***
Чонгук тихо всхлипывает, складывая вещи в чемоданы и сумки, которые разложены по всей комнате, как острова посреди хаоса. Он и не думал, что за несколько лет жизни здесь у него накопится столько всего. Уже выброшено несколько пакетов, но вещей не убавилось даже наполовину. Они разбросаны по кровати, по стульям, свисают с открытых ящиков комода. Комната напоминает поле боя — его личное, внутреннее побоище. Параллельно со сборами он пьёт вино прямо из горла. Красное, терпкое, оно обжигает горло, но Чонгук не чувствует вкуса. Он давно уже ничего не чувствует, кроме тупой, ноющей пустоты в груди. На фоне играет любимый плейлист — сплошные грустные песни, которые он раньше слушал, когда хотелось просто погрустить. Теперь он завывает на особо пронзительных моментах громче, чем нужно, специально, чтобы заглушить мысли в голове. Своеобразная терапия. Единственная, которая сейчас доступна. — It's the way I'm feeling I just can't deny, but I've gotta let it go… Он тянет строчки из песни Рианны, срываясь на фальцет, и слёзы текут по щекам, капая прямо на футболку, которую он держит в руках. Чонгук даже не вытирает их — какой смысл? Всё равно новые придут на смену. Он пьяный. Разбитый. Одинокий. Его пальцы дрожат, когда он закидывает очередную вещь в чемодан. Внутри — полный хаос, но снаружи, кажется, всё спокойно. Если не считать мокрого лица и красных, опухших глаз. Чонгук не знает, куда пойдёт. Не знает, что будет делать. У него есть немного отложенных денег — тех самых, от Джисона, от которых он так и не смог отказаться. Хватит снять какую-нибудь комнату в общежитии или дешёвую студию на пару месяцев. А дальше… дальше он придумает. Должен придумать. Одно он знает точно: больше никаких богатых альф в его жизни не будет. Никаких роскошных ужинов, никаких подарков, никаких иллюзий, что он может быть кому-то нужен просто так, без прикрас. В тот день, когда он сидел в больничном коридоре и ждал Чимина, любопытство всё-таки пересилило. Он поднялся со стула на ватных ногах, прижимаясь спиной к стене, и подкрался к двери палаты. Слышал каждое слово. Слышал, как Джисон ставит Чимина перед выбором. Слышал, как Чимин молчит. Слышал этот тихий, почти незаметный кивок, который разрушил всё. Он не дождался, когда дверь откроется. Просто развернулся и пошёл. Сначала быстрым шагом, потом почти бегом, не разбирая дороги, натыкаясь на углы, задыхаясь от слёз, которые душили его. В ближайшем магазине он купил новую сим-карту, вышел из всех соцсетей, удалил мессенджеры. Чимин больше никогда его не найдёт. Не захочет искать. У него теперь есть бизнес — то, к чему он готовился годами. То, ради чего стоит забыть какого-то омегу, который обманывал его с самого начала. Чонгук не винит его. Правда. Он бы, наверное, поступил так же. Он допивает остатки вина, запрокидывая голову, и горькая жидкость стекает по горлу, смешиваясь со слезами. В комнате полумрак — он не стал включать верхний свет, только тусклую лампу на прикроватной тумбочке. Тени пляшут по стенам, делая комнату похожей на декорацию к чему-то нереальному, сюрреалистичному. Чонгук опускается на колени перед открытым чемоданом и утыкается лбом в его край. Плечи трясутся. Всхлипы вырываются из груди глухими, звериными звуками, которые он не в силах сдержать. Хочется просто сдохнуть, если честно. Не от боли даже — от осознания, что его никто не ищет. Чимин не звонил. Не писал. Не пытался найти. Молчание длится уже несколько дней, и это молчание громче любых слов. Джисон тем более — он вообще получил то, что хотел. Чонгук ушёл. Сын остался. Бизнес в безопасности. Чонгук поднимает голову, смотрит на своё отражение в тёмном окне — бледное, опухшее, с красными глазами и дрожащими губами. Он почти не узнаёт себя. — Ну и правильно, — шепчет он сам себе, и голос звучит хрипло, надломленно. — Так всем будет лучше. Он закрывает чемодан, с