же он бестолковый сейчас… — Не раскисай, старший сержант, — укол Минхо подбадривает, напоминая, что он всё тот же Хёнджин — просто теперь, на неопределённое время, немного овощ. Мокрые лохмотья заменяют на чистую футболку, пахнущую Чановым домом. Сынмин берёт из вены кровь, меряет температуру и давление и ещё вечность затирает о показателях. Сидящий у изголовья импровизированной кровати Феликс выглядит встревоженным, и Хёнджин, наверное, ощущает вину именно за это — тот ведь тоже устал, но всё равно вынужден оставаться здесь и вбирать рекомендации по уходу за бестолковым Хёнджином. Лучше бы Сынмину поскорее закончить с анализами и подобрать лечение — Хёнджину уже как-то остоебело быть лишь наблюдателем своей же расклеенности. Но все эти мысли быстро выключаются вместе с сознанием — когда волшебные пилюли жаропонижающего и сладкий чай скатываются по глотке в пустой желудок, Хёнджин, наконец, укладывает голову на подушку, тычется в Феликсово бедро и засыпает под заботливое поглаживание.***
Спится спокойнее — без бредней про змей и пустыни, — но физический дискомфорт никуда не девается. Хёнджину то жарко, то холодно. Влага то ползёт крупными холодными каплями по хребту, то депортируется из ротовой полости по указу Большого Брата. — Доброе утро, — язвительный голос Минхо скатывается по ушной раковине, выдёргивая из полудрёмы. — Как самочувствие? — По мне будто танком проехались, — бормотание в ворох подушек и приглушённый стон — Хёнджин переворачивается с раненого плеча на спину. — Танк здесь только ты, — лёгкий хлопок по колену. — Ты долго умалчивать собирался? — Нет. — Отрезается твёрдо, без намерения как-то оправдываться или объяснять тогдашний ход мыслей. — Я заражён? — уже с опаской и готовностью направить дуло пушки себе в висок. — Сидел бы я здесь без оружия, будь ты заражён, — хмыканье. — Без Джисона анализ занял больше времени, чем Сынмин ожидал, — голос Минхо становится серьёзнее и тише. — Он только минут пять назад закончил. Сказал, что грипп. Так что недолго тебе откисать — пару суток на чае и ибупрофене, и будешь снова огурцом. — А давление? — А ты снова не спи и не ешь ничего, конечно давление упадёт, — фыркает Минхо. — Как ребёнок маленький, ей-богу. Напугал тут всех до усёру… — Где Феликс? — вопрос слетает с языка быстрее, чем Хёнджин успевает обработать его в голове. — Феликс внизу. Отдыхает, — чужие губы кривятся в какой-то непонятной ухмылке, намекая, что к этой теме они ещё вернутся. — Он сейчас это… нестабильный немного. — Говорил же не трогать её, — Хёнджин тяжело вздыхает, приподнимаясь на локтях. — А? Ты про ту суку? — он кивает. — Может быть, но его уже после твоей «отключки» понесло. Рюджин тоже молодец. Видишь же, что тот чуть ли не в истерике, ну нахуя там что-то доказывать? Это как трёхлетке в кризисе объяснять, что вилка не станет ложкой, хоть ты лбом о стену разбейся… Потом мы его ромашкой напоили и с тобой оставили, но ему совсем поплохело, думал и коней тут двинет. А сейчас дрыхнет и хоть бы хны. — Я спущусь… — Рюджин настояла, чтобы ты до полного выздоровления здесь побыл. Я принесу тебе ужин, отдыхай. Минхо не оставляет в диалоге окошко на «отказаться» или «согласиться» — поднимается быстро с корточек, убегая не только от Хёнджина, но и от темы Феликса в принципе. Они это обсудят — Хёнджин жопой чувствует приближающуюся вздрючку от военного человека, привыкшего ко всему традиционному и проверенному. Уже видит, как его коэффициент полезности ползёт по ординате вниз, пересекая абсцисс — геев в бункер либо неохотно, либо не забирают вообще. Всё равно что на Ковчег две твари одного вида и пола прихватить. Хёнджину не привыкать, да и не то чтобы это прям так сильно волнует его. Главное, чтобы Минхо не решил доебаться