Морфием не лечатся

NC-17
Завершён
22
автор
MRTA_peprmnt соавтор
Размер:
35 страниц, 13 551 слово, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Столичная возня

Настройки
Чу-чух чу-чух чу-чух… Поезд, тяжело стуча колесами, ехал по рельсам, за все те прошедшие несколько часов бакалавр уже не мог выносить этого звука, благо им осталось не так уж много. Александр Блок — тридцатилетний генерал, оказался человеком на удивление приятным — практически всю поездку говорили обо всем, о чем можно только. Говорил Блок, что в столице зреют революционные настроения, а это значило, что скоро будет неразбериха полнейшая. Из одного вороха событий прыгать в другой бакалавр готов не был. За эти двенадцать суток он уже слишком устал от суматохи что физически, что морально. Пейзаж за окном быстро сменяется, степи уже давным-давно не видно, они давно въехали в лесистую местность. Деревья-деревья-деревья, редкие полянки, маленькие деревушки… Близко они, близко. Когда же будет этот злополучный вокзал? — Вы так в окно часто поглядывать стали, — подмечает Блок, — не терпится с поезда сойти? — Конечно, — кивает бакалавр, — почти с два десятка часов едем, тошно уже. — Да уж, тяжело вообразить размеры нашей империи! От Запада до Востока пока доедешь — состаришься. Бакалавр усмехается. Александр был чертовски прав. И почти также чертовски приятен он оказался, вне деловых вопросов. Удивительно было то, что он совершенно не женат. Да на него каждая вторая женщина должна вешаться! Возможно, он был приверженником красного галстука, а возможно его попросту больше интересовала военная карьера. С головой быть отданным своему делу — это достойно уважения. Не хотелось бакалавру чтобы при Блоке его схватило, прямо в поезде, и опасения об этом настигли его внезапно, когда сердце начало нездорово постукивать… Возможно, оно так стучит из-за страха. После падения Многогранника — что, считай, стало последним забитым гвоздем в гроб Танатики, — Данковский хотел застрелиться. Вот уж, победа ускользнула песком из его рук, вот так просто… Столько у него было амбиций, столько стремления, а всё так по-дурацки кончилось. Он вернётся домой ни с чем — просто так, считай, скатался. Пустить себе пулю в лоб с такими прогнозами звучало не так уж и плохо, с одной-то стороны. Что же ему теперь делать? Вдруг его схватят прямо там, на вокзале? Схватят и расстреляют… А его коллег? Господи помилуй! Они могли попасть под горячую руку, а тут ещё и революция зреет! Что же с ним будет, что же будет... Пропал Даниил Данковский, пропал — это точно... Когда была объявлена остановка поезда, дабы почистить топки, бакалавр отошёл в коридор купе, отговорившись от компании — остальные побежали курить. Стоял, думал. Много думал. В окно смотрел. Какие-то черные мысли в голову лезли...