трудом застёгивая молнию, которая никак не хочет сходиться — то ли вещей слишком много, то ли пальцы не слушаются. Наконец, молния поддаётся, и Чонгук со стоном облегчения откидывается на пятую точку, прислоняясь спиной к кровати. В комнате тихо. Песня давно закончилась, и теперь слышно только его дыхание — прерывистое, влажное, и тиканье часов на стене. Каждое «тик-так» — как отсчёт времени до того момента, когда он закроет эту дверь навсегда. Чонгук смотрит на телефон — новый, с чистой симкой. В старом остались все сообщения, все фотографии, вся его прошлая жизнь. Он так и не решился выбросить его. Лежит в ящике стола, выключенный, как маленькая бомба замедленного действия. Он знает, что рано или поздно включит его. Прочитает всё, что не было сказано. Убедится, что ничего не пропустил. Что Чимин действительно не искал его. Но не сегодня. Сегодня он просто допьёт вино, закроет чемоданы и попытается уснуть на этой кровати в последний раз. Завтра утром он уйдёт. И не оглянется. Ни за что.***
Сокджин стоит у плиты, одной рукой помешивая суп, другой прижимая телефон к уху. Пар от кастрюли оседает на его пальцах, но он не замечает ни тепла, ни запаха — только голос Юнги на том конце, тихий и какой-то слишком ровный. — Я никак не могу дозвониться до Чонгука, — говорит Сокджин, и в его голосе дрожит та самая усталость, которая копилась несколько дней. Он смотрит в окно над мойкой — там уже зажигаются первые вечерние огни. — Он даже в инстаграм не заходит. Я волнуюсь. Юнги на пару секунд замолкает, и Сокджин слышит, как тот возится в прихожей своей квартиры — шуршит куртка, звенит связка ключей. — Он написал мне неделю назад, что они с Чимином окончательно расстались, и попросил его пока что не беспокоить, — наконец отвечает Юнги. Голос у него грустный, и этот тон царапает Сокджину где-то в груди. — Он, кажется, в запое. Сокджин зажмуривается, потирая переносицу большим и указательным пальцами. Под веками вспыхивают оранжевые круги — от лампы над плитой, от долгого дня без сна. — Боже, — выдыхает он, чувствуя, как в горле встаёт ком. — Не стоило ему связываться с этим Джисоном. — Если завтра он не выйдет на связь, нужно будет съездить к нему, проверить, — голос Юнги звучит твёрже, но в нём всё равно слышна тревога. — Да, ты прав. Сокджин собирается что-то добавить, но в этот момент разрывается дверной звонок — резкий, требовательный, заставляющий его вздрогнуть. Половник звякает о край кастрюли. — Юнги-я, кажется, кто-то пришёл… — говорит он рассеянно. — Всё хорошо, я напишу, как подъеду. — Давай. Сокджин кладёт телефон на столешницу экраном вниз и вытирает руки о фартук. Из зала доносится приглушённый смех двойняшек — они устроились на диване под одним пледом и смотрят какой-то сериал. Он идёт в прихожую, по пути поправляя ворот свитшота. Открывает дверь — и на секунду замирает. Перед ним стоит Намджун. В чёрном длинном пальто, с лёгкой небритостью и сединой, которая в свете лампочки над головой блестит почти серебром на висках. Он выглядит старше, чем в прошлый раз. Или просто уставшим. — Намджун? — Сокджин не узнаёт собственный голос — такой он тихий и удивлённый. — Уже забыл, как бывший муж выглядит? — Намджун улыбается, и в его улыбке нет насмешки, только лёгкая, щемящая теплота. Он делает шаг вперёд, и Сокджин на автомате отступает, пропуская его внутрь. Запах знакомого одеколона — древесный, с ноткой бергамота — ударяет в нос, и Сокджин почти физически ощущает, как внутри поднимается что-то давно упакованное в дальний ящик памяти. — Я просто не ждал, — говорит он, прикрывая дверь. — Ты даже не позвонил. — Я ненадолго, — отвечает Намджун, уже снимая обувь. Движения у него неторопливые, спокойные, будто он здесь всё ещё свой. Но это не так, и оба это знают. Они проходят в зал. Двойняшки, как только видят отца, срываются с места — плед падает на пол, и они почти