Пожелай мне удачи в бою
3 февраля 2025 г., 11:49
Мягкое кресло, клетчатый плед,
Не нажатый вовремя курок.
Солнечный день - в ослепительных снах.
У Сонхва больные колени. Одно из них – особенно; оно пульсирует и тянет куда-то вбок, пока он безрадостно тащится по мелким ступенькам у старого дома. Но вдруг ничего не стреляет и не немеет, когда он толкает дверь на лестницу: знает, ждут. Там, наверху, отчаянно ждут. И он взлетает.
У Сонхва больные губы. Они обветрившиеся и подбитые кем-то из знакомых до кровоподтёка. Их не берёт ни одна гигиеничка и просто скатывается – ведь стоит мягкому слою лечь, как язык тут же нервно бежит по губам, пытаясь убежать от инородности на теле.
И без того неестественности достаточно.
У Сонхва больные пальцы, сбитые о виолончель тройкой лет назад. Мизинец хрустит под весом тонкого пакета в руке, и сустав остро выступает кверху. Он морщится и даже не пытается разминать. Ведь пока не нужно жать струны – пускай уже болит.
У Сонхва больные лёгкие. В кармане – скуренная до последней несчастной пачка вместе с сиреневой слабеющей день ото дня зажигалкой. В нагрудной сумке – потихоньку доживающая свой век электронка, горчащая химозой в горле. На коже – запах, концентратом которого можно затянуться куда крепче сигареты. В груди – тупая боль и плотные тиски, колющие у правого подреберья.
У Сонхва больная спина. Он останавливается на площадке и прикладывается свободной ладонью к пояснице, пропуская кого-то из таких же понурых мимо. Тянется. И пускается в полёт снова.
У Сонхва больное сердце. В том самом чётко обозначенном пакете качается и бьётся о ногу энергетик с растворимым кофе в придачу. У них нет сахара и нет молока. Есть только подсохшая конфета, которую мама вкладывала где-то с полгода назад по отбытии. Ну ничего. Всласть можно будет насахариться чужими губами, не видавшими ничего, кроме своей же незавершённой пачки.
У Сонхва больная душа.
И душу эту ненавидят остальные; ненавидят до разъярённых взглядов, колких слов и синяков на лице. И только один – зализывает его раны.
Тот, кто всю нежность – к синеве, всю любовь – к углям, все зубы – к кнопкам сигарет, всего себя – к тонкому телу, сидит у окна, опершись на локти.
Сонхва запирает за собой дверь, не оглядываясь, и звонко бряцает банками в пакете о подранный ламинат.
— Я дома.
— Слава богу.
И правда. Слава богу.
У Хонджуна уставшее лицо и вымученная улыбка, никогда не покидающая подёрнутых потемневшей кожей губ. Кажется, будто она не сходит даже во время сна, но то не значит, что он умиротворён – напряжён до предела, до грани, на которой хочется панически смеяться. Так, чтобы до слёз и трясущихся пальцев на горячем изгибе чужой шеи.
У Хонджуна куда более сияющие и живые, чем у него, Сонхва, глаза. Он заглядывает прямо в душу, когда чуть оборачивается и дрожит уголками погрызенных участков.
Он, наверное, умеет не задавать лишних вопросов, лишь стекая с табуретки и шаря по карманам. Вытаскивает пачку. Ломко смеётся.
— Хочешь? — Будто бы невзначай спрашивает он, вопреки всему пряча её в шорты обратно и нащупывая пластырь. Чуть хрустит им, примеряясь спиленными до корней ногтями, и сдирает плёнку. Показывает, хитро улыбаясь, и Сонхва кажется, что в этих округлых глазах сплошь танцуют чертята. Его любимые.
— Твои любимые, — не озвучивает – комментирует Хонджун, высовывая кончик языка, пока клеит прямо так, на губу. Пусть и знает, что Сонхва сдерёт всё старание по первой же возможности. Не специально, конечно же. Просто так бывает.
Теперь, заглянув в зеркало, можно видеть хоть какой-то проблеск тепла на своей настрадавшейся коже. Старенький, сразу же принявшийся скатываться пластырь с нарисованными пингвинятами пробивается жёлтым. Он улыбается, облизываясь, и Хонджун бьёт по губам.
— И последний – прямо мне? — Тепло смеясь, спрашивает Сонхва, с усилием сглатывая. Ранка немного саднит под клеем, но пока в каждую его молекулу вплавилось остаточное, фантомное тепло Хонджуна, ничего не имеет значение.
Младший только возвращается к окну, попутно принимаясь копаться в телефоне.
В тонких узловатых пальцах шебуршит колёсико зажигалки, целуя совсем слабо различимое в темноте лицо оранжевым светом, и Хонджун медленно прикуривает, прикрыв глаза. Сонхва крадётся к нему, боясь спугнуть крошечного котёнка, каким-то образом затерявшегося в теле двадцатилетнего мужчины.
Ласкового такого. С мягкой шёрсткой и колючими коготками.
Если у Сонхва душа – больная, то у Хонджуна – израненная. Её ещё можно спасти, если позволит, можно такими же пластырями с пингвинятами заклеить каждую кровинку и поцеловать поверх.
— Кто? — Просто спрашивает он, глядя в пустоту, где мигают фонари в пяти этажах ниже, и Сонхва замирает, а после – рушится, вдруг тихо сползая по шкафу, который почти преодолел, если бы не какие-то жалкие полшага.
Хонджун медлит секунду, а потом затушивает прямо так, о подоконник.
— Кто? — Повторяет он, подбираясь обратно бесшумнее былого.
Глядит по волосам, и Сонхва не просто рушится – он ращепляется до четвертей атомов, отводя глаза.
Как и они – не спят.
А ведь два часа уже. Даже третий.
В голосистой тишине питают воспрещённое друг к другу и трут вспотевшими ладонями душевные травмы. Тушат сигареты о них и наблюдают, как алым месивом расходятся надуманные изголодавшимся по отдыху сознанием пятна среди проступающих венок.
— Я и не плачу.
— Цой? — Удивлённо дует губы Сонхва, притираясь щекой к жёстким волосам и вынимая свою палочку.
Дарующую хоть чуть-чуть волшебства.
— Огню? — Мило интересуется Хонджун, снова чиркая зажигалкой. — Цой.
— Группа крови, — пингвинёнок всё же топорщится, срывая корочку, а Сонхва – констатирует. Хонджун приоткрывает глаза и задирает голову, не отстраняясь. Вот теперь – он, наверняка можно сказать, гладит. И глядит.
Влюблённо так.
Как редко позволено.
— На рукаве, — вторит младший с улыбкой, пусть строчки и утекли давным-давно.
— Я хотел бы остаться с тобой, — шепчет Сонхва, упуская окончание где-то между печальной слезой вдоль по скуле и сухим жаром губ Хонджуна поверх.
«Просто остаться с тобой»
Может быть, его свобода то и есть: две сладко-гадкие сигареты – на пару, шипящий энергетик в позабытом пакете и безысходность на сыплющихся песочной крошкой губах.
Самых-самых взаимно обожаемых.