***

Даниил сошел с возничьей брички, лошадка заржала и стала копытом дорогу рыть, а там возница дёрнул, она головой мотнула недовольно, да и дальше себе поехала. Соскучился Данковский по особнячку, где комнату снимал. Такой он был кукольный, двухэтажный, аккуратный. Барыня — Авдосья Кирилловна ненавидела находиться дома одна. Дети ее давно разъехались, и муж давно уж помер от туберкулёза, а сама она с гувернанткой осталась. Их матушка Данковского познакомила некогда, когда он искал жилье поближе к учебе, да к лаборатории впоследствии. Только лабораторию, видать то, сожгли, разрушили уже… Стоило только зайти в парадную, как к бакалавру тут же выбежала гувернанточка. Чем-то она была взволнована, хотя всегда она такая была, немного взвинченная, активная. — Даниил, вы же на пару дней отъезжали! — голосок у нее был звонкий, она потрясывала руками, то сжимая, то разжимая кулаки. — С недели две вас не было, ужас какой, мы с хозяюшкой перепугаться успели! — она протягивает руки в надежде забрать у бакалавра саквояж с плащом. — Слышали, что за то время с вашенской танатикой случиться успело? Сами-то как? Не заболели ли, а то… — Потом словами обмолвимся, — вздыхает он, перебивая, — наполните ванну, пожалуйста, и до вечера прошу не будить. Ушел к себе бакалавр, оставив девочку, дверь открывает, а там всё по прежнему на своих местах. Как будто и не уезжал никуда. Открыв шкаф, с зеркала на него смотрел уже не молодой пылкий бакалавр Данковский, коим он уезжал. Совсем его Город не пощадил, это точно. Неудивительно, что гувернантка спросила не болен ли он. С виду, по нему будто бычье стадо прошлось и сверху ещё лошадь попрыгала. Ну, ничего, сейчас он отпарится, отоспится и снова будет свеж. Стягивая галстук, он думал всё о том, что по санитарным нормам одежду эту надо сжечь. А стянув брюки, он замечает, что на бедре от инъекций синяков повылезало, да уж, сразу понятно, что рука не сестричья делала. У них то лёгкая, а бакалавр бил чуть ли не со всей дури в мышцу, что таких уродств понаоставлял. Помазать что ли чем-нибудь, маслом камфарным, например, авось, пройдут быстрее. Пошарившись в саквояже, Данковский достал ампулу со шприцом. Одна вторая шприца, это 0,015, так…

***

— В газетах писали, что чума пришла в этот… Городок маленьки в степи, да така страшная, даже армию отправили! — говорит гувернантка, придерживая кофейную турку. — Мне Авдосья Кирилловна говорит всему подряд, что в газетах не верить. Но вы же там были? Вы же сказать, что да как можете? — И правильно говорит. Там часто ереси пишут, — бакалавр садится за стол, открывая тоненькие расписные шторы. Наконец-то он смог позволить себе выспаться как следует. В окно кухоньки во всю луна светила. В степях её не видно совсем было, всё пасмурно, да пасмурно. Прохлада ещё поддувала, приятная такая до жути. Это вам не степи, которые и в ночи казались столице душными-душными, вот тут прохлада настоящая, воздух! — Расскажите! Прошу, Даниил, расскажите! Мне так хочется голос ваш послушать. — Ну, — ухмыляется бакалавр, — если вкратце. Кофе в турке подозрительно булькнуло и поднялось, отчего гувернантка дернулась и пулей выключила плиту. Даниил рассказал и про коллегу с Симоном, ради которых он и поехал, и про чуму, про панацею, даже про Бураха пару фраз обранил. Про Город сам, какой он архитектурно идиотский, да как там трава цвела, что людей травила. Вспоминая чуму и эти ужасные одиннадцать дней, бакалавр попросту не верит, что это всё наконец-то кончилось. Что он теперь может спокойно спать, спокойно дышать, размеренно пить кофе утром, банально привести себя в порядок и расслабиться. Нет никакой чумы, нет никакого Омута, нет никакого Города и нет больше никакой Башни. — По возвращению в Столицу, — бакалавр крутит в руке чашку, — меня окончательно хотят привлечь за «научный экстремизм». К слову, потому я и поехал в эту глушь. Тем не менее, как видите, я спокойно доехал до вокзала, и вернулся к вам. — Вы с огнем-то не играйте… — она забегала глазами, — сейчас неразбериха творится, аккуратнее надо быть, мало ли когда и до нас пламя дойдет. — Ева… — бакалавр трёт рукой лицо, — простите, Лизавета, я знаю, что делаю. Если всё дойдет до высокой точки, то я мигрирую. — Куда? — Хоть куда, хоть на север, хоть заграницу! — Какой ж вам север, вы ж холод не любите. — Да черт с ним! С холодом! После своего провала в Городе, я вообще хотел к черту застрелиться, а тут ещё и революция эта, гонения! — Ну-ну, что ж вы так, Даниил, куда стреляться… — Это дело всей моей жизни, Лизавета, вам не понять. — Да уж… не понять.

