***
— Да ты издеваешься или что?! Голос альфы гремит под сводами кабинета — громкий, грубый, пропитанный яростью и раздражением, которые разъедают его изнутри. Хосок мечется по кабинету, как зверь в клетке, и в этом хаосе движений читается одно: он ненавидит всех и вся. Но в первую очередь — себя. — Я его в измене обвинил! — голос срывается на крик, и альфа сжимает кулаки так, что костяшки белеют. — Я сказал своему беременному омеге, что он нагулял ребёнка! Чёрт… Он проводит рукой по лицу, потом по волосам, взъерошивая их, и продолжает расхаживать — от стены к столу, от стола к окну. Кабинет брата, который тот занимает уже двадцать лет, вдруг становится невыносимо тесным. Каждая книга на полках, каждая бумага на столе — всё бесит. — Хосок, ты можешь не мельтешить перед глазами и просто сесть? — Муёль потирает переносицу, прикрывая глаза. В его голосе — усталость человека, который третий день выслушивает одно и то же. — Я понимаю… — Что ты понимаешь, Муёль?! — Хосок резко разворачивается, сверкая глазами. — Ты тоже обвинял своего омегу в неверности, потому что несколько врачей решили, что я не могу иметь детей, а всё оказалось иначе?! — Да твою мать, — Муёль медленно выдыхает, поднимая на брата тяжёлый взгляд. — Ты можешь просто сесть и дать мне возможность объяснить тебе всё спокойно? В голосе старшего — железо. Он держится из последних сил, потому что Хосок трахает ему мозг уже третий день подряд, будто именно Муёль виноват во всех ошибках всех врачей, которые когда-либо ставили диагнозы. Хосок замирает на секунду. Взгляд бегает — от брата к стулу, от стула к двери. Потом он всё-таки опускается на стул напротив, но тут же начинает нервно дёргать коленом. Нога трясётся в каком-то бешеном ритме, пальцы сцеплены в замок и лежат на столе — белые, напряжённые. Внутри всё кипит. Злость на себя захлёбывает изнутри, и он едва сдерживается, чтобы не заорать снова. Муёль смотрит на него, выдерживает паузу, а потом начинает говорить — спокойно, ровно, как с ребёнком, который вот-вот сорвётся в истерику. — У тебя функциональное бесплодие. Хосок вскидывает голову. Взгляд — скептический, с искрой той самой ярости, которая только и ждёт повода вспыхнуть снова. — Не перебивай, — Муёль поднимает палец. — Поясняю. У некоторых альф бывает недостаточный уровень тестостерона или нарушение сперматогенеза. Часто это связано с высокой температурой яичек — гипертермией, особенно во время рутов. Но иногда, при определённых условиях, происходит кратковременное «включение» нормальной выработки фертильных клеток. Триггерами могут быть сильный стресс, травма, резкая гормональная перестройка или даже вирусное заболевание. Хосок смотрит на брата, и в его глазах постепенно гаснет огонь — на смену ему приходит растерянность. — У тебя, — Муёль тычет в него ручкой, — идиопатическая термальная азооспермия. Повисает тишина. Хосок хмурится, переваривая услышанное. Потом его лицо вытягивается, и он выдаёт голосом, в котором смешалось всё — и надежда, и отчаяние, и какое-то отчаянное облегчение: — Ты хочешь сказать, что у меня просто горячие яйца? Муёль застывает с ручкой в руке. Смотрит на брата. Медленно выдыхает. — Ну… да. Можно и так сказать. — И из-за стресса они… остыли? — Хосок подаётся вперёд, локти на стол, взгляд — острый, лихорадочный. — И поэтому получилось зачать ребёнка? — Вроде того. — И поэтому все анализы были одинаковыми? Потому что я сдавал их… — В своём обычном состоянии, — кивает Муёль, и его голос становится мягче. Он откладывает ручку, смотрит на брата почти с сочувствием. — Ты тогда говорил, что у тебя выдалась очень тяжёлая неделя. Что ты плохо спал. Что был вымотан. Хосок замирает. Воспоминание приходит резко, как удар под дых. Та неделя. Они с Юнги не могли выкроить даже пяти минут, чтобы просто побыть вдвоём. А потом — парковка, спешка и… — Чёрт, — выдыхает он, откидывая голову на спинку стула и закрывая глаза. Потом тихо, почти про себя: — Муёль, я такой мудак. — Согласен, — без тени иронии отвечает брат и подписывает лист с диагнозом. — А теперь бери вот эту бумажку и дуй к своему ненаглядному, пока он не сделал аборт, чтобы не рожать от такого придурка. Хосок резко открывает глаза. В них — страх. Настоящий, животный страх, который прожигает всё нутро. — Не шути так, — голос низкий, хриплый. — Я и не шучу, — Муёль протягивает ему файл. — Ты представляешь, в каком он состоянии может быть? Хосок молча забирает бумаги. Пальцы дрожат — он замечает это и злится на себя за слабость, но ничего не может с собой поделать. — Спасибо, хён. Он встаёт, кивает брату и выходит из кабинета. Дверь закрывается за ним с мягким щелчком. В коридоре Хосок останавливается, прислоняется лбом к прохладной стене и закрывает глаза. Сердце колотится где-то в горле. В голове — калейдоскоп образов: Юнги, стоящий посреди спальни в сползшем полотенце, с мокрыми от слёз щеками и пустыми глазами. Юнги, который носит под сердцем его ребёнка, а он — он назвал это ложью. — Придурок, — шепчет себе под нос Хосок и ударяет ладонью о стену. Боль отдаёт в костяшки, но это ничто по сравнению с тем, что он сделал. Он выпрямляется, сжимает файл с диагнозом в руке и решительным шагом идёт к выходу из больницы. Мысли путаются, но одна из них — главная, оглушающая — бьётся набатом: нужно скорее увидеть своего омегу. Своего малыша. Упасть на колени, обхватить его ноги, прижаться лицом к животу и молить о прощении. Он действительно станет отцом. Они с Юнги станут семьей. По крайней мере, он надеется на это. Потому что если Юнги не простит… Хосок даже думать об этом боится. Мысль обрывается, не успев сформироваться, — слишком больно. Он садится в машину, заводит двигатель и срывается с места быстрее, чем позволяет здравый смысл. Всё, что ему сейчас нужно, — это оказаться дома. В их доме. Рядом с Юнги. И надеяться, что ещё не слишком поздно.***
Чонгук аккуратно поправляет чёрную водолазку, заправленную в классические брюки, и смотрит на себя в зеркало, пытаясь привыкнуть к отражению. Строгий. Собранный. Взрослый. Эта одежда теперь станет его постоянным атрибутом, потому что… он устроился на работу. Впервые в жизни. Мысль об этом всё ещё кажется нереальной, когда он прокручивает её в голове. Чонгук — учитель английского языка для старших классов. Спасибо связям Сокджина. Он порекомендовал его знакомому директору школы, который частенько заходит в его кофейню на бранч, и Чонгук прошёл собеседование. Сказал, что у него есть педагогическое образование, а ещё опыт работы с детьми, что, конечно, не было правдой. Пришлось многое вспоминать. Английский был для Чонгука практически вторым языком, но грамматика, правила, методика преподавания — всё это пришлось вспоминать и подтягивать за одну бессонную ночь, когда он сидел над учебниками с чашкой чёрного кофе и трясущимися руками. Он справился. Экзамен он сдал. Теперь осталось самое страшное — живые ученики. Сейчас девять утра. В учительской тихо, только слышно, как тикают настенные часы и где-то за стеной шумят коридоры. Чонгук стоит перед зеркалом, одёргивая водолазку, поправляя воротник, и ищет в себе изъяны. Не хочется выглядеть заляпанным, неопрятным, непрофессиональным. Он впервые вышел в мир как обычный человек — не чей-то омега на содержании, не украшение для богатого альфы. Просто Чонгук. Учитель. И от этого внутри всё сжимается от страха. — Всё хорошо? Неожиданный голос за спиной заставляет его вздрогнуть. Чонгук резко оборачивается и встречается взглядом с альфой, который смотрит на него с лёгким смущением. — Ой, прости, я не хотел напугать. — Всё нормально, — Чонгук выдыхает и вежливо улыбается, хотя сердце всё ещё колотится где-то в горле. Альфа представляется — Сон Исин. Учитель японского, работает в школе уже пять лет. Чонгук отмечает его про себя: выше на голову, широкие плечи, очки в тонкой оправе, строгий серый костюм с идеально завязанным галстуком. Он симпатичный — большие глаза, пухлые губы, приветливая и очень милая улыбка. Чонгук замечает это машинально, как замечают погоду или цвет стен. Ничего больше. — Я просто очень нервничаю, — признаётся Чонгук, возвращаясь к зеркалу. Он поправляет воротник, проводит рукой по волосам и старается не думать о том, что его руки всё ещё дрожат. Не хочется показаться неуверенным. Не хочется, чтобы кто-то увидел его настоящего — разбитого, уставшего, всё ещё не зажившего. Он не замечает взгляда Исина. Не видит, как альфа замирает, глядя на него, словно заворожённый. Как его взгляд скользит по идеальным чертам лица, по тонкой талии, обтянутой чёрной водолазкой, по запястьям, выглядывающим из рукавов. Не чувствует, как альфа вдыхает его запах, слишком пристально, слишком жадно. — Ты привлекательный омега, тебе не стоит переживать, — произносит Исин, и его голос становится тише, интимнее. — Я бы даже сказал — очень привлекательный. Чонгук замирает. Рука, поправляющая воротник, останавливается на полпути. Он медленно переводит взгляд на Исина, который расслабленно сидит на краю стола, держа в руке стакан с кофе. В его позе — уверенность, в глазах — откровенный интерес. Он не скрывает, что рассматривает Чонгука. Не скрывает, что ему нравится то, что он видит. Чонгук поджимает губы. Внутри что-то ёкает — не от притяжения, нет. От воспоминания. От того, как похоже на кого-то другого, кто тоже смотрел на него так, будто он был центром вселенной. — Спасибо, — произносит он тихо, слишком тихо, и чувствует, как щёки начинают гореть. Не от смущения перед Исином — от стыда за то, что его тело ещё помнит того, кого нужно забыть. — Кстати, ты свободен сегодня вечером? — Исин склоняет голову к плечу, и этот жест — небрежный, нагловатый, самоуверенный — обжигает Чонгука, как удар током. Потому что так же всегда делал… — Нет, — отрезает Чонгук, и его голос звучит резче, чем он планировал. Он хватает со стола планшет для работы, даже не глядя на него. — Скоро начинается урок. Я пойду. Он выходит из учительской быстрым шагом, не оглядываясь, не давая Исину шанса сказать что-то ещё. Дверь закрывается за ним с глухим стуком, и только тогда Чонгук позволяет себе выдохнуть. Коридор школы полон учеников — они снуют туда-сюда, галдят, смеются, толкаются. Со звонком вся эта масса ускоряется, разбегаясь по классам, как муравьи, потревоженные в муравейнике. Чонгук идёт между ними, держась прямо, стараясь не столкнуться ни с кем, не уронить планшет, не показать, как дрожат его руки. Он пытается успокоить сердце — то самое, которое вот уже больше недели отказывается принимать тот факт, что они с Чимином расстались окончательно. Что Чимин выбрал бизнес. Что Чимин не искал его. Что Чимин, возможно, уже забыл. Каждый из них теперь на своём месте. Чимин занял место отца в компании — огромный офис, бесконечные встречи, власть и деньги. А Чонгук… Чонгук теперь учится жить самостоятельно. Без очередных встреч с богатыми альфами, которые могут обеспечить его до конца веков. Без роскоши, без ужинов в ресторанах, без запаха Dior и Chanel. Теперь только экономия. Только усердная работа. Два выходных в неделю. И пустота в груди, которую он попытается заполнить учебными планами и проверкой тетрадей. Он справится. Он знает. Чонгук останавливается перед дверью своего класса, прижимает планшет к груди и закрывает глаза на секунду. Глубокий вдох. Выдох. Внутри всё ещё дрожит, но это уже не тот панический ужас, что был в первые дни. Теперь это просто… привычная боль. Та, с которой можно жить. Та, которая не убивает, а просто ноет где-то глубоко, напоминая: ты ещё не забыл. Ты ещё не отпустил. Он открывает глаза и заходит в класс. На него смотрят двадцать пар глаз — любопытных, настороженных, оценивающих. Ученики. Дети, которые младше него всего на двенадцать-четырнадцать лет. Чонгук ставит планшет на стол, поворачивается к доске, берёт маркер и пишет своё имя. — Доброе утро, — говорит он, и его голос звучит ровно, без единой дрожи. — Меня зовут Чон Чонгук. Я ваш новый учитель Английского языка. И в этот момент он чувствует это — крошечную, едва заметную искру чего-то, похожего на надежду. Может быть, он всё-таки сможет. Может быть, новая жизнь — не такая роскошная, не такая блестящая — тоже имеет право на существование. Может быть, он даже будет счастлив. Когда-нибудь. Не сейчас. Но когда-нибудь. Чонгук улыбается классу — мягко, немного застенчиво — и начинает урок.***
Юнги несётся по лестнице домой на всех парах, перепрыгивая через две ступеньки, и еле сдерживает рвотные позывы, зажимая рот ладонью. Ключи дрожат в замке, пальцы скользят от пота, и он влетает в квартиру, даже не захлопнув дверь за собой. Пальто летит на пол, шарф падает следом, а он уже на коленях перед унитазом, за секунду успев поднять стульчак. Желудок выворачивает наизнанку — жёстко, судорожно, хотя внутри уже давно ничего нет. Только горькая жёлчь и кислота, которая разъедает горло. Юнги давится воздухом, хватает ртом пустоту, и между спазмами вылетают хриплые, мокрые всхлипы. Его снова тошнит. Даже несмотря на то, что он уже практически не ест ничего, организм продолжает полоскать его каждый чертов день. Каждое утро. Каждый вечер. Каждую минуту, когда он вспоминает взгляд Хосока — тот самый, холодный, оценивающий, полный сомнения. Слёзы катятся из глаз. От бессилия. От жалости к самому себе. От злости на Хосока, которого нет уже больше трёх дней. Три дня. Семьдесят два часа. И ни одного звонка. Ни одного сообщения. Только тишина и пустота в квартире. Юнги чувствует, что желудок наконец сдаётся, и медленно опускается на прохладный кафельный пол, прижимаясь щекой к плитке. Она холодная, и это единственное, что сейчас приносит облегчение. Тяжело дышит — прерывисто, с присвистом, в груди жжёт, мышцы живота болят от напряжения. — Боже… — шепчет он одними губами, сглатывая противный привкус кислоты, и чувствует, как новые слезы текут по щекам, смешиваясь с потом и остатками смытой туши. Он не слышит, как закрывается дверь в квартиру. Не слышит чужих шагов — они тонут в шуме воды в трубах и собственном прерывистом дыхании. Но запах… Запах он улавливает мгновенно. Тот самый — глубокий, древесный, с нотками мускуса и чего-то сладковатого, родного до боли. Запах, который моментально успокаивает внутреннюю дрожь. Запах, от которого сердце сначала сжимается, а потом замирает — и бьётся снова, уже быстрее, громче. Юнги поднимает глаза. Красные, воспалённые, с тёмными кругами под ними. Заплаканные. Уставшие. И встречается с другими — напуганными, встревоженными, такими же измученными. У Хосока тоже синяки под глазами, будто он тоже не спал эти три дня. Будто его тоже разрывало изнутри. — Юнги… — шепчет альфа одними губами. Голос не пробивается — только беззвучное движение рта. Но в ответ — лишь обиженный взгляд. Пустой. Холодный. Таким Хосока ещё никто не встречал. Омега с трудом поднимается на ноги — руки дрожат, колени дрожат, голова идёт кругом. Он нажимает на кнопку смыва, и шум воды заполняет тишину. Потом идёт к раковине, не глядя на альфу, берёт щётку и начинает чистить зубы — методично, остервенело, до крови в дёснах. Смывает с лица остатки дня и слёз, умываясь ледяной водой, чтобы привести себя в порядок. Чтобы не выглядеть так жалко. Чтобы не дать ему повода жалеть. Хосок стоит в дверях ванной, сжав в руке файл с диагнозом, и смотрит. Он чувствует себя последним мудаком. Хочет подойти, обнять, прижать к себе, уткнуться носом в макушку, зарыться в белёсые волосы, вдохнуть тот самый запах, который так любит, и прошептать «прости» тысячу раз. Но знает — сейчас Юнги не примет этого. Вообще не примет ничего. От слова «совсем». — Чего приехал? — голос Юнги звучит ровно, без эмоций, когда он выходит из ванной. Словно спрашивает, который час. Он замечает разбросанные вещи на полу — своё пальто, шарф — и уже собирается наклониться, но Хосок опережает его. Поднимает молча, аккуратно вешает пальто на плечики, шарф — на крючок. Юнги смотрит на это с каменным лицом, потом разворачивается и идёт к шкафу за домашней одеждой. Даже не взглянув на альфу. Голова кружится. Перед глазами плывёт. Юнги чувствует, как пол качается под ногами, но ни за что не покажет — уж точно не перед Хосоком. Не сейчас. Не после того, как тот посмотрел на него как на подозреваемого. Он скидывает с себя офисную рубашку — пуговицы поддаются с трудом, пальцы не слушаются, — стягивает брюки и натягивает домашнюю плюшевую пижаму. Мягкую. Тёплую. Ту, которая пахнет домом и почему-то — им. — Я был у врача… — голос Хосока звучит неуверенно, с хрипотцой, он всё ещё стоит в дверях спальни, не решаясь войти. — Мне сказали, что… что я могу иметь детей… — Вау, — Юнги выдыхает коротко, с сарказмом, и даже не поворачивается. Складывает грязную одежду в руку, чтобы отнести в стирку. — Может, ошиблись? Всё же ты столько лет был уверен в своём бесплодии. Слова бьют больнее, чем хотелось бы. Хосок сжимает челюсть, но молчит. Юнги проходит мимо, и альфа выставляет руку — не грубо, но настойчиво, останавливая его перед собой. В глазах Хосока — вина и раздражение. Но злость — только на себя. — Юнги, я клянусь тебе, я правда не знал, что такое бывает. Я был в клинике брата, он мне всё объяснил. Это какое-то… функциональное бесплодие, идиопатическая… — Мне всё равно, — перебивает Юнги. Голос — ровный, холодный, но внутри всё дрожит. — Пропусти меня. Хосок смотрит в эти глаза — пустые, красные, без единого проблеска тепла, — тяжело вздыхает, опускает голову и убирает руку. Позволяет пройти. — Прости меня, малыш, — произносит альфа тихо, глядя в спину, на белую макушку. Юнги ничего не отвечает. Он загружает вещи в стиральную машину, засыпает порошок, нажимает кнопку. Гул механизма заполняет тишину. А потом он заходит обратно в ванную, и дверь захлопывается — с глухим, окончательным звуком. Щёлкает замок. Хосок остаётся один посреди квартиры. Стоит, как вкопанный, глядя на закрытую дверь. А за ней Юнги поджимает губы, сдерживая рвущуюся истерику. Спина скользит по двери вниз, и он садится на пол, прижимая колени к груди, обхватывая себя руками. И тихо — очень тихо — пускает слёзы. Без звука. Только плечи дрожат, и слёзы капают на колени. Ему нужно посидеть в душе одному. Смыть с себя эти дни ожидания, эту злость и обиду. Смыть взгляд Хосока, его слова, его сомнения. Возможно, позже он выйдет к альфе. Возможно, они поговорят. Но сейчас — внутри только раздражение и глухая, тяжёлая злость на того, кто должен был быть рядом. Кто должен был верить. А не смотреть как на чужого. Со стороны доносится тихий звук — Хосок опускается на колени перед закрытой дверью ванной, кладёт ладонь на дерево, касается лбом. — Я здесь, — шепчет он так тихо, что сам едва слышит. — Я никуда больше не уйду. Обещаю. Но в ответ — только шум воды, включающейся в душе.