до Феликса — а он, судя по закрепившемуся репейником прозвищу «принцесска», уже давно. То ли из солидарности, то ли по какой-то другой необъяснимой причине Минхо возвращается с двумя тарелками бульона и усаживается рядышком. — Не жрать же тебе в одиночку, — хмыкает он, двигая поднос с тарелками по неровной поверхности одеял. — Чё уставился? Тоже опринцессился? Тебя как ляльку покормить? — Ничего, — Хёнджин качает головой и слабо улыбается, поудобнее устраиваясь на кровати. — Приятного. — Тебе тоже, — кивает Минхо, смачно сёрбая прямо из тарелки. — Ты же рисуешь, да? Тебе, может, принести что-то, чтоб ты здесь от скуки не сдох? Реально как в клетке… Хёнджин ничего не просит — пожимает плечами, мол, обойдётся, но идею берёт на заметку. Может, когда станет лучше настолько, чтобы полностью погрузиться в рисование, он набросает ещё чей-то портрет — пока этот человек ещё жив. Феликса нарисовать хочется особенно сильно, но внутренний гном суеверия и какой-то новоприобретённый страх ставят блок на одну только мысль. Минхо фыркает: «Как знаешь, брат, моё дело предложить». Когда дверь за ним закрывается, на Хёнджина обрушивается монотонная, убаюкивающая тишина. Он успевает подумать, что надо бы перетерпеть ещё пару часов — собьёт же режим, один хер потом восстановишь, — но вырубается уже минут через пять. Организм решает, что настала его очередь контролировать неугомонный разум. Просыпается от чужого тёплого и размеренного дыхания над ухом. Феликс лежит под бочиной, неловко свернувшись калачиком поверх пледа, — боялся, должно быть, потревожить. Кудрявые от Чановых косичек волосы щекочут подбородок, ладонь покоится у Хёнджина на животе — чтобы чувствовать, дышит ли. — Ты так-то и гриппом заразиться можешь, — сипло бормочет Хёнджин, не разлепляя глаз. — Похуй, — так же сонно отвечает Феликс, даже не пошевельнувшись. И спустя пару минут добавляет уже вдумчивее: — У тебя опять температура поднимается. Где-то на глубине голоса плещется беспокойство — Хёнджин считывает его по осторожным прикосновениям ладони ко лбу; пальцы задерживаются, измеряя жар и неспешно поглаживая. В одном этом жесте столько тревоги — аж страшно представить, что же там у Феликса в голове творится. И страх как хочется узнать — распутать клубки мыслей, разложить разбросанные в хаосе ящички подсознания по полкам. — Побереги нервы, Ликси. Не стоит распускаться на такие пустяки. — Ты — не пустяк, — серьёзно отрезает Феликс, и тогда Хёнджин двигается, шипя от боли в плече, ближе стенке. Освобождает место и приподнимает приглашающе плед — всё равно ведь не уйдёт. Прибился доброй дворняжкой и следует хвостиком — грех прогонять, только подпустить ближе и дарить безусловную любовь в ответ. Следующие дни сливаются в один спокойный поток лишённый каких-либо событий. Рюджин и Сынмин сменяют друг друга, но наведываются стабильно три раза в день. То кровь возьмут, то давление измеряют. Иногда светят в глаза фонариком и задают вопросы о самочувствие, держа его на карандашике. Хёнджин делает всё, как говорят, лишь бы поскорее из клетки выбраться. Понимает, почему все продолжают переживать — вроде обычный грипп, но и бешенство до поры до времени обычным было, и людей в монстров не превращало. А потом бац — и приходится собираться группками выживших, чтобы тебя не сожрали переносчики когда-то-просто-смертельной болячки. Понимает, что лучше лишний раз проколоть вену или палец, чем потом тянуть его труп к окну. Минхо обзаводится новой привычкой — есть с Хёнджином (и Феликсом, который перебрался жить в изолятор). Притаскивает бульон, кашу, чай, иногда ворует из припасов что-то сладкое. Хёнджин сладкое не любит, но за компанию всё равно съедает. Без Джисона Минхо тяжело — это он понимает так же хорошо, как