Часть пятая, в которой Володя пытается разобраться в себе и окончательно во всем запутывается
21 апреля 2025 г., 03:44
Дело, которое свалилось на нас в первый день лета, оказалось настолько противным, что я, глядя на все представшие моему взору мерзости, вспоминал опять Варю и думал о том, какой прекрасной и чистой была ее загубленная жизнь, и воспоминания эти невольно заставляли меня страдать почти с той же остротой и силой, как страдал я сразу после всего, что случилось со мной и с нами в теперь уже далекую ноябрьскую ночь.
Утром, за полчаса до начала рабочей смены, едва только мы собрались в кабинете и Пасюк принялся разбирать и чистить свой ТТ, а я вознамерился последовать его примеру — оружие Глеб у нас проверял регулярно, всерьез и без предупреждения, меня это даже задевало на первых порах, но, узнав историю про Колину сторублевку в стволе, я в очередной раз признал за Жегловым правоту и дальновидность, — из дежурки примчался взбудораженный Гриша со всем своим фотографическим арсеналом.
— Собирайтесь, там Жеглов уже вокруг автобуса злой бегает. В ресторане на Казанском вокзале труп нашли.
Мы всей гурьбой поспешили вниз и скоро были на месте. Я впервые попал в вокзальный ресторан и поразился вычурному убранству — лепнине, люстрам и зеркалам, и подумал еще, что вряд ли смог бы спокойно обедать посреди такой роскоши — сидел бы подавленный и выбирал, какой из вилок в тарелке ковыряться. Или нет, запихивать в себя еду каждый из нас мог везде и как угодно, хоть руками, вот только кормить нас, разумеется, никто не собирался, и не блюдами изысканными здесь пахло в ранний час, а противным жирным чадом. Пройдя через пустой зал, мы ввалились в громадную кухню, у дверей которой нас поджидала перепуганная администраторша. Жеглов, не церемонясь, велел сотрудникам оставаться на местах, а Коле Тараскину — расположиться за одним из столов и всех по очереди расспросить. Пасюк с двумя патрульными отправился осматривать помещения, а я вместе с Гришей, заспанным судмедэкспертом Черненко и самим Жегловым отправился туда, где пришедшая с утра уборщица нашла тело, то есть в дамскую комнату, и, признаться, уже от одного этого я чувствовал себя неловко и глупо.
— Дергаю-дергаю, а там изнутри закрыто. Посетителей-то еще нет, и с вечера остаться никто не мог. Ну, думаю, может, кто из наших засел. Спрашиваю, есть там кто, чего так долго-то? И тишина. Наклонилась я в щелку глянуть — вижу на полу голову с волосами. Девка лежит, красивая. Ну позвала я ее, потормошила — мало ли, может, плохо стало, а она уже холодная, — охотно рассказывала нам крепкая тетка средних лет, одетая в синий халат, и вид ее не выдавал никаких впечатлений от произошедшего, кроме простого житейского интереса — словно на самом деле она не труп нашла, а какую-нибудь сплетню несла по дворам, довольная всеобщим вниманием.
Молча оглядел место происшествия Жеглов, прицелился и быстро сделал несколько снимков Гриша, за ним, громыхая своим чемоданчиком, вошел в кабинку эксперт, и я, не совладав с болезненным любопытством, сунулся туда же из-за его плеча и почувствовал, что съеденная с утра пшенка в моем желудке сбилась в тугой комок и перекатывается взад-вперед.
В первое мгновение мне показалось, что на кафельном полу уборной валяется мокрая скрученная простыня, но, приглядевшись, я понял, что это молодая женщина в белом платье, и длинное худое тело ее, неестественно изломанное, наискосок тянулось от одного угла кабинки к другому. Светлые волосы действительно можно было увидеть снаружи, наклонясь к щели под дверцей. Ноги же в модных туфельках и края кружевной юбки почти окунались в чашу, и это словно довершало весь характер ее положения, унизительный окончательно и непреложно.
