Двойственность
23 марта 2025 г., 00:45
Последующие дни прошли как в тумане. Из них Кихун запомнил только горечь унижения, насыщенный вкус кофе и холод спальни вербовщика по утрам. Именно так началась его новая жизнь.
На целых два дня аппетит вербовщика был утолëн, однако в воскресенье он вернулся с новой силой. Признаться честно, Кихуну не очень понравилось, когда его несчастный рот отымели пистолетом; ощущение холодного металла у себя на языке настолько испугало его, что он предпринял попытку сбежать, несмотря на то, что он, казалось бы, уже смирился со своей участью безвольной игрушки в руках другого.
И ему даже удалось вырваться из рук вербовщика и добежать до входной двери, которая, к его величайшему ужасу, оказалась заперта. В тот момент страх сковал всё его существо, потому что Кихун знал, что за проступком обязательно следует наказание.
Вербовщик, особо не церемонясь с ним, грубо связал его и оставил так на несколько часов, лишь иногда принося собачью миску с водой и ставя её как можно дальше, чтобы полюбоваться тем, как Кихун, стирая нежную кожу на коленях, отчаянно ползёт к ней.
Верёвки больно натирали кожу на запястьях и лодыжках, спина ныла от неудобного положения, а несчастное сердце терзало унижение, которое Кихун испытывал, добираясь до миски с поднятым кверху задом.
Особенно вербовщику нравилось, когда он начинал лакать воду на манер животного (потому что иного, более нормального способа выпить эту воду, к величайшему сожалению Кихуна, не было): тогда он ласково ерошил его волосы, бормоча под нос отвратительно-ласковые прозвища, от которых Кихуну хотелось блевать.
На ночь вербовщик развязал его, совершенно обессилевшего, помыл и уложил в постель, однако, несмотря на усталость, за всю ночь Кихун так и не сумел сомкнуть глаз.
Понедельник, не обещавший ему ничего хорошего, он встретил невыспавшимся и до безумия голодным. Вербовщик ещё спал, поэтому Кихун продолжал лежать подле него, не решаясь выйти даже в туалет. От безделья его голова забивалась самыми различными мыслями, от которых у него неприятно стучало в висках.
«Конечно дверь была закрыта, чего ты ещё ожидал, наивный идиот», — сокрушался про себя Кихун, сжимая кулаки до победения костяшек и впиваясь нестриженными ногтями в кожу, оставляя на ней неровные полумесяцы. Будет ли вербовщик снисходителен к нему после вчерашнего или Кихуну вновь придётся исполнять унизительную роль псины?
Это было неправильно, что такие больные ублюдки, как вербовщик, жили в абсолютной безнаказанности, распивая свои до нелепости дорогие напитки и наблюдая за мучениями других. Кихун знал, что это очевидные реалии мира, в котором он жил, но острое чувство справедливости горело в нём слишком сильно, чтобы погаснуть под давлением невзгод и разочарований. Желание убить вербовщика страстно кипело в его крови, но он знал, что даже если выпадет такой шанс, то он не сумеет — он был выше этого, человечнее.
Кихун прекрасно понимал, что за всю свою жизнь он сделал слишком много плохих вещей: лудомания, воровство у собственной матери, пьянство. Однако никогда в жизни Кихун не думал об убийстве. Для него оборвать человеческую жизнь означало стать самым страшным грешником на земле (даже будучи буддистом, он всё равно опирался на систему грехов). Потому что не было ничего дороже жизни, и не важно, что натворил человек, никто не вправе отбирать его жизнь.
Именно поэтому он никогда не убьёт вербовщика, даже если тот сам приставит нож к его горлу. Принципы Кихуна были куда сильнее, чем этот жалкий, слабый человек.
Следом его размышления плавно перешли к тому странному рассказу вербовщика про какие-то игры, где, судя по его словам, четыреста пятьдесят шесть человек соревновались за чертовы миллиарды. Серьёзно, смертельно опасные игры, где люди сражаются за деньги?
Кихун тихо фыркнул. Такое разве что в фильмах бывает.
Да и к тому же, разве полиция не отреагировала бы на резкое исчезновение большого количества человек? Четыреста пятьдесят шесть — число немаленькое, заметить пропажу не составило бы труда.
Он так глубоко погрузился в свои думы, что не заметил шевеления проснувшегося вербовщика. Тот повернулся к нему с самым довольным видом, отчего сердце Кихуна испуганно сжалось — хорошее настроение вербовщика могло сулить ему что угодно.
Вербовщик широко зевнул, не потрудившись прикрыть рот, затем вперил в него свой пристальный, глубокий взор, от которого у Кихуна всегда мурашки по коже ползли.
— О чём-то задумался? — хриплым ото сна голосом спрашивает его похититель. Кихун шумно втягивает носом холодный — из-за открытого окна — воздух, чувствуя резкое, почти болезненное сокращение диафрагмы.
— Я... Я думаю об играх, о которых ты говорил, — честно отвечает Кихун, опуская подбородок к груди, чтобы спрятаться от нервирующего внимания вербовщика. Краем глаза он уловил перемену в лице другого: левый глаз слегка округлился, в то время как правый наоборот — стал уже. Так асимметрия вербовщика обрисовывалась ещё резче.
— Тебя заинтересовала сумма выигрыша? — пытливо интересуется мужчина, и Кихун поражается тому количеству злобы, которая ядовито просачивается в голосе вербовщика. Он отрицательно машет головой.
— Нет-нет! Я думал насчёт людей. По твоим словам, в играх учавствует четыреста пятьдесят шесть человек, так? — Кихун забывает о своей прежней робости и поворачивается к вербовщику. Тот, услышав вопрос, перестаёт испускать гнетущие волны напряжения, на его лицо возвращается привычное пустое выражение. Поймав выжидающий взгляд Кихуна, он коротко кивает, тем самым отвечая на вопрос. — Разве полиция не должна была обратить внимание на пропажу стольких людей? — осторожно спрашивает Кихун.
— Думаешь, им не плевать на кучку мусора? — Когда вербовщик отвечает, его тон приторно-сладкий. Кихун опасливо сглатывает, потому что настроение вербовщика с начала их разговора ощутимо поменялось — и явно не в лучшую сторону. Какова причина столь резкой перемены?
Ему начинает казаться, будто он открывает дверь, за которой скрывается нечто тревожное. Это нечто отталкивает и манит одновременно, однако интерес перевешивает здравый смысл, и Кихун продолжает разговор.
— Кучка мусора? — выдавливает из себя он, глупо хлопая глазами. Возмущение начинает мелко клокотать в нём, потому что, эй, они как бы о людях говорят!
Вербовщик дарит ему снисходительную улыбку, и Кихун на полном серьёзе хочет его ударить.
«Как можно быть настолько раздражающим?» — удивляется он про себя. Не будь он наученный вчерашним днём, непременно выразил бы свои мысли вслух.
— Именно так, милый мой, кучка мусора, — делая акцент на последних двух словах, говорит вербовщик. Уголки его рта некрасиво изгибаются, придавая его лицу брезгливое выражение, которое Кихун обычно наблюдал у ростовщиков, когда они приходили к нему забрать деньги. Это тревожное выражение, решает Кихун, сглатывая вязкую слюну. Вербовщик бросает быстрый взгляд на его шею, затем продолжает: — Каждый год я набираю в игру четыреста пятьдесят шесть человек, вся схожесть которых заключается в их бедности и жестокости. Союзники предают друг друга, сильные убивают слабых, и всё это ради денег.
Вербовщик на некоторое время замолкает, и у Кихуна появляется возможность тщательно обдумать его колкие слова. Люди в отчаянном положении соглашаются участвовать в жестоком соревновании, чтобы выбраться из нищеты или оплатить дорогостоящее лечение своих родных, разве это не говорит о том, что у них буквально нет выбора?
— Кто стоит за играми? Это же дорогостоящее мероприятие, наверняка оно должно спонсироваться... — неуверенно уточняет Кихун. Вербовщик тонко улыбается, прежде чем ответить.
— Игры спонсируются випами, которые с превеликим удовольствием из года в год наблюдают за кровавой бойней на экранах, — с неуместной радостью говорит мужчина. Кихун с нарастающей тревогой отслеживает каждую эмоцию, появляющуюся на лице вербовщика, и выводы делаются неутешительные.
Он, блять, конкретно вляпался.
Рядом с ним лежал глубоко больной человек, по вине которого ежегодно умирали несчастные, обездоленные люди.
— Вы бросаете людей на арену, ожидая, что они начнут бороться за выживание , и удивляетесь, когда они действительно это делают, — глухо цедит Кихун, яростно глядя на вербовщика. Тот взволнованно смотрит на него в ответ, его щеки подозрительно румяные, а глаза сверкают знакомыми искрами возбуждения. И почему-то Кихуну не страшно.
— Знаешь, я никогда не пускал в свою спальню прошлых партнёров, — резко меняет он тему. Кихун хмурится, однако ничего не говорит. — Они были для меня безликими куклами, с помощью которых я пытался удовлетворить свой ненасытный голод. Но из раза в раз я терпел неудачу. Со временем этот бессмысленный секс наскучил мне, и я перестал кого-то приводить, просто проводил дни в бесконечном одиночестве, слушая музыку и читая. Но потом я увидел тебя — жалкое подобие человека, весь в синяках и пыли, и мой голод вернулся с двойной силой. Я пришёл домой и начал мастурбировать, словно отчаявшийся подросток. Я трогал себя, держа перед глазами образ твоего избитого лица, ты понимаешь, Кихун?
Нет, Кихун ни черта не понимает, думает вербовщик, но сейчас это не имеет значения.
Его член болезнено стоит, во всём виноват этот блядский Кихун, чьи твёрдые принципы и безудержная вера в так называемую человечность заставляют его кожу покалывать от чего-то неизвестного, незнакомого.
Это пугает его.
Это интригует его.
Двойственность собственных мыслей совсем не удивляет его, скорее заставляет путаться в сетях противоречия намного глубже, чем раньше. Вербовщик чуствует удушение, нет, погодите, наоборот, его лёгкие вбирают слишком много кислорода, больше, чем могут уместить, и именно поэтому создаётся ощущение, будто он задыхается.
Кихун, Кихун, Кихун... Наваждение, страсть, наказание.
Нет, он всё-таки задыхается, понимает вербовщик. Ему жизненно необходим кислород.
И он сталкивает свой рот со ртом Кихуна. Поцелуй выходит смазанным, полным зубов и слюней, но его этого не волнует. Ему нужно вдохнуть Кихуна, наполнить им свои лёгкие, сохранить его в бесконечных потоках крови.
Несмотря на сквозняк в комнате, кожа вербовщика горит, ему жарко так, будто он в аду. Или это и есть ад, здесь, на этой кровати, подле Сона Кихуна, ничтожества, прочно засевшего в его голове.
Кихун, Кихун, Кихун... Его драгоценное проклятие.
— Ты бы победил в этих играх, — клятвенно шепчет он, прокладывая дорожку поцелуев от соблазнительно выступающего кадыка до низа живота. — Твоя никчёмная доброта довела бы тебя до финала без капли крови на руках.
Кихун не отвечает, слишком поглощённый удовольствием. Он кусает тонкие губы, держится за простыни, как за спасательный круг, и закатывает глаза, потому что до одури приятно. Вербовщик поочерёдно одаривает вниманием торчащие соски, в награду он получает высокие, нехарактерные для взрослого мужчины, стоны. Их звук достигает его болезненой эрекции, заставляя её пуще прежнего сочится предэякулятом. Это даже удивительно, что в его возрасте у него может стоять так долго.
Он вынимает погружённые в задницу Кихуна до самых костяшек пальцы, обильно покрытые смазкой, и небрежно вытирает их о белоснежные простыни.
Вербовщик берёт в руку свой увесистый член и плавно проводит по нему вверх-вниз, тихо вздыхая от приятного покалывания. Он опускает затуманенный взор на распростёртого под ним Кихуна, мысленно подмечая привычность этой картины.
Приставляя красную и сочащуюся естественными выделениями головку к жадно раскрытому входу, вербовщик осторожно толкается внутрь, внимательно отслеживая реакцию Кихуна. Тот морщится, как от зубной боли, но не издаёт ни звука, поэтому вербовщик продолжает двигаться. Чтобы хоть как-то отвлечь Кихуна от неминуемой боли растяжения (всё-таки, его размер далек от маленького), вербовщик возвращает свой рот к забытым розовым бутонам, принимаясь широко вылизывать их. Кихун слабо дёргается и протяжно стонет; вербовщик довольно ухмыляется и пускает в ход зубы, игриво покусывая чувствительные соски. Стоны Кихуна переходят в крики.
Когда его бёдра наконец сталкиваются с бёдрами Кихуна, он облегченно выдыхает. Стенки Кихуна безжалостно сдавливают его член, и это приятно, Господь, это чертовски приятно. Когда Кихун начинает неуверенно елозить, предпринимая попытку насадиться сильнее, вербовщик властно опускает руки на его бёдра и сжимает их, грозя оставить синяки.
Он отодвигает таз назад, член почти выпрыгивает из дырки Кихуна, но вербовщик безжалостно вгоняет его обратно, ударяя по сокровенному местечку. Из глаз Кихуна брызжут слезы, и он твёрдо знает, что это не от боли.
Этот раз особенный — он проходит без самобичевания и внутренних метаний. Между вербовщиком и Кихуном устанавливается подобие мира. Тема игр и человечности ещё не закончена, обиды и боль не забыты, но на какое-то время они оба оставляют это в стороне, предаваясь богохульной страсти на сбившихся девственно-белых простынях.