и причины для регулярных проверок Сынмина и Рюджин. Поэтому позволяет садиться рядом и нести какую-то чушь без чёткого начала и конца. Лишь бы не раскисал — хоть кто-то должен оставаться при себе и в форме. А ещё Минхо обзаводится привычкой искоса поглядывать на сидящего рядом Феликса, но этот момент Хёнджин предпочитает просто игнорировать. К слову, Феликс почти не покидает стены изолятора. Как и Хёнджин — только справить нужду или помыться. Его присутствие рядом помогает не сойти с ума — а в четырёх стенах без тренировок и работы можно было рехнуться уже на первые сутки карантина. В моменты, когда сознание ясно, они много болтают — ни о чём и обо всём одновременно. Будто не было ни смерти Джисона, ни оружия в мягких добрых руках. И слушают музыку — в какой-то момент Феликс приносит проигрыватель и пластинку. Под эту пластинку они танцевали, навалившись друг на друга, как два неуклюжих медведя, и целовались. В вечер, когда организм их группы ещё не был раненым. В вечер, когда они праздновали сразу два дня рождения, ещё не зная, что через неделю Джисона не станет. Музыка играет теперь тише, Феликс не танцует, как Хёнджин себе представлял, в одних боксерах, — просто сидит рядом на кровати, тихо подпевает и выкидывает бесконтекстные фразы, вырванные из цепочки ассоциаций. Первый отпуск без родителей, провалы на работе, студенческие тусовки в колледже… Это когда сознание Хёнджина ясно, а первые двое суток после возвращения температура держится слишком упрямо, чтобы позволить такую роскошь. Жар накатывает волнами Атлантического — его то знобит так, что зубы друг о дружку стучат, то бросает в пот, перемещая тело и сознание в проклятую Деште-лут. Феликс в такие моменты всегда рядом — и речь не столько о физическом присутствии, сколько вовлеченности искалеченной произошедшим души — это качество у Феликса, кажется, ничто не сможет отнять. Он меняет холодные тряпки, аккуратно прикладывая ко лбу и шее, проводит ладонями по ноющим рукам и икрам, разминая сведённые мышцы, и шепчет что-то успокаивающее и отстранённое от темы болячек, когда Хёнджину снится очередной бред о змеиных норах и языках огнища. Будучи при себе, Хёнджин ловит Феликсово запястье и прижимается сухими губами к тонкой коже. Словами Хёнджину сложно любить и благодарить — проще жестами, которые оказываются подходящей валютой для платы за заботу и нежность. Потому что Феликс смотрит в ответ всегда таким нежным и понимающим взглядом, что в грудине, за которой от жара едва бьётся сердце, приятно щемит от какого-то не соразмерного чувства. Постепенно Хёнджин начинает идти на поправку. Температура медленно опускается с отметки «критическая», конечности всё меньше выкручивает от боли, а голова остаётся ясной дольше, чем несколько часов после принятия ибупрофена. Спускаться в туалет больше не превращается в целую процессию в сопровождении Феликса или Минхо, да и сидеть на жопе ровно уже как-то не получается — энергия от хорькового режима прёт через края и просится наружу. Поэтому, вопреки Сынминовым запретам, Хёнджин начинает чаще двигаться, чтобы не потерять форму. А ещё через несколько дней его, наконец, выпускают из клетки и снимают с медицинского учёта. Под вечер они собираются все в общей комнатушке — не специально, просто никто не спешит расходиться после ужина. Рюджин и Сынмин сидят на диване, смотрят пустым взглядом в потолок — там если что-то и возможно прочитать, то только безысходность и усталость. Судя по короткому рапорту Минхо, не утрудившегося выйти к окну и покурить там, а не в дальнем углу, исследования продвигаются очень туго. Быть точнее — не двигаются вообще, потому что Джисон, уйдя, забрал не только прежнюю дружескую атмосферу, но и кучу полезных наблюдений, оставшихся рваными заметками на полях блокнота. Чанбин массирует Черён плечи, о чём-то тихо переговариваясь — расстояние не позволяет расслышать полностью. Рядом с ними сидит, скрестив по-турецки ноги, Лия и лишь изредка вставляет в диалог давних друзей свои пару слов. Чан тоже где-то неподалёку, но глаза говорят об обратном. О чём-то, о чём Хёнджин точно не хотел бы думать. Феликс лежит на подобии кровати рядом, умостив голову под мышкой. Хёнджин пытается пару раз вывести молчание на разговор — хоть какой-то, только бы Феликс, его добрый, чуткий Феликс, не молчал! — но старания оказываются напрасными. Исходя из всех предыдущих попыток поднять тему произошедшего в торговом центре, тому требуется время, чтобы переварить всё до состояния неразборчивой каши. Хёнджин не возражает. Хёнджин понимает и даёт желанное время — что бы Феликс ни попросил, готов исполнить. Одного Чонина в комнате не хватало — его недолгое отсутствие Хёнджин замечает только после его возвращения. Чонин мнётся неловко на пороге, как нашкодивший ребёнок, а затем садится по центру, достаёт из кармана не свой телефон и включает музыку. Американский уличный рэп с рекламой казино — Джисонову музыку. — Я подумал, — лицо его серьёзно, как у старика, заставшего две Мировые и ещё парочку других бессмысленных кровопролитных войн, — что нам нужно как-то почтить память хёна. Лучше всего будет, наверное, вспомнить какие-то истории, связанные с ним? — Ты прав, — мягко улыбается Сынмин. — Джисон не хотел бы, чтобы мы горевали. — Джисон был самым открытым и оптимистичным человеком, которого я когда-либо знала, — подхватывает Рюджин, давя подрагивающую от усилий улыбку. — Он был абсурдно оптимистичным, на таких в моём студенчестве тыкали пальцем и крутили у виска. И, наверное, при других условиях я сделала бы так же. — Но в стенах лаборатории и вымершем городе его оптимизм, каким бы дебильным он ни был, помогал не падать духом, что ли? — естественно продолжает Сынмин; Рюджин кивает. — Мне жаль, что у нас оказалось так мало времени, чтобы узнать друг друга получше… — шепчет Феликс и, звучно шмыгнув носом, прочищает горло, звуча теперь громче: — Но во время нашего первого разговора я почувствовал что-то такое… — Родное? — невесело хмыкает из угла Минхо, глубоко затягиваясь. — Да, родное. Я будто бы говорил со своим давним другом, который рассказывал мне о своих приключениях за время, что мы не виделись! — Есть такое, — согласно кивает Минхо. — С ним было легко в общении. Джисон был человеком, с которым можно быть тем, кем ты действительно являешься. — То есть грубияном и матершинным сапожником, — поправляет Черён. — Да, именно! — воодушевлённо. — Потому что рядом с ним не нужно было трястись, думая, не заденешь ли. Чувак выкупал абсолютно любую хуйню, которую я морозил! — И в то же время он был очень чувствительным, — кивает Чанбин, от плечей Черён перемещаясь к плечам Лии. — И очень эмпатичным, — не выдерживает Хёнджин, приподнимаясь на локтях. — Когда мы были в исследовательском центре, он так старался… переубедить тех детей. Ему искренне было их жаль. — Очень эмпатичным, — вздыхает Минхо. — Нашу первую встречу вспомнить… Он же всю дорогу рыдал. И только потом сказал мне, что ему не столько страшно было, сколько больно от всего происходящего. — А я думала, он от госпиталя отойти не мог, — вдумчиво тянет Рюджин. — Мы его нашли в каком-то коридоре за мебелью. Рядом бродила заражённая, а он притаился в ожидании смерти и тихо плакал. Такой стресс пережил, бедняга… — Когда мы из всего этого выберемся, — явно с большим трудом добавляет Чан. — Миру будет не хватать таких, как он, — где-то в секундных паузах между словами теряются ещё сотни, а то и тысячи других, но никто не решается спросить. Феликс рядом напрягается, устремляя взгляд на поникшего Чана. — Мне очень жаль, что я не был рядом и… никак не смог помочь, — выдавливает Чонин, приглушая музыку; к поджатым в тонкую линию губам катятся первые капли слёз, и Черён поднимается с места, подходя и крепко-крепко прижимая к груди. — Я… я должен был быть на… — Не говори глупостей, Чонин-а! — грозность материнского голоса стреляет молниями беспокойства. — Слышать ничего подобного не хочу! Ты такой же важный орган нашего организма, как и Джисон, как и Хёнджин, как и Рюджин… — Во смерти Джисона виноваты только те уёбы, — губы Минхо тоже поджаты, зажатая в пальцах сигарета подрагивает, но влаги на щеках нет. Держится, не впускает тоску внутрь, как бы та ни старалась выломать каменно твёрдую стену обороны. Где-то за ней кроется сожаление — во время ставшего привычным совместного приёма пищи Минхо как-то мимоходом бросил, что жалеет, что не перешагнул первым. Так было бы справедливо, ведь, несмотря на то, что сказал женщине Хёнджин, в смерти её сыновей была и его вина тоже. Минуты в тишине тянутся вязким киселём, сгущают воздух и делают едва пробивающуюся сквозь динамики музыку непозволительно громкой. Спасение приходит от самого тихого и менее ожидаемого человека: — Чонин-а, — мягко произносит Лия, сбрасывая Чанбиновы руки со своих плеч и усаживаясь рядом по центру. — В горах, когда вы играли в какую-то игру с заданиями, напомни, что тебе попалось? — Сочинить признание в любви со словами «пылесос», «мандарин», «беременна» и «Черчилль», — сквозь слёзы смеётся Чонин. — Помнишь своё признание? — Такое стыдно при остальных произносить, нуна… — Да что ты как маленький? Эротика какая-нибудь, небось, — фыркает Минхо. — Кто из нас здесь в твоём возрасте о том же не думал? Ты мне лучше скажи, что такое «Черчилль»? — Не «что», а «кто», — поправляет Чонин, утирая рукавом кофты слёзы. — Премьер-министр Великобритании, военный, журналист, писатель… Важная фигура в истории Великобритании, если коротко. — А… И как с таким набором слов можно в любви кому-то признаться? — Чонин-а, давай, — подталкивает того в бок Лия. Чонин встаёт на ноги, прокашливается и, устремив взгляд куда-то в стенку, зачитывает из воспоминаний с заминками: — Знаешь, любовь моя, если бы я был пылесосом, то всю свою… мощь направил бы только на то, чтобы втянуть в себя весь мир, чтобы осталась лишь ты рядом. Ты как мандарин — яркая, сладкая, и каждый твой слой открывается для меня с новой стороны. Феликс рядом тихо прыскает в кулак вместе с остальными от смеха, и Хёнджин ощущает, как уголки губ автоматически тянутся к ушам, переставшим улавливать суть несуразного бреда. — Иногда я чувствую себя как Черчилль на поле битвы — отстаиваю свою любовь к тебе перед всем, даже перед собственными страхами. Знаешь, если бы наша любовь была чем-то живым, я бы сказал, что она беременна нашими мечтами о будущем! — Запыхавшись заканчивает Чонин и низко кланяется под тихую волну аплодисментов. Кто-то о чём-то переговаривается, отходя от темы Джисона к молодости и школьных временах, а Хёнджин, уже как несколько минут смотрящий только на Феликса, ловит его нежный и развеселённый — живой — взгляд. — Если бы моя фантазия работала так же хорошо, я бы сочинил что-то подобное для тебя, — тихий хихик в замок ладоней. — Но боюсь, что для такого эффекта мне нужно выпить что-то покрепче апельсинового сока, — веснушки расползаются божьими коровками на румянце нецелованных щёк. Их нецелованность Хёнджин исправляет одним неспешным движением. — Я бы нарисовал несколько твоих портретов. Каждую веснушку бы сосчитал и на бумагу перенёс. Может, написал бы что-то маслом. — Но? — с опаской спрашивает Феликс. — Но я боюсь, что портреты окажутся единственным, что от тебя останется.