— Ты, Володя, не пялься, а протокол осмотра пиши, — одернул меня Глеб, который явно встал не с той ноги, потому что с утра, прямо на рассвете, не дожидаясь меня и даже не позавтракав, убежал из дома один и то ли на работу раньше явился ради какого-то дела, меня не касавшегося, то ли встречался с кем-то, кто еще больше испортил ему настроение.
Я взялся за карандаш, но голос Жеглова, твердый и звонкий, зло скакал между кафельных стен где-то вдали, а мысли мои, вытеснив собой все прочее, занимало иное: что должно, думал я, случиться в жизни у человека, у женщины, чтобы все закончилось вот так — на полу в уборной, в платье, замоченном водой из клозетного бачка, под руками милицейского эксперта, без тени трепета трогавшего мертвое тело?
Черненко с помощью Гриши перевернул покойницу на спину, и я даже не успел понять, была ли она красива, потому что попятился невольно, увидев на ее лице страшные синие пятна. По тому, какими понимающими и в то же время полными усталого раздражения взглядами обменялись Жеглов с экспертом, я стал догадываться, что смерть ее имеет совершенно обыденное и в то же время какое-то гнусное объяснение, а когда к этим их переглядываниям вдруг на равных присоединился Гриша — лицо его, задумчивое, тонкое, уже подзагоревшее на весеннем солнце, приобрело то же мрачное и чуть брезгливое выражение, что и у нашего капитана, — я уверился в этом окончательно.
— Это, Глеб Георгиевич, называется марафет, — осмотрев рот и ноздри женщины, сказал эксперт и подобрал пинцетом сложенную бумажку, которая нашлась под складками платья, и вспомнил я Фоксову Аню, которая чуть ли не в узел завязывалась без своего порошка, и меня передернуло от отвращения.
— Вижу. Думается мне, с личностью этой особы мы быстро разберемся, да и с остальным тоже, — проронил Глеб и, позвав меня с собой, ушел на кухню к Тараскину. Тот молча показал нам несколько исписанных листов, и Жеглов, совсем уж нехорошо сверкнув глазами, вызвал по телефону из Управления сотрудника с ордером на обыск, а сам, расположившись за большим столом в роскошном директорском кабинете, за двадцать минут методично и без всякого сожаления довел до слез трех женщин — администраторшу, которая и без его вопросов была близка к истерике, кухонную работницу, последней побывавшую в уборной вечером накануне, и ту самую жизнерадостную поломойку — она с самого начала сказала нам неправду, потому что мертвая женщина пролежала в уборной целую ночь, и все они об этом знали. Затем приехал вызванный из дома директор — упитанный тип неопределенного возраста, плешивый и нервный; сначала он пытался лепетать что-то про репутацию и нежелательность огласки, потом сослался на свое больное сердце, но после первых же вопросов Жеглова буквально растекся грязной лужей по собственному кабинету. Обычно я с интересом, а то и с восхищением наблюдал за тем, как Глеб добывает у самых разных людей нужные нам сведения, и пытался заодно понять, что творится в это время у него в голове, но сегодня мне стыдно и неловко было смотреть на этого человечишку, сразу растерявшего всю свою сытую представительность, — он, разумеется, тоже знал о случившемся с вечера, просто никакого толкового выхода не придумал, и умершую он тоже прекрасно знал, потому что вовсе не за вкусными кушаньями приходила она в ресторан, и вообще именно он покрывал в стенах вверенного ему предприятия торговлю веществами, изъятыми из свободного оборота, а может, сам ее и организовал: ресторан чуть больше года назад открылся после ремонта, и до сих пор все шло гладко, и шло бы дальше, если бы одну из его посетительниц не угораздило скончаться в уборной.
