***
— …Как ты эту дрянь вообще куришь? Транспортировка из стрелкового полигона, где в один из майских выходных он после череды неумелых выстрелов разложил Хэнсон на первой попавшейся под руку горизонтальной поверхности, в спальню, где душно, дымно и сумрачно, просто мгновенна. Рэйч без предупреждений изо рта Леона вырывает сигарету. Пальцами по его губе мажет. Чудо, что Кеннеди их поцелуями не ловит. Первая мысль — потушит. Ткнёт горящим концом в пепельницу, ставя точку — как в пререканиях о «дружески-привилегированных» советах, так и в очередных «тайно-привилегированных» выходных. А после свалит за порог, привыкшая к тому, что Кеннеди её никогда не провожает, и задержится, только чтоб Арчи потрепать за ушком. Но хер бы там — Хэнсон прикуривает. Затягивается глубоко — так, как ЗОЖ-ники не умеют. Но кашляет и кривится всё-таки по-девчачьи: — Фу, — девочка-обсессия только язык не высовывает в попытке из гортани выгнать горький дым. — Лёгкие выплюнуть охотно!.. Леон, в руки которому возвращается сигарета, знать не знал, что привилегированная дружба — не единственная вредная — но такая нужная — привычка Хэнсон. Взгляд от помады, отпечатавшейся бледными остатками на сигарете, скользит перекатом на растрёпанные — после их ночи с субботы на воскресенье — локоны; блондинистые, почти что платиновые волосы вокруг головы Рэйчел пушатся. Словно иконописный нимб вьют. Посмотрите на неё. Эдакая святоша. — Значит, ты тоже куришь. Не вопрос. Констатация факта — после того, как Хэнсон смачно затянулась «Parliament», вопросы о её пристрастии к табачной продукции делаются риторическими. — Ну-у… — обсессия с чарующей простотой хлопает глазами. Ну, точно ангел — только падший. — «Курю» — это громко сказано. Она с кровати, где у ног Кеннеди сидела на своём месте, встаёт — без предупреждения. Ступает опять к зеркалу. Фигура Хэнсон кажется — как и минуту назад — чуть ли не до болезного худой. Спину обнимает ранний, почти сумеречный свет; Рэйчел тогда и вовсе кажется прозрачной, пока в отражении оглядывает себя перед выходом — каблуки, классические шорты, обтягивающая майка… Хороша. Пиздецки хороша — даже со смазавшимся макияжем и лямкой лифчика, выглядывающей из-под майки. Леон раму разломает в доски. Без колебаний. Кулаки изрежет о стекло с серебряным напылением — если это заставит девочку-обсессию смотреть на него. — Правильней будет сказать не «курю», а… так, — плечо Хэнсон с неохотой подскакивает, когда она с комода возле зеркала подхватывает сумочку: — Балуюсь. Гортанная усмешка горло царапает лапой медведя Гризли; о, да, баловаться — это в характере Рэйчел. Потешиться, позакатывать глазки под потолок да безалаберно волосы понакручивать на пальчики, не напрягая свою хорошенькую головку размышлениями из разряда: «а что будет потом?..». Леон едва ли говорит о сигаретах. Да и, Рэйч, вероятно, тоже вряд ли думает про его «Parliament» — если Хэнсон вообще думает. Она волосы поправляет крайним, контрольным — как выстрелом — движением, когда сумку на плечо вешает. Кеннеди дым спускает по трахее с пониманием — нихера не в сигаретах дело. Дело в том, что она уходит. Дело в том, как она уходит — из уикенда в уикенд, тратя на их «дружеские» встречи порядка пяти-семи часов выходной ночи, Хэнсон закрывающейся за ней дверью запускает новый цикл длиной в неделю. Откровенно блядскую неделю, в течение которой Леон с дотошностью, больше напоминающую маниакальность, под коркой мозга снова и снова, как заевшую пластинку, прокручивает крайнюю их встречу. Вплоть до мелочей проигрывает каждый миг — как Рэйчел привычно опаздывает на семь или десять минут и за их столик падает, сквозь зубы выпуская смачное «блять»; как в такт песням на испанском покачивается на стуле, едва в баре начинает играть что-то с латинским мотивом, не забывая неправильно подпевать; как Хэнсон наощупь расстёгивает на шее цепочку во время поездки до дома Леона; как теснее жмётся кожей к коже, пока Кеннеди красивый лифчик из кружев отбрасывает куда подальше, голой грудью смущённая; как смеётся хрипло, пока по шее поцелуи приоткрытыми губами стекают к ключице, а бёдра двигаются с траекторией цунами; как в пояснице выгибается настолько, что только чудом позвоночник не ломается напополам; как немо хмыкает надутыми губами всякий раз, едва её, выдохшуюся после двух «подходов», Леон без спроса — и права на отказ — в объятия заточает, шипением на ухо веля отдохнуть немного… Каждый взгляд, вздох, каждую секунду затянувшейся тишины; это должно пугать. И это пугало. Раньше. Сейчас — уже нет. Сейчас это уже надо. — Ну, что… Рэйч к кровати подходит тихо — вопреки каблукам. Уголок губ Хэнсон приподнимается. Ждёт брошенного невпопад «пока» или «до встречи», чтоб копной блондинистых волос махнуть да ретироваться к херам. Работа на американское правительство и жизнь с нескончаемой чередой разносортного пиздеца учит не реагировать остро, но в такие моменты у Кеннеди кровь выкипает. Потому, что он ненавидит тот десяток секунд, каким регулярно оканчивается любая их встреча. Ненавидит Рэйч, которая поднимается и уходит без раздумий, не задумываясь, чтоб отступить от их уговора хоть раз. Ненавидит себя, что вообще так много об этом рассуждает — и с тем вместе, не может не рассуждать. — …До следующих выходных? Леон кивает. Не смеет не кивнуть. Будто бы есть выбор поступить как-то иначе. Точней, выбор-то есть — и даже не один. Можно схватить за запястье, чтоб ещё минутку-другую посидела — подождала, пока докурит, и своровала затяжку его «дряни». Можно у порога в спину с россыпью родинок стрельнуть признанием, которое Леону язык с грудиной жжёт, и смотреть, как Хэнсон это дерьмо будет разгребать. А можно сказать Рэйчел, чтоб больше не приходила — пока петля на шее Кеннеди не затянулась в конец. Гортань до нёба забивают порохом, пока утробная усмешка немотой высекает искру — пожалуйста, выбирай не хочу. Только потом не плачься. — Давай, Хэнсон… Руки скрещиваются на груди, а Леон в голове своей этими самыми руками заживо хоронит желание пальцы Рэйчел поймать и притянуть их куда-то в район трещащих рёбер. Чтоб девочке-обсессии азбукой Морзе под ладонь отбило простым указом-просьбой: «Оставайся». Но он только голову поворачивает вбок. — …До следующих выходных. Сигарету тушит в пепельнице на тумбочке, где «Parliament» теснится с использованной упаковкой от презерватива и фольгированным фантиком от вишнёвой жвачки Рэйчел. И Хэнсон поднимается легко с места, не способная — а точнее, не желающая — себя ничем задержать. Каблуки босоножек глухим стуком отдают по полу спальни, — а Кеннеди кажется, что шпильки её туфель мнутся по его нутру, в грудной полости оставляя «нечто», стоптанное в кровавое месиво. Его девушка с субботы на воскресенье огибает кровать. Комок мышц, что в анатомическом атласе подписан «сердцем», рвётся в ошметки. И с ним вместе ещё что-то рвётся — например, самообладание Кеннеди. Он за талию Хэнсон перехватывает прежде, чем Рэйч окажется вне зоны досягаемости. Опрокидывает свою привилегию поперёк кровати — ни себе, ни ей не давая возможности образумиться, отстраниться или закричать. Знакомое положение тел — до аритмии, до боли в паху знакомое. Леон нависает над Хэнсон, зажатой меж матрацем и мужским телом; цепочка, что на шее его болтается и амплитудой качков внимание Хэнсон частенько ворует, звеньями шелестит по ткани майки Рэйчел, а сам Кеннеди… А сам Кеннеди, блять, ноги женские под коленками подхватывает и на пояс себе закидывает. Обувь — Хэнсон туфли называет «босоножками», для Леона же это просто «тапочки на каблуках» — слетает со стоп Рэйч. Под весёлое постукивание танкетки по каркасу кровати шпильки отскакивают куда-то в дремучие ебеня. Кожа обкусанных губ цепляется за клык девочки-обсессии, когда она — разложенная, но оттого и улыбающаяся улыбкой, в которой спеси больше, чем нервных клеток в спинном мозге — прищуривается. На Леона смотрит, молча. Кеннеди уже за это — за один хитрый взгляд из-под ресниц и понимающее безмолвие проклятой, привилегированной, улыбки — хочется Хэнсон позвонками впечатать в эту блядскую кровать. Было бы проще, если бы она возмущалась. Задавала визгом риторические вопросы и глуповатые восклицания из оперы: «Ты что творишь, дурак? Отпусти меня сейчас же!..», вдогонку кулаками пару раз стукнув по плечам. Было бы стократ легче. Но когда крайний раз ему Хэнсон играла на руку? — Не уйдешь никуда, — Леон голоса не узнаёт, когда к ней наклоняется — чтоб самодовольного блеска в глазах напротив не увидеть. — Не сейчас, Рэйч… Лицом — в волосы девушки «суббота–воскресенье». Носом — в мягкую линию изгиба, где шея переходит в плечо. Показатели глюкозы в крови от сладости парфюма Хэнсон подскакивают так высоко, что Леону ручкой машет сахарная кома…***
— …А-ну поставь на место! Кеннеди оглядывается через плечо; Рэйч в комнату несётся так, словно в руках у Леона не флакон духов, который он в ленивом ожидании своей привилегии решает повертеть в ладонях, а треснутый ртутный градусник. Хэнсон проявляет чудеса ловкости канатоходца, когда в тесной комнате, выполняющей сразу роли гостиной и спальни, маневрирует промеж бельевого комода и рабочего стола. Умудрившись не разбросать по полу попкорна с тарелки, Рэйчел перемахивает через гантели по полтора килограмма и чуть ли на спину к Леону не лезет, выцарапывая парфюм. Выглядит недовольной. Такой, какой он её забрал с работы, где все, кому не лень, делают Рэйчел мозги с понедельника по пятницу. Сегодня, кажется, Хэнсон решает отыграться. На самом Кеннеди. — Ты чего? — Это мои любимые духи. Усмешку удержать не удаётся — кажется, смотрители в музее так не беспокоятся за рассыпающиеся в пыль экспонаты, как Хэнсон трясётся за полупустой бутылёк, пахнущий жжёным сахаром. — Какая трагедия, — Леон давно уже не в том возрасте, чтоб обижаться, — в особенности, на девчонок, но фырканье так и рвётся откуда-то из горла: — Не страшно, что на нём теперь мои отпечатки? Только чудом Рэйчел, что в ту субботу вся на взводе, не оставляет от него кучку пепла. — Ты не поймёшь. Кеннеди снова фыркает; можно ли сказать, что завуалированно Хэнсон называет его сейчас тупым дураком? — Они сняты с производства. Больше их не купить. — Дай угадаю… — прояснение вносит некую ясность, но Леон не успевает — да, и не собирается — прикусывать язык: — Духи назывались «Смерть Диабетика»? — Очень смешно. Но по лицу Хэнсон такого вывода сделать не получается. Она глаза закатывает, руки на груди скрещивает и чуть ли не всей собой обтирается о футболку Леона, когда из угла выходит к дивану и на софу забирается. Скрещенные по-турецки ноги коленкой задевают край кофейного столика. — Ты идёшь, или я одна буду кино смотреть? В тесной спальне-гостиной Леон задаётся единственным вопросом, ответ на который ищет в углах комнаты — и ищет безуспешно. Какого чёрта они вообще пытаются сделать вид, будто через час не будут в постели вертеться, одежду оставив на полу? — Доверюсь твоему вкусу. Новый глупый вопрос не заставляет себя долго ждать: какого чёрта на диван не падает, укладывая Рэйч сразу под себя? Но в этот раз у Кеннеди есть ответ. Хэнсон, что с выразительностью хмыкает и кнопки жмёт на пульте, никуда не денется. В следующие выходные снова будет с ним. А то, что эти выходные они проводят на женской территории — исключение из правил; стечение обстоятельств в виде аварийного отключения отопления в доме Кеннеди и закрытия их бара на спецобслуживание в ночь с пятого на шестое марта определяет местом их встречи квартиру Рэйчел. И, по профессиональной привычке, Леон первым делом оценивает обстановку — даже когда на диване мелькают под краем домашней футболки бёдра Хэнсон, обтянутые шортами времён старшей школы. В комнатке Рэйч… блять, даже слов толком не найти. Тесно? Может быть. Уютно? Вполне себе. В глазах рябит? Определённо. На комоде и навесных полках теснятся безделушки всех мастей — полк из тюбиков кремов для рук только чудом ещё не обрушивается на дешёвые фоторамки из белой пластмассы, обклеенные стикерами. Духи смешиваются запахами со свечами в ароматическую бомбу, от сладости которой только чудом не наступает асфиксия. Если б Леон был аллергиком, то чиханье началось бы ещё на пороге квартиры Хэнсон. Вздох царапает глотку; девчачья натура Рэйчел, что стереотипно требует обилия розового цвета, мягких игрушек и свежих цветов, отражение находит в её комнате — хотя Леон и думал, что Хэнсон похоронила в себе куклу Барби лет эдак пятнадцать назад. А потом ещё один вздох, что на бритвенной грани балансирует с усмешкой, засечки оставляет на нёбе. Кеннеди, конечно, очень далёк от эталона, — особенно в том, что касается создания уюта и прочего ведения быта — но, была бы его воля… Бо́льшая половина барахла на прикроватной тумбочке полетела бы в мусорное ведро, освободив место под пачку сигарет и пепельницу. — О, — восклицанием Рэйч, что каналы щёлкает, вынуждает обернуться. — Нашла. — Что там? Кеннеди ближе подходит, крайний взгляд кинув на россыпь неприбранных шпилек и заколок Хэнсон. И если в их беспорядочном положении есть какой-то шифр, Леону его уже не разгадать. Он на диван падает. Руки магнитятся к спине Рэйчел, прибавляющей громкость. — «Дневник Бриджит Джонс». Твою мать. Это шутка какая-то? Кеннеди кончиками пальцев по коже — такой же нежной, вкусной и сладкой, откровенно девчачьей, как комната вокруг — ведёт зацепками. Хер бы там; Рэйчел в экран упирается взглядом, только чуть-чуть, самую малость шею запрокидывая. Выразительный изгиб брови Кеннеди остаётся без ответа. — Хэнсо-он… — пальцы в упрямстве и ласке следуют ниже по шее. Там, где миг назад была рука Кеннеди, оказывается его язык. — Если ты меня так за духи решила проучить, то скажи сразу. В попытках найти баланс между — отнюдь не неожиданными — приставаниями Кеннеди и картинкой на экране телевизора, привилегированная шею чуть вытягивает. Отвечает не сразу, но всё-таки какие-то слова на подкорке мозга собирает в относительно ладное предложение: — Ты сам сказал, — аромат жжёного сахара по изгибу плеча течёт карамелью. — Что доверяешь моему вкусу. Леон не находит в себе желания придумывать сладкую — как её кожа — ложь: — Я погорячился. Ладонями-кандалами придерживая Хэнсон за талию, он губы пускает в прогулку по шее, плечу. Пальцы без разрешения, спора и долгого колебания под футболку пробираются, продавливают подушечками впадинки рёбер, что прощупываются прекрасно, когда девочка-обсессия с шипением, в котором и толики недовольства нет, тянется макушкой под потолок. Рэйчел снова тратит неприлично много времени, чтоб пробормотать что-то не слишком убедительное: — Мы договорились, вообще-то, кино посмотреть. — Смотри, — смешок кубиком сахара застревает в горле; «кино посмотреть»… Она хоть сама-то в это верила? Хоть немного? — Я тебе не мешаю. Хэнсон молчит. Заместо неё всё — и больше — говорит венка, что под языком у Леона вздрагивает всякий раз, когда кожу задевает случайно зубами. А когда Кеннеди правой рукой по талии, по животу, по боку скользит, левой цепляясь за пояс домашних шорт, то сонная артерия Рэйч только чудом не взрывается железным фонтаном. На диване, как и во всей комнате, двоим людям уже тесно. Он с ног стягивает шорты, что со школьных уроков физкультуры у Хэнсон остались, в сердцах отшвыривает куда-то на комод и сопротивления не встречает никакого — за исключением бормочущего вопроса Рэйч: — Ну, тебе, что, совсем не интересно? Не возмущается. Не пихает его прочь. Даже губы в обиде не дует. Леон только шипит, к коже вплотную прижимая губы: — Очень интересно. Поцелуи в шею едва ли успокаивают. Поцелуи на внутренней стороне бедра и вовсе действуют зеркально наоборот — волнуют, кровоток гонят сильнее, провоцируя дрожь в кончиках пальцев Хэнсон. Он чувствует. Всё чувствует — не только то, как у Рэйч фокус внимания с телевизора смещается и гуляет тем же маршрутом, который его язык по обсессии прокладывает. У Кеннеди самого потихоньку срывает стоп-краны. Рваным движением подвязывая края футболки высоко на талии Хэнсон, почти под грудью, он девочке уступает диван — джентльмен херов. Колени Леона упираются в пол. Стопы Рэйчел — в край кофейного столика. — Расскажешь мне потом, — губы по низу обнажённого живота скользят. Обсессия вздрагивает, словно её не целуют, а режут. Пальцы нижнее белье на выступах бедренных косточек мнут. — Что там в фильме было…***
— …Если мне не изменяет память… — у Рэйч, что под ним головой по простыне крутит, шею подставляя, в голосе — карамелизированный цианид калия. Горькая сладость раскрывается на языке Леона, не желающего слышать то, что она скажет, без размышлений скажет — в почти что обвинительной манере. Отчаяннее губами следует по брызгам любимого парфюма, только зубами не царапая — только бы ей, как и ему, башню снесло. — …То мы уже почти попрощались. Кеннеди не бьётся с размаху башкой об стену только потому, что заживо пришит, примагничен к своей привилегии. Прекратить Рэйч целовать? Всё равно, что контрольный — и пуля через шею навылет, на стене оставляя ошметки разорванных голосовых связок. В глотке вибрирует что-то низостью на стыке похоти и тоски; откуда Хэнсон силы находит, чтобы, лёжа с разведёнными в стороны ногами, помнить об их «дружбе»? Мало того, что помнить… ещё и напоминает назидательно. Зараза, блять… — И я собиралась уходить. Нож, что колом промеж рёбер торчит, — с самого того момента, как он в эту катастрофу под названием «секс без обязательств» влезает, — проворачивается с каждым слогом на все триста шестьдесят градусов. Кеннеди рычать хочется. И нежным быть хочется. Нихера не получается. Пальцы Леона столько раз мечтами обвивались о запястье Хэнсон, уходящей с рассветом, что теперь их не разжать; под коленкой стискивая ногу, что икрой скользит по мужской пояснице, он Рэйч прижимает к кровати бёдрами. Вторая рука ныряет с разбега в волосы, что на вид — золото Америки, что расплавили, и оно теперь платиновым ручьём по кровати его течёт. Твёрдая выпуклость под боксёрами явно веселит Рэйчел. А Леона усмешка, что где-то над ухом громыхает, приводит в бешенство. Плавающая в жидком золоте рука сжимается в кулак. — Замолчи, — это должен был быть указ, а выходит что-то на грани просьбы и мольбы. — Просто замолчи нахер. С лица его обсессии, его фикса, его блядской привилегии уничижительную усмешку не стирает даже кулак, поводьями дёрнувший намотанные волосы. Хэнсон чудом не отшатывается, когда Леон заглядывает в лицо его девушки с субботы на воскресенье. Кеннеди никогда рисовать не умел. Карандаши падали из рук, способных зарисовать разве какую-нибудь простецкую схему, нужную для удачного совершения спасительной операции, а кисточек да гуаши с акварелью Кеннеди и вовсе не видал со времен начальной школы. Никогда рисовать не умел — но, закрывая глаза, он под веками набрасывает из раза в раз линии скул Рэйчел так, что до слёз можно довести какого-нибудь Рафаэля Санти. Хэнсон от излишней скромности не страдает — и не могла ею никогда страдать, иначе бы не оказались в этом привилегированном капкане. Головой чуть качает из стороны в сторону… Одно движение — а для Кеннеди уже вся её одежда лишняя. Рык из утробы застревает в трахее; блядство… Какое же блядство — Рэйч под ним лежит и ни черта не делает, но всё равно выглядит так, словно предлагает лучший секс в его жизни. Предлагает и знает — Леон не откажется. Не сможет отказаться. А если даже вдруг и сможет — то попросту не захочет. — Мы договаривались… Она напоминает так, что с хрустом рёбер в груди Кеннеди разрывается в попытках понять, что будет эффективнее: придушить Хэнсон до закатанных глаз или поцеловать её, языком назад в глотку заталкивая всё, что Рэйч думает озвучить вслух? — Секс есть секс, — и точку заменяет судорожным вздохом, когда от натяжения волос в чужом кулаке шея оголяется. — Помнишь?.. Вставший костью в горле рык всё-таки вылетает на выдохе: — Помню, — Леон пуговицу на шортах расстёгивает грубовато. Только вот ирония; секс с Рэйч был уже не нужен так, как нужна была сама Хэнсон. И речь не о теле под боком, что в постели по ночам сопит и одеяло на себя стягивает в сонном эгоцентризме. Что её тело… Кеннеди больше, чем за полгода, его уже изучил так, что топографический атлас составить мог, все родинки расставив наизусть. Что её тело… Кеннеди в реакциях тела Рэйч разбирается сейчас лучше, чем в собственных. Шорты отшвыривает куда-то за спину. Майку — ещё дальше. — Всё я помню… Попытки убедить в этом Рэйчел выглядят нелепо. Попытки убедить себя выглядят жалко. Леону нихера не остаётся, кроме как пальцами отодвинуть в сторону нижнее белье — чтоб оно не улетело куда-то совсем в ебеня — и, прелюдии побросав, войти. Картинка перед глазами рассыпается чёртовым калейдоскопом. Пульс в висках таранит череп, и в намешанных в единый комок ощущениях Кеннеди чувствует, как кристаллизуются капли пота на коже. Это не секс. Ёбанный наркотический приход — вот что это такое. Та блядская нирвана души и тела, что оба улетают куда-то за орбиту всякий раз, когда Хэнсон, дыхание задерживая под ним, с первым же толчком выгибается колесом в пояснице. Для Рэйчел, ноги забрасывающей на спину Кеннеди — маленький косячок лёгкой травки, от которой не бывает даже ломки. Для Леона, умирающего и воскресающего промеж бёдер Хэнсон — пять кубов героина, что вводят ровно раз в неделю, в ночь с субботы на воскресенье. Это — то, что Кеннеди напополам ломает хребет, вынуждая из костяной муки лепить новые позвонки. — Но я сказал тебе уже, Рэйч… Голос чужой, да и доносится будто бы не из груди Леона, но Кеннеди уже не пытается разбираться, кто и что говорит. Не до той поры, пока она — его привилегия, которая чувственно глаза жмурит, пока её размашистыми толчками любят, — тяжёлым дыханием вводит что-то, что вызывает привыкание. Вводит внутривенно — и сама под кожей плавает. Иглой по кровотоку бежит, покалывая остриём то в груди или в горле, то в паху или в висках. С ней — мучение; без неё — пытка. — …Ты не уйдёшь. И после услышанного отдышаться не даёт; шею — красную, искусанную и вылизанную — оставив в покое, Леон на локтях приподнимается. Он целует так, будто запрещает ему отказывать. Так, что по рту Рэйчел расползается привкус горечи собственных духов вперемешку с отчаянием, желанием и безумием. Волосы, спутанные локоны, что к утру теряют свой завиток, по простыне трутся, в кулаке Леона дрожа и натягиваясь ремнями портупеи. И он на себя тянет песочные кудри. Голову Рэйчел запрокидывает, пока Хэнсон захлёбывающимся стоном в губы прямо не обозначит — всё, край, ей дальше больно. Ему самому больно. До хруста рёбер больно, но Кеннеди свою маленькую привилегию целует везде, где только дотягивается, укусы оставляя и сразу же их «прижигая» новыми поцелуями — так, как совсем не больно. И двигается тоже не больно. Вдумчиво. Скользяще. Двигается громко — что каждый выпад бёдер буквально орёт: «моя, моя, моя!..». Дышать не получается — с головой накрывает. Отчаяние? Похоть? Изуродованное нечто на стыке «любви» и «потребности»? Хер поймёт это дерьмо… Леон не понимает. Давно уже ничего не понимает, давно ни за что не отвечает — кроме одного… — Никуда не уйдёшь, Рэйч… «...Пока ты не почувствуешь то же самое, что и я.» Ранний солнечный свет лезет под прикрытые веки осознанием — у них проблемы. Пиздец какие проблемы.