сталкиваются головами, прыгая в объятия Намджуна. Тот приседает, чтобы обнять их обоих сразу, и Сокджин видит, как сжимаются его пальцы на спинах детей — крепко, жадно. — Папа! — звенит Хансоль, прижимаясь щекой к его плечу. — Привет, — Намджун гладит их по головам, зарываясь носом в макушку Санхёка, и Сокджин замечает, как он на секунду прикрывает глаза. — Как дела у вас? — У меня выступление на следующей неделе, ты придёшь? — Хансоль отстраняется и смотрит на отца сияющими глазами. — Да, конечно. Напишешь мне точное время, — Намджун треплет его по волосам и переводит взгляд на Санхёка, который молчит, но крепко держится за его рукав. — А сейчас… можем мы с папой поговорить наедине? Дети переглядываются, кивают и уходят в свою комнату. Дверь за ними закрывается не до конца — Сокджин слышит, как они шёпотом о чём-то спорят. Он садится на диван, запуская пальцы в волосы. Намджун не садится рядом — он подходит к окну. Вечерний город растекается за стеклом оранжевыми и белыми точками фонарей. Альфа стоит прямо, заложив руки в карманы пальто, и смотрит куда-то вдаль, будто видит не улицы, а что-то своё, давнее. — Я скоро уезжаю в Сеул, а потом полечу в Китай, — говорит он спокойно, даже буднично. Сокджин поднимает голову. Внутри что-то ёкает — не больно, скорее привычно, как отголосок старой раны, которая давно затянулась, но иногда чешется. — Ты всё-таки решился на повышение? — Да, — Намджун поворачивается к нему. В его взгляде — грусть, и ещё что-то такое, чему Сокджин не может подобрать название. Может быть, сожаление. Может быть, прощание. — Как у тебя дела? Сокджин знает, о чём он спрашивает. Точнее, о ком. Не о детях. Не о работе. — Всё хорошо, — отвечает он, и в его голосе действительно нет ни капли сомнения. Намджун кивает, молчит несколько секунд, а потом говорит тихо, почти шёпотом: — Я солгу, если скажу, что рад этому, — он отводит взгляд в сторону, на книжную полку, где до сих пор стоит подаренная им когда-то статуэтка. — Но и зла я тебе не желал никогда. Прости меня за всё. Сокджин медленно поднимается с дивана. Пол под босыми ногами прохладный, и эта прохлада идёт по телу до самых рёбер. — Я давно уже простил, — говорит он и делает шаг вперёд. Они встречаются посередине комнаты. Намджун первым протягивает руки и обнимает — крепко, почти до хруста в позвонках, пряча лицо в изгибе его шеи. Сокджин чувствует, как дрожит пальто под ладонями, как бьётся сердце альфы где-то у его груди — быстро, неровно. Он гладит его по спине медленными, успокаивающими движениями, и в какой-то момент понимает, что дышат они в одном ритме. Они не враги. И никогда ими не были. Даже после развода, даже после всех обид, которые когда-то выжигали всё внутри до углей. Они просто очень важный, жизненный урок друг для друга. Намджун отстраняется первым, но не сразу — его ладони ещё секунду задерживаются на плечах Сокджина, и только потом он делает шаг назад. Он ныряет в карман пальто и достаёт ключи. Те самые — от квартиры Сокджина. С брелоком в виде маленького космоса, который двойняшки подарили ему на прошлый Новый год. Ключи тихо звякают, когда Намджун кладёт их на столик у зеркала. — Заглядывай к нам, как будешь в Корее, — говорит Сокджин, и его голос звучит ровно, только в уголках глаз прячется что-то влажное. — Тебя будут ждать. — Хорошо, — кивает Намджун и сглатывает. Адамово яблоко резко дёргается. Он заходит в комнату к детям. Те сидят на кровати плечом к плечу, Хансоль обнимает брата за плечи, и оба смотрят на отца большими, уже блестящими глазами. — Ты уезжаешь куда-то? — спрашивает Санхёк, и его голос ломается на середине. Намджун садится рядом, кровать скрипит под его весом. Он кладёт руку на колено сына. — Да, — говорит он тихо. — Поэтому слушайтесь папу и хорошо учитесь. — Надолго ты нас бросаешь? — Хансоль хмурится, но его нижняя губа уже предательски дрожит. — Я не бросаю вас, а еду работать, — Намджун проводит большим пальцем по щеке Хансоля, вытирая слезу, которая не успела упасть. — Я буду навещать вас и забирать на каникулы к себе. — Хорошо, — шепчет Хансоль. — Мы будем ждать тебя. — И скучать будем, — добавляет Санхёк, и его губы дрожат сильнее, сдаваясь эмоциям. Намджун сгребает их обоих в объятия — одной рукой, другой, прижимает к себе так крепко, будто их могут отнять прямо сейчас. Он чувствует, как вздрагивают их плечи, как намокает его рубашка от слёз, и сам зажмуривается, чтобы не разреветься. Он позволяет им плакать. Не говорит «не плачьте», не успокаивает пустыми фразами. Потому что они имеют право — на горечь расставания, на страх перед новой жизнью, в которой отец будет далеко. Санхёк и Хансоль тихо шмыгают носами, уткнувшись ему в грудь, и это трогает сердце Намджуна до самой глубины, до той кости, которая отвечает за любовь. Он держится. Но только потому, что кто-то из них должен быть сильным сейчас.***
Он идёт медленно, но упрямо — каждый шаг даётся с трудом, ноги слушаются плохо, мир слегка наклоняется то влево, то вправо, но инстинкт ведёт точно. Туда. К единственному месту, которое ещё кажется безопасным. В подъезде слишком светло, и этот белый свет режет глаза, заставляя щуриться. Чонгук жмёт кнопку лифта костяшками пальцев — сил поднимать руку почти нет. Двери открываются с механическим вздохом, он заходит внутрь, прислоняется спиной к холодной стене и закрывает глаза. Лифт поднимается слишком медленно. И слишком быстро — потому что он не знает, что скажет. И сможет ли вообще говорить. Коридор этажа пахнет чужим ужином и стиральным порошком. Чонгук останавливается перед знакомой дверью, смотрит на номер, который помнит наизусть, и нажимает на звонок. Палец дрожит на кнопке дольше, чем нужно. За дверью — тишина. Потом шаги. Быстрые, встревоженные. Дверь открывается не сразу — на секунду позже, чем он ожидал, и в этой задержге ему чудится что-то неправильное. Но потом он видит его. Сокджин стоит на пороге в своей старой, вытянутой на локтях футболке. На кухне за его спиной горит тусклый свет. Лицо у хёна бледное, под глазами тени, и Чонгук вдруг понимает, что он тоже не спал. Тоже плакал. — Чонгук… — голос Сокджина такой нежный, что это почти больно. Он звучит как тёплое одеяло, в которое хочется закутаться с головой и исчезнуть. Чонгук смотрит на него, и горло сжимается так сильно, что дышать становится почти невозможно. Слёзы подступают мгновенно — горячие, солёные, невыносимые. Он чувствует, как они собираются в уголках глаз, как начинают жечь щёки ещё до того, как упасть. — Джин-хён… — его голос ломается на середине имени. — Я, кажется, умираю. Слова звучат глупо и слишком громко в тишине подъезда. Но он не может сказать иначе. Потому что внутри — будто кто-то вырезал кусок грудной клетки, оставив зияющую, пульсирующую пустоту. Потому что без Чимина он чувствует себя не просто одиноким — он чувствует себя несуществующим. Сокджин молча отступает в сторону, пропуская его внутрь. Дверь закрывается с мягким, почти ласковым щелчком — и звук этот отрезает весь остальной мир. В прихожей пахнет зелёным чаем и чем-то домашним, знакомым до слёз. Чонгук нагибается, чтобы снять кроссовки, и мир снова качается — он хватается рукой за стену, пальцы скользят по обоям. Алкоголь всё ещё в голове, тяжёлый и мутный, но он не пьян настолько, чтобы не замечать, как дрожат его собственные руки. И тогда он не выдерживает. — Хён, — это уже не голос, а всхлип, вырвавшийся откуда-то из самой глубины. — Хён… Он падает в объятия Сокджина — неловко, всем телом, утыкаясь лицом в его плечо. И Сокджин ловит его, не даёт упасть, обхватывает руками так крепко и надёжно, как когда-то давно обнимал двойняшек, когда они плакали от ночных кошмаров. Одна рука на лопатках, другая — на затылке, пальцы перебирают спутанные волосы Чонгука. От омеги пахнет вином — дешёвым, кисловатым — и сигаретами, которые он курил на лестничной клетке, потому что в квартире нельзя. И ещё — чем-то горьким, похожим на давно остывший кофе. А под всем этим — запах разбитости. Тот особый запах, когда человек сдаётся. Сокджин чувствует, как Чонгук дрожит в его руках. Как его пальцы вцепились в футболку на спине, как плечи ходят ходуном от беззвучных рыданий. — Я… не могу… — шепчет Чонгук куда-то в ключицу хёна. Голос мокрый, рваный, почти неразборчивый. — Я не могу без него, хён. Я пытаюсь. Но не могу. — Тшш, — выдыхает Сокджин, прижимая его сильнее. Он гладит Чонгука по спине — медленно, широкими движениями, как успокаивают испуганное животное. — Тихо. Я здесь. Я здесь. Он не говорит «всё будет хорошо». Потому что не знает, будет ли. Чонгук отстраняется первым — не потому, что хочет, а потому, что задыхается от слёз. Он проводит ладонью по лицу, размазывая влагу по щекам, и поднимает глаза. И видит Юнги. Тот стоит в дверях кухни, прислонившись плечом к косяку. На нём толстовка Сокджина — тёплая, большая. Глаза у Юнги опухшие, красные, как будто он плакал несколько часов подряд и только что остановился. Нос блестит, и он всё время шмыгает, но не потому, что простудился. В руке у него остывшая кружка чая, которую он так и не отпил. Чонгук смотрит на него, и в груди сжимается что-то новое — тревога, смешанная с ужасом. Потому что Юнги не плачет. Юнги вообще редко показывает эмоции. А если плачет — значит, случилось что-то настоящее. Что-то страшное. — Ты… — голос Чонгука хрипит, как у человека, который слишком много кричал в пустоту. — Что случилось, хён? Юнги открывает рот, но звука не выходит. Только губы дрожат, и подбородок мелко трясётся. Он ставит кружку на ближайшую полку — не глядя, кое-как — и делает один шаг вперёд. А потом второй. И падает в объятия к Чонгуку. Плечи Юнги вздрагивают от беззвучных рыданий. Он не говорит ни слова, просто утыкается лицом в плечо младшего и сжимает его куртку так, будто боится, что тот исчезнет. Чонгук, не понимая причины, всё равно обнимает его в ответ — инстинктивно, на автомате — и чувствует, как чужое тепло смешивается с его собственным холодом. Сокджин стоит в двух шагах, смотрит на них — на Чонгука, который весь мокрый от слёз, и на Юнги, который плачет так, будто у него отняли что-то важное, — и в груди у него разливается тяжёлая, горькая волна. Не жалость. Что-то другое. Бессилие, наверное. Потому что он не может их спасти. Ни одного. Он прижимает ладонь ко рту, чтобы не зарыдать самому, и делает глубокий вдох — носом, через силу. И они стоят так втроём посреди маленькой прихожей, где на вешалке висят школьные рюкзаки двойняшек, а на полу валяется обувь. Стоят, обнявшись, дрожащие и разбитые. Кто-то — от расставания, которое разорвало его пополам. Кто-то — от недоверия, которое бьет по сердцу. А кто-то — просто от того, что любит их обоих и не знает, как сделать так, чтобы они перестали болеть. Свет на кухне тускло мерцает. Где-то за стеной тихо работает холодильник. И в этой квартире, посреди ночи, три человека держатся друг за друга, потому что это единственное, что они ещё могут сделать.***
За панорамным окном мерцают огни ночного Сеула — миллиарды маленьких светлячков, которые никогда не спят. Вышки, небоскрёбы, бесконечные ленты улиц, уходящие в темноту. Город живёт своей жизнью, пульсирует, дышит, не замечая одного-единственного альфы, который стоит на тридцать пятом этаже и чувствует себя самым одиноким человеком на свете. В кабинете приглушённый свет — только от настольной лампы на массивном дубовом столе. Она выхватывает из темноты стопки папок с документами, подписанными контрактами, канцелярские принадлежности, аккуратно разложенные по органайзеру. Но сейчас Чимину абсолютно всё равно на этот порядок. На этот бизнес. На эту жизнь, которую он должен продолжать, как будто ничего не случилось. Чимин стоит у окна, сложив руки в карманы брюк безупречного костюма-тройки. Пиджак одиноко валяется на кожаном диване — он скинул его с самого утра, как только вошёл в офис, и больше не притрагивался. Галстук ослаблен, верхняя пуговица рубашки расстёгнута. Он выглядит так, будто его выжали, а потом забыли высушить. Работа не идёт. Вообще. Он делает её механически, потому что нужно. Потому что бизнес — это монстр, который не умеет ждать. Он не должен стоять на месте, не должен тормозить ни на секунду. Подписывает бумаги, не вникая в содержание. Отдаёт распоряжения, не запоминая их. Говорит по телефону, но не слышит ни слова. Чимин смотрит на город, и его лицо — пустая, застывшая маска. Он не чувствует ничего, кроме огромной, зияющей пустоты где-то в груди. И толики грусти — той, что не проходит, даже когда он пытается забыться в работе. Отец выписался из больницы только вчера. Уже сегодня он с головой ушёл в дела, накидал Чимину заданий на месяц вперёд, чтобы сын «не расслаблялся и продолжал жить». Будто это можно назвать жизнью. Будто это вообще что-то значит теперь. Тихий стук в дверь не заставляет Чимина даже повернуть голову. Он продолжает стоять, глядя в окно, пока дверь открывается и снова закрывается. В кабинете раздаётся цокот каблуков — уверенный, но осторожный. Чимин чувствует, как к его спине прикасаются — мягко, едва ощутимо, — и в нос ударяет аромат дорогих духов от Chanel. — Ты как? — голос Бомджина тихий, обеспокоенный. Омега заглядывает ему в лицо, пытаясь прочитать ответ там, где его нет. — Как и вчера, — отвечает Чимин, и его голос звучит безжизненно, как у человека, который давно забыл, что значит искренне хотеть что-то сказать. Бомджин поджимает губы, вздыхает. Он знает этот тон. Слышал его уже раз десять за последние дни. — Ты ел сегодня? В ответ — пустой взгляд. Чимин даже не удосуживается ответить. Просто смотрит на Бомджина глазами, в которых нет ни капли жизни, и омеге становится не по себе от этого молчаливого признания. — Чего пришёл? — Чимин отворачивается, подходит к столу и тяжело опускается в кресло. Кожа под ним скрипит, принимая вес его усталого тела. — Я переживаю за тебя, — признаётся Бомджин, подходя ближе. — Ты закрылся в себе, Чимин. Ты не разговариваешь, не ешь, не спишь. Я не знаю, что думать. — А что думать? — Чимин хмыкает, и этот звук горький, надломленный. Он поднимает глаза на друга, и в них — усталость и какая-то детская беспомощность, которую он ни за что не показал бы никому другому. — Он просто исчез, хён. Будто его и не было. Ни звонка, ни сообщения, ничего. Испарился. — Наверняка Чонгук решил, что недостоин тебя, — мягко говорит Бомджин. — Что он только мешает. Он сбежал, чтобы не ставить тебя перед выбором. Чтобы ты не мучился. — А я мучаюсь, — Чимин закрывает глаза, откидывая голову на спинку кресла. Тени от лампы ложатся на его лицо, подчёркивая резкие скулы и синяки под глазами. Ему хочется пулю в лоб — просто чтобы перестать думать. Чтобы провалиться в тишину и забыть, как пахнут эти проклятые духи Dior, которые Чонгук иногда носил. Но нельзя. Не сейчас. Не тогда, когда отец смотрит на него с ожиданием, а бизнес требует жертв. — Знаешь, я принёс кое-что, — голос Бомджина звучит заговорщицки, и Чимин слышит, как омега шуршит сумкой. Он приоткрывает один глаз и видит, что Бомджин достаёт… — Карты? — Чимин выгибает бровь, и в его голосе впервые за долгое время проскальзывает что-то похожее на раздражение. — Ты издеваешься? Бомджин закатывает глаза, убирает сумку в сторону и усаживается за длинный стол напротив. Его длинные пальцы начинают тасовать колоду — ловко, профессионально, с каким-то почти мистическим изяществом. — Ты ведь знаешь, что карты не врут, — говорит он, не поднимая глаз. — Боже, — Чимин трёт переносицу, чувствуя, как головная боль пульсирует где-то за глазницами. — Ты можешь просто оставить меня в покое? — Нет! — Бомджин поднимает на него твёрдый взгляд, и в его голосе звенит сталь, которой Чимин от него не ожидал. — Мне уже надоела твоя кислая мина и твой страдальческий вид альфы-брошенки. Ты сидишь тут и гниешь заживо, а он, возможно, плачет где-то в одиночестве и думает, что ты его бросил. Так что закрой рот и дай мне поработать. — И ты решил, что твои карты с этим помогут? — Лучше заткнись и дай мне сосредоточиться на вопросе. Чимин мотает головой, но замолкает. В конце концов, какая разница. Пусть делает что хочет. Хоть карты тасует, хоть танцует с бубном. Главное, чтобы побыстрее ушёл и оставил его наедине с этой пустотой. Бомджин раскладывает карты — аккуратно, с каким-то трепетом. На несколько мгновений в кабинете воцаряется тишина, нарушаемая только шелестом плотной бумаги. Омега хмурится, всматриваясь в выпавшие арканы. — И что там? — Чимин выгибает бровь, чувствуя себя полным идиотом, пришедшим на спиритический сеанс за утешением. — Карты говорят, что Чонгук ближе, чем ты думаешь, — отвечает Бомджин, не отрывая взгляда от расклада. — То есть… у вас с ним есть какой-то общий знакомый. Кто-то, кто может помочь тебе его найти. — Мой отец? — Чимин даже не пытается скрыть сарказм. — Нет, — Бомджин качает головой, хмурясь ещё сильнее. — Это молодой человек. До тридцати лет. Чимин хмурится. Он перебирает в голове всех знакомых, всех, кто мог бы знать Чонгука. Никто из его окружения не пересекался с омегой, никто даже не знал о его существовании до недавнего времени. — Никто из моего окружения не знает Чонгука близко, — говорит он вслух. — Кто-то всё же есть, — настаивает Бомджин, переворачивая ещё одну карту. — Это будто… какой-то посредник. Связующее звено. Кто-то, кто знает вас обоих. — Что? — Чимин выгибает бровь, а потом тяжело вздыхает и отмахивается рукой. — Боже, чем я занимаюсь. Ты серьёзно веришь в эту чушь? — Ты можешь немного помолчать? Я сосредоточиться не могу. Бомджин выкладывает ещё несколько карт, шепча что-то себе под нос, а потом достаёт последнюю — главную. Он смотрит на неё несколько секунд, и на его лице появляется странное выражение — смесь удивления и мрачного удовлетворения. — Башня, — хмыкает Бомджин, переворачивая карту к Чимину. Альфа смотрит на изображение — разрушающееся здание, молнии, падающие фигуры. Он не понимает, что это значит, и его лицо отражает полное недоверие. — Ты сейчас серьёзно? — Башня, — терпеливо объясняет Бомджин, цыкнув, но без злости. — Неизбежное разрушение. Всё, что было построено на песке, рухнуло. Твои планы, твоё наследие, даже эти отношения — они не могли существовать в той форме, в которой были, — он поднимает взгляд на Чимина, и его глаза становятся серьёзными, почти гипнотическими. — Это больно, Чимин. Это шок. Но это… освобождение. Это не конец. Это снос старого здания, чтобы на его месте построить новое — то, что будет стоять крепко. Чимин молчит. Смотрит на карту, на Бомджина, снова на карту. Внутри что-то ёкает — глухо, неуверенно, как первый удар сердца после долгой остановки. — И ты хочешь сказать, что… — Да, — кивает Бомджин, и на его лице расцветает тёплая, уверенная улыбка. — Я готов поспорить на любую сумму, что прав. Чимин закатывает глаза, но ничего не говорит. Он отворачивается к окну, где всё так же мерцает ночной Сеул. Те же огни. Те же улицы. Та же жизнь, что и минуту назад. Но что-то внутри него — маленькое, хрупкое, почти умершее — начинает подавать признаки жизни. Башня. Разрушение. Освобождение. Может быть, Бомджин прав. Может быть, это действительно не конец. Может быть, где-то там, в соседнем городе, Чонгук тоже смотрит на огни и думает о нём. А может быть, это просто надежда — глупая, иррациональная, которая не даёт ему окончательно сдохнуть. Чимин закрывает глаза и тихо, почти неслышно, выдыхает: — Где же ты, детка?