— Значитца, так. Статья 104 — лишение свободы со строгой изоляцией на срок до трех лет с конфискацией всего имущества, — равнодушно подвел итог всем директорским заламываниям рук Жеглов, распорядился отвезти в нашем автобусе на Петровку его и тех, кто давал ложные показания и, оставив Ивана наблюдать за обыском, погнал нас на следующий вызов, о котором узнал, когда звонил в дежурку.
— Обокрали профессорскую квартиру на Арбате, — сказал он и первым сбежал вниз по лестнице.
До старинного трехэтажного дома добирались своим ходом. Когда мы вышли из метро, Коля тут же купил на углу мороженое, мгновенно растаявшее, и умудрился обляпать им пиджак и брюки. Жеглов явно хотел высказаться на этот счет, но я отвлек его каким-то вопросом, и он, обычно шагавший впереди стремительной своей походкой, притормозил слегка и смерил меня внимательным взглядом.
— Не нравишься ты мне, Володя, — сказал он, — витаешь мыслями где-то, потому и помарок в протоколе наделал, Тараскина почти переплюнувши.
Заметил, с неудовольствием подумал я и сам себе удивился: конечно, заметил, он всегда чужие промахи замечает, — а вслух сказал:
— Да женщина эта… Вроде и жаль ее, и противно. Неприятная история, — и прибавил честно: — Ты мне, Глеб, тоже не нравишься. Куда тебя носило ни свет ни заря?
Жеглов был совсем невыспавшимся и, как мне показалось, расстроенным. Он сердито махнул рукой:
— А… Брат допрыгался, из ремесленного отчислили, путевкой в трудовую колонию наградили, — и усмехнулся зло: — Совсем дурак — думал, я отмазывать побегу, а я его с утра лично в электричку посадил и сказал, что с ним станется, если я вечером начальнику позвоню и узнаю, что он до места не добрался. Нехай за ум берется, — и холодком на меня повеяло от этих его слов, от принципиальности несокрушимой, которая и на родню его распространялась, и опять я некстати вспомнил Груздева и сказанное им о Жеглове, но тут же постарался выгнать из головы непрошенную мысль: брат-то его, ему и знать лучше, как с ним поступить, — и зачем-то всю дорогу после этого силился представить второго Глеба, только лет шестнадцати, но не смог и пришел к выводу, что нам всем и одного хватит с лихвой — единственного и местами совершенно невыносимого.
В огромной четырехкомнатной квартире, обставленной так богато, что блекли перед ней и увиденное нами с утра ресторанное великолепие, и даже, пожалуй, вновь открытая после войны Третьяковская галерея, нас встретила дородная особа в белом накрахмаленном переднике поверх платья в горошек.
— Прислуга, что ли? — назвавшись по всей форме, прищурился на нее Глеб, и особа ответила с достоинством:
— Не прислуга, а домработница.
— Это нам без разницы, — откликнулся Жеглов и, будто не заметив, с каким высокомерием приняла она это его замечание, без приглашения занял стул с высокой спинкой, разложил на столе, аккуратно отодвинув какие-то безделушки, свою потертую планшетку, и я почувствовал, насколько не нравится Глебу и дом этот, и все его обитатели — даже те, которые перед нами еще не показывались. Да и мне, чего уж греха таить, здесь тоже совсем не понравилось. Откуда-то — наверное, с кухни — одурительно пахло свежесваренными щами, и заметил это, конечно, не я один: я буквально услышал, как хором урчат все наши голодные животы. Впереди меня стоял Гриша, такой худой, что его нелепые светлые брюки, не будь ремня, свалились бы непременно, и думал он наверняка о том же, о чем думал я: пожрать бы, а не профессоров обкраденных утешать, они, чай, и без нас не пропадут, если нашлось у них, из чего щи сообразить, еще и такие ароматные.
Коля привел понятых — старуху и молодую девицу из соседней квартиры. Профессорская домоправительница уставилась на них с неприязнью.