***

За прошедшую неделю, по ощущениям ничего не случилось. Жизнь стала размеренной, за исключением того, что бакалавр перестал заниматься своими обыденными делами в лице исследований. За окнами веял, хоть и не явно, дух революции. Это пугало. Пугали бакалавра ещё и редкие тяжёлые сны, когда он однажды решил воздержаться и не трогать ампулу определенное количество часов и лечь спать. Сон был мерзкий, липкий, он проснулся от кошмара, где ему кто-то сквозь сон будто говорил: «ты не у Молчащего дома, ты в горячке лежишь! Умираешь!». Опять этот Город, опять эта чума, опять эти стоны, крики, выстрелы, жертвы… Данковский тогда проснулся тяжело, не сразу. Даже показалось, словно в Омуте очутился. Он сел на кровать, протер лицо ладонями, мокрое всё и ледяное. А там и потрясывать начало, да так трясло, чуть ли не до рвоты. Пришлось уколоться. Только так он мог уняться, да провалится в прозрачный, спокойный сон. Успокоился наконец, выдохнул облегчённо, а там и сладко заснул. «А на утро, там нашли три трупа…» На утро хозяйка дома вернулась, причем вернулась, кажется, не в настроении. Мрачная ходила, попросила бакалавра подойти, словом перекинуться. — Лизавета, разлей чаю… Нет, лучше кофе с коньяком, — сказала та гувернантке, — время сейчас тяжёлое, Даниил, сами понимаете, — начала она, как только девочка пропала из виду. — Вы уже, наверное, слышали, как о вас отзываются власти, верно? — Даниил внутренне напрягся. — Сейчас немного подутихло, там не менее остро стоит совершенно другой вопрос. Я опасаюсь, что в ближайшее время мне придется мигрировать. Поэтому перед уездом хочу распустить имущество. Оставить в этой стране всё, что у меня есть и начать новую жизнь. Старая давно уже по швам трещит. Рабочая партия скоро всех нас выест. Вам бы тоже уехать стоило, Даниил. — Куда же мне ехать? — Хоть куда, вы доктор, вам везде рады будут… — она мерно погладила рукой подлокотник дивана. — Лизавета, ты ещё не забыла французского? — Нет, Авдосья Кирилловна, — ответила та, ставя поднос на кофейный столик. — Завтра вы должны покинуть дом, Даниил, не позже полудня. В тот день, весь вечер бакалавр то и дело смотрел в окно. В одну точку и думал, что ему делать. Всё трещит по швам, утекает. Он курил у открытого окна, в блюдечко, что служило пепельницей, по хорошему ему хозяйка запрещала, только вот запрещала только на словах. Думалось, что остался единственный выход — ехать к матушке. Дай Бог, она в нем не разочаровалась за крах его танатики и обвинений со стороны власти. А доехать как? Жила она далековато, в пригороде, считай. Возница довезёт или каждая собака уже экстремиста в лицо знала? Да быть такого не может. Накручивает, накручивает себя Даниил, не более. Решено, поедет к матери. А там как-нибудь, что-нибудь придумает… Упаковаться с ночи надо и как-то успеть забежать в аптеку, выписать себе препарат.

***

— Довезёте? — Спрашивает бакалавр у возницы. — Далековато… — Сколько надо заплачу, — пылко отвечает он. — Запрыхивайте тада, — он поправляет шапку, — вы мне знаете кого напоминаете… — бакалавр напрягся, вот уж точно, даже от черни всякой не скрыться, сдаст сейчас жандармам и как потащат Данковского на расстрел. — На шурина моего, — возница дёрнул за поводья, просто разговорчивый, видно, попался. Пронесло. Пока что пронесло. Ещё не успевшую замёрзнуть пыль подняли в воздух лошадиные копыта. За всю эту неделю, бакалавр так и не вышел на улицу, довольствовался запасами, что у него ещё с Города остались. Выписать он себе смог не много, но этого должно было хватить… Что ж матушка скажет, увидев его? А если узнает? Ой, право, что ж он морфинист какой? Он просто лечит боли в груди. Завиделись знакомые улочки, вот университет его, а вон там вдали улица и дворик, где он некогда гулял с девочкой. Гимзастистом он тогда значился, совсем ещё зелёный юный, невысокий, конечно, но всё ещё красивый и достойный юноша. Полный амбиций и природного таланта. Эх, а ведь по этой улице, они некогда шагали рядком, вместе с одноклассниками. Сейчас там нет ничего, да и не будет, холодно. А время рабочее, все дети-гимназисты сейчас сидят в классах. Бакалавр прижимает саквояж ближе к себе. Спичке бы тут, видать, понравилось, он же вроде и врачом стать хотел, как они там, интересно? Наверное, все в Городе потихоньку налаживаться стало, ушла ведь чума… Домики постепенно сменялись на более низкие, а потом и на кроны высоких елей. Вот уж не думал никогда, что будет по ним так скучать. На Горхоне такой роскоши не было, деревья все были низкие, листья уже опасть успели по большей части. Грустно как-то там. Лысое всё, только степь ещё пела. Пела, завывала. Странное было чувство, словно ветер этот с песней степнячьей в голове у бакалавра остался. Поет степь, поет, зазывает обратно. Неужели скучает? Да как можно по этому Городу скучать? Отвратительное место. Лошадка остановилась, зафыркала, потрясла головой. — Приехали, — сказал возница. Бакалавр сошел с брички и мужичок с громким «пшла» поехал восвояси. Поместье отцовское почти не поменялось, разве что чуток краска у крыльца облупилась. Садик мамин пустой совсем, отцвели давно цветы и только изящный заборчик напоминал, что некогда там что-то цвело. Ступеньки под туфлями жалобно поскрипывали, завидели ли его из окна? Матушка любила в окошко смотреть, хоть пейзаж и не менялся, но видела она там что-то. Что-то до одури красивое в каждом времени года, в прилетающих в кормушкам птицах. Птиц матушка обожала, даже пресловутых воробьев и синиц, за которыми часами наблюдать могла за чашкой душистой заварки. И каково было удивление, когда дверь бакалавру открыла маменька собственной персоной. Она ахнула, прижав руку к сердцу и расплылась в улыбке. И бакалавр невольно улыбается ей в ответ. — Боже, Данечка, милый мой, — она обнимает его так нежно, как может только мама. Она совсем не изменилась, всё так же прекрасна, даже возраст ее совсем не испортил. — Аннушка! Аннушка, сын мой приехал, завари пожалуйста чаю.

***

Мать его не торопила, не заставляла говорить, не лезла к нему в душу. Бакалавр неспешно рассказывал ей, как настигла Горхон чума, без прикрас, и как он потерял единственный шанс спасти свою танатику. Время тут текло по другому, размеренно, неспешно. Тут чувствовался дом, чувствовался отдых. И самое страшное, что бакалавр совершенно забыл о времени. — Я отлучусь в уборную, — он втягивает воздух носом, — с твоего позволения. — Дань, — матушка кладет свою ладонь на его плечо, — что случилось? Ты трясешься весь, как лист осиновый. — Боли у меня в груди… С Горхона остались. Отошёл бакалавр вместе с саквояжем, сопровождаемый недоверительным взглядом матери. Зайдя в уборную, он запер дверь и резким движением открыл замок сумки. Набирать в такой тряске препарат то ещё занятие, да выбора не было. Не мать же, опытную фельдшерицу, просить. Опершись о стену, бакалавр набирает в шприц раствор, смотрит на него зачем-то и бьёт, наконец, иглой в бедро. Сначала больно, потом снова это самое ощущение. Это сладкое ощущение, теплеющее, расползающееся по телу, затем прохладная волна и все неприятные ощущения уходили, будто их и не было. Его больше не трясло, не мутило. Он снова свободно и ясно мыслит и ничего его внутренне не мучает. На выходе его снова встретила матушка, вид у нее был обеспокоенный какой-то. — Что ты сделал? — Ввел инъекцию. — Какого препарата? — голос у нее был холоден. — Морфин, маменька. У меня боли в груди, я не могу по другому. — Боже помилуй! — она вскинула руками, — Даня, морфием не лечатся! Как же так случилось, что ты стал морфинистом? — Никакой я не морфинист, — нахмурился бакалавр, — я снизил дозу. — Лечиться тебе надо, ты же себя погубишь… К отцу на тот свет собрался? Ты знаешь, как к морфию привыкают быстро? Это вещь страшная! Отец бы, царствие небесное, что на это сказал? — Маленькая привычка не есть морфинизм, матушка. Я сам себя вылечу, я был в шаге от того, чтобы победить смерть, думаете, я проиграю какой-то зависимости? — Я не буду заставлять тебя ехать в клинику, — она покачала головой, — я не могу заставить себя вылечится, если ты сам этого не захочешь. Рано или поздно ты всё равно поймёшь какую ошибку совершил. Зря матушка так опасается, как будто похоронила его уже, ей Богу! Пока Даниил находится в отчем доме, он будет серьёзно уменьшать дозы. С завтрашнего дня, к примеру. К тому же, надо решать, что делать со своей судьбой. Работоспособность и ясность ума как раз приходят под инъекцией. Быстро он со всем разберётся, бакалавр был человек далеко не глупый, нужно лишь составить план дальнейших действий. Сидеть на шее у матери было позорно. Тем более поблизости не было аптек.

***

Дальше всё, как в тумане. Время перестало ощущаться вовсе, дни куда-то уплывали, куда-то пропадали, как и не было никогда в календаре. И глазом моргнуть не успеваешь, как один день уже сменяет другой. Как проходит неделя, а там и месяц… Всё ощущалось сном. Чем-то ненастоящим. Последние пару месяцев, вообще оказались каким-то унылым адом. Снег успел выпасть, вот, похолодало… В ноябре месяце снежок пошел, в декабре уж обороты набрал до метелей свистлявых. Бакалавр перестал выходить на улицу, зато обрабатывал синяки, как и хотел, камфарным маслом и йодом. Только вот это мало помогало, учитывая, что колоть ему приходилось теперь чаще. Стоило бы давно начать активные попытки воздержания, а тот этот черт в склянке, что течет по его венам рано или поздно его всё-таки убьет. Даниил обычно унылыми вечерами слушал матушкины пластинки, где также уныло завывал Вертинский. Часто он под эти романсы курил. По большей части ничего не делал, не работал, ничем так, как раньше увлеченно не горел. Даниил, конечно, размышлял, что было бы неплохо напроситься в уезд какой доктором, да что-то… Совсем уже ничего и не хотелось. Жил одними воспоминаниями, болезненной ностальгией по ушедшим некогда дням. В приступах эйфории он писал письма, адресованные в Город-на-Горхоне. Почему-то после инъекции, в первые минуты он всех так сильно любить стал и так сильно скучать, что исписывал этими соплями по десятку листов. Потом, правда, печь топил. Кому какое дело в этом Городе до столичного пижона? Забыли уже его все, даже не вспоминают поди, а он вот мучается! Как дурак мучается! С матушкой отношения, кажется, ухудшились. Она поникла вся, как цветы в ее саду завяла. Плакать часто стала. Её можно было понять в каком-то смысле. Для нее, возможно, тоже дни превратились в месиво тягучее. Виделись они с сыном в основном на обедах, особо не общались. Время от времени у них происходил один и тот же диалог, как пластинка заевшая. «Лечиться тебе надо» — говорит, а в ответ «сам справлюсь». Правда, сам себе уже Даниил не верил. Сейчас бакалавру приходится впрыскивать себе два шприца, трехпроцентного раствора в строго отведенное время. Это 0,06 — после обеда и перед сном. Маленькая плата за победу над чумой, маленькая привычка превратилась в рутину. В жизнь от инъекции до инъекции. Без морфина он уже не жил, все вокруг этого дьявола закольцовывалось. Решил он, в один из дней, что стоит пробовать удержание от инъекции зафиксировать и изучить последствия. Стоит ли говорить, что по итогу он ни черта из своего опыта не описал. Зато в книжках вычитал, что там люди умные выяснили. А про воздержание в книжках этих всякий бред писали профессорский. Это ведь индивидуально всё, у бакалавра, например, никогда не было галлюцинаций. Может это пока? А вот остальные слова в этом абзаце… «…большое беспокойство, тревожное тоскливое состояние, раздражительность, ослабление памяти, иногда галлюцинация и небольшая степень затемнения сознания…» Тоскливое состояние звучало до одури смешно, Даниил даже усмехнулся в первое прочтение, его в такие моменты не тоска мучила. Он в эти моменты думал только о морфине и даже, считай, дышать нормально не мог, будто ваты наглотался. Всё в этом состоянии было отвратительным. Да даже агония была бы приятнее, чем эти часы воздержания без очередной инъекции. Мерзкие, тягучие не то, что часы, минуты. Бакалавр, ей Богу, был готов кожу с себя содрать заживо, это и то принесло ощущения лучше, чем держаться от укола, который бы решил все его проблемы. Самое мерзкое в этом состоянии воздержания то, что его начало тошнить. Да не абы как, в некоторые разы, этот акт пьесы мог доходить до часа. Каждый раз, заставляя себя держаться, он все сильнее себя ненавидел. Ненавидел за то, что вообще на эту дрянь сел. Хотя выбора у него не было. А может и был? Время он уже все равно не вернёт, не узнает. Матушка на него теперь с отвращением смотрит. А может с тоской, может ему и кажется. Всё искажается. Под морфином он всех любит и всем рад, без — опасается, горит ненавистью. В глаза матери было смотреть страшно, стыдно. Убеждать себя в том, что он не морфинист уже смысла не было. Он уже сам себе не верил. А потом препарат стал пропадать. Маменька, видать, руку приложила… И правильно поступила. Бесконечно длиться это не могло, рано или поздно бакалавр бы дошел до точки невозврата. Хотя он, кажется, уже дошел. Даниил плохо помнил, что в тот роковой день произошло. Кажется они с маменькой поссорились. Насколько сильно поссорились уже не помнит. Помнит, что наорал на неё, хотя ранее никогда себе такого не позволял. Выходить на эмоции это низко, тем более в отношении собственной родной матери. Чем их ссора закончилась? Он не помнит. Помнит только, как лежал поздно вечером того же дня головой на коленях у матери и трясся, пока та его гладила и всхлипывала. Трясся умирая, тогда его с четыре часа до этого рвало. Собственный личный рекорд… За окном завывала метель, пела что-то противное, протяжное. Как собака осой ужаленная. За окном темно-темно было… Возможно все ссоры и разногласия она в момент забыла. Сын ведь был не в себе, в конце концов. — Даня, Данечка, ты меня слышишь? — спрашивала она мягко, как только могла, — едь лечиться. Это конец. Ты же совсем потухнешь так! Что ж стало с моим маленьким Даней, у которого так ярко горели глаза? Где мой сын, который с таким энтузиазмом собирал целую коллекцию насекомых? Так увлеченный с детства биологией?.. Мне так больно смотреть, как ты увядаешь. Это не ты совсем, не мой ребенок, — Даниил не отвечал. В один момент он и сам поддался слабости и залился слезами, впиваясь руками матери в юбку. От её голоса становилось только хуже. — Ты уже не маленький, я понимаю, не мне тебя учить. Но себя не жалеешь, хоть меня пожалей… Я же тебя больше жизни люблю… Всё бы отдала, чтобы ты был снова здоров, чтобы ты жив остался… Что ж с тобой случилось, — она аккуратными движениями убирала отросшие волосы с его мокрого лица. — Что ж ты меня совсем не слушаешь-то? Ах, ты у меня всегда волевой такой был, независимый… Всем на перекор идёшь вечно… Это был первый их откровенный разговор за долгое время. За те несколько месяцев после приезда бакалавра, как вскрылась его привычка страшная, они будто друг друга избегали. Странное было чувство от этого, непонятное, болезненно жгучее какое-то. Сидели себе по разным комнатам, будучи в одном доме старались не пересекаться. Подумать только, сколько времени утечь успело… — Я поеду, — сказал бакалавр, еле выдавливая из себя слова, — поеду в клинику. Матушка вновь пригладила его по волосам и горько вздохнула. — Глупый ты, Даня, глупый. Глупый и упертый, как черт. Ну, отца своего копия… — Она сжалась вся, поникла — обещай, что не сбежишь… И не будешь делать еще больших глупостей… Может ли сейчас бакалавр хоть что-то обещать? Способен ли вообще думать? На что он согласился? Ему хотелось только одного, чтобы мучения его окончились. Окончить их может только инъекция, но ему нечем. Совсем нечем, даже капли малейшей не осталось. Ни одного жалкого целительного кристалла. Он погиб. Бакалавр Данковский официально умер. Погиб бакалавр Данковский. Ох, погиб, совсем погиб. Погиб в страшной схватке, да не со смертью-злодейкой, а с болезнью. Да не с песчаной чумой, а с болезнью куда более страшной. Погиб он в борьбе с морфинизмом… Хоть бы один жалкий сантиграмм! Руки матери как ножом резали, голос по ушам бил. Свет от лампы его выжигал заживо, как больных чумой на Горхоне выжигали салдафоны. Что же за ужас, что же за мучение! Как он поедет лечиться, как? Как он выживет? Пропал он пропал, совсем пропал, умер! Отпустите на тот свет, матушка! Это более терпеть не возможно. Один жалкий укол возвратил бы его к жизни! Боже смилуйся, забери его грешную душу! — Туше, туше, — глаза у нее намокли, она мягко гладила чужой висок костяшками, — я сделаю укол, ты только живи.

***

На улице тогда шел снег, накрапывал крупными хлопьями. Конец января был временем удивительным. Удивительно холодным. Метелей много в эту зиму много было, таких сильных, что за окном все белым бело и ничего более. Даже деревьев толком не видно и птички любимые маменькины совсем не летали. Тяжёлые это всё для маменьки Данковской дни были. Ждала она окончания метелей, лишь бы отправить сына лечиться. Лишь бы до помощи доехал, лишь бы не помер по пути… Стоя на крыльце с сыном, она кладет руки ему на плечи. Недалеко стоял возница, лошадь негромко фыркала, копытом снег рыла. Сам он рядышком стоял, по шее её приглаживал, глупую, за поводья держал. — Давай, Данечка, все будет хорошо, — говорит матушка, поджимая губы. — Клиника хорошая, рядом, в уезде. Ты потом обязательно возвращайся, иль пиши, как возможность будет. Бакалавр поднял на нее затуманенный взгляд. Он знал, что его ждёт, понимал, на что он согласился. Будет ли оно того стоить? Вытерпеть то сможет? Матушка пригладила его пальцем по холодной щеке. Тяжело ей, видать, было, в неизвестность отправлять. Хотя свято она верила, что сыну там помогут. Выход в метели был один — продолжать колоть. Иначе он бы умер от остановки дыхания или от остановки сердца, так до клиники и не дождавшись. Дьявол это, дьявол… Черт в склянке. Осталось только верить. А может быть и молиться. В конце концов, какая уже разница, есть Бог или нет, может его и не было никогда, может он их давно покинул.