— Когда заметили кражу, кто дома был, что именно пропало? — записав фамилию и адрес накрахмаленной особы, буднично спрашивал Жеглов, Гриша фотографировал комнату с разных точек, а мы с Колей бестолково стояли среди старинной мебели, разглядывая светлые прямоугольники на обоях, где раньше, наверное, висели картины, и дожидались эксперта для снятия отпечатков пальцев. Холсты были грубо вырезаны из рам, а сами рамы разломанными валялись на полу — как объяснил нам Глеб, воры не поняли, что рамы тоже старинные и представляют определенную ценность.
Из ванной комнаты в это время явился собственной персоной обворованный профессор в домашнем халате. Был он человеком еще не старым, но уже расплывшимся, обрюзгшим; на носу его сидели толстые очки, а полуседые волосы на крупной голове росли клоками, что придавало ему сходство с какой-то дореволюционной богемой, которую я, впрочем, представлял себе довольно смутно. Заметно волнуясь, он принялся рассказывать, что приехал с утренних лекций в Институте экономики и подумал, что его домработница, вернувшись с рынка, забыла запереть двери. Профессор собрался было отчитать ее за рассеянность, но тут оказалось, что накрахмаленной особы и вовсе не было дома — она все еще ходила за покупками, а двери, как выяснилось позже, старательно заперла на оба замка.
— Хорошо еще, я их не застал, — дрожащим голосом выговаривал профессор, имея в виду воров, — они бы, душегубы, ни перед чем не остановились…
Жеглов участливо заглядывал ему в лицо, но даже простодушный Коля, должно быть, видел, какие злые черти хороводятся в зрачках у Глеба: я-то видел точно, и в груди у меня шевельнулось нехорошее предчувствие.
— И как же вы, Павел Павлович, после такой нервотрепки? Как бы у вас аппетит и сон не пропали, — проронил Жеглов, тщательно воспроизводя на бумаге весь ход этой драмы.
— Да, знаете, наверное, пропадут, — вздохнул, не учуяв подвоха, профессор, и я пожалел, что Глеба нельзя потихоньку толкнуть под столом: во-первых, заметно, во-вторых — такого он никому из нас в жизни не спустит.
— Может, в музее оно целее было бы, а, товарищ Михайловский? — продолжал Жеглов, перечитывая составленный профессором список украденных предметов, который насчитывал пять картин, старинные настольные часы и небольшую бронзовую статуэтку. — Искусство принадлежит народу, это еще Владимир Ильич Ленин говорил.
Тут уж и профессор насторожился и стал наливаться багрянцем, а вернувшийся из коридора Гриша — он не хуже меня умел считывать настроения нашего взрывного капитана, который сегодня ежеминутно превосходил самого себя, — уперся в меня тревожным взглядом, и во взгляде этом высмотрел я в точности то же, о чем и сам думал в эту минуту: профессор, черт бы его побрал, — несомненно, очень важная шишка, и если Глеб ему выдаст что-нибудь оскорбительное, как он умеет, а к этому все и шло, мы же в жизни потом не расхлебаемся.
Наверное, не с одним Жегловым я научился договариваться без слов, потому что Гриша взял наизготовку фотоаппарат и бесстрашно влез в разговор.
— Товарищ Михайловский, — очень вежливо сказал Гриша, — у меня тут неполадка небольшая… Вы не могли бы отойти от стены, я место, где картины висели, на другую кассету пересниму? — и товарищ Михайловский отступил в сторону, спор его с Жегловым так и не начался, а я вздохнул с облегчением.
Потом Жеглов — он, конечно, все заметил и наверняка собирался как-нибудь припомнить нам с Гришей разыгранную сценку — послал меня и Колю опрашивать жильцов, но никто ничего подозрительного не видел и не слышал, один только профессорский сосед с верхнего этажа обмолвился, будто встретил внизу двоих незнакомцев с кожаными сумками, которых принял за электромонтеров: один из них нес на плече смотанный провод, а другой тащил хлипкую самодельную лесенку. Коля тут же сбегал в жилконтору, благо располагалась она неподалеку, и узнал, что никакие электромонтеры от них сегодня по адресу не приходили.
— Можем, конечно, и монтеров-самозванцев с бутафорской лесенкой поискать, оно лишним не будет, но куда надежнее их брать, когда они все это добро сбыть попытаются, — сказал мне тихо Глеб, — что-нибудь обязательно всплывет, они подлинной стоимости его не знают и правильных покупателей дожидаться не станут, — и прибавил, губы скривив: — Я бы поинтересовался отдельно, откуда оно у этого профессора, уж не трофейное ли без документов…
С профессором и всей этой ерундой мы провозились почти до обеда, потом — опять своим ходом — поехали в Управление, где томились, дожидаясь нас, задержанные в ресторане.
— Ну и мерзкий же тип этот товарищ Михайловский, — выразил по дороге общее впечатление Коля, и я, смятенный всеми событиями дня, который еще не собирался заканчиваться, но уже довел нас до полного исчерпания, не удержался и сказал:
— Может, он полезный человек, ученый все-таки. Наверное, работой важной занимается, вот государство и дает ему возможность жить получше нашего, — я даже не поспорить хотел, а самого себя хоть как-то примирить с противоречиями, терзавшими меня после первого в жизни знакомства с настоящим профессором и его домашним укладом.
В ответ на мои слова ожидаемо взвился Жеглов:
— Дармоед он, Володя, а не полезный человек. Сидит себе в чистом светлом кабинете и размышлениями о Британской империи бумагу пачкает, а люди попроще, которых он презирает и вообще во внимание принимать не желает, его в это время обеспечивают теплом, электричеством, жратвой и даже бумагой этой самой с чернилами. Ладно бы он машины изобретал или здания проектировал.
Коля с Гришей прислушивались к нам не без интереса, и я уже из принципа решил продолжить:
— Глеб, ты же сам нам про попа говорил, что он советский человек и что защиту прав мы ему должны обеспечить такую же, как и любому другому. А тут не поп, а целый профессор, историк-экономист.
Жеглов, к удивлению моему, не стал больше на меня кидаться, а лишь усмехнулся невесело.
— Говорил-то говорил, а как посмотришь на все это — противно, да и только.
И я на самом деле был с ним согласен.
Озадачив меня поиском родственников найденной в уборной женщины — личность ее уже была установлена, — Жеглов ушел к начальству. Вернувшись, он молча понаблюдал за тем, как я — признаться, вяло и без особого желания — беседую с ресторанной администраторшей, а я, хоть и ругал себя за это, время от времени посматривал на него украдкой и пытался понять, насколько он мною недоволен. Скоро год, как я здесь работаю, и пора бы мне перестать сверять каждый свой шаг с Жегловым — но я сверял все равно и ничего не мог с собой поделать.
— Сколько раз говорил я тебе, Володя, — проронил он, когда мы остались вдвоем, — держись расслабленно, улыбайся, вопросы задавай без нажима, — и я хотел было ответить, что улыбаться перед задержанной, пусть и за дело она к нам попала, лично мне кажется довольно глупым, но вместо этого сказал совсем другое:
— Ты, Глеб, сам очень редко улыбаешься.
— Я?.. — удивился Жеглов. — Да у меня уже зубы от улыбок свело.
— Вот именно, — подхватил я, — улыбаешься ты так, что зубы сводит, а по-настоящему — редко, почти никогда.
Жеглов, усталый, погруженный в себя, медленно поднял от моих записок, над которыми склонился в эту минуту, омраченные какой-то невеселой мыслью глаза и вдруг одарил меня той самой своей улыбкой, которую я видел за время нашего знакомства всего-то несколько раз — когда он дождался меня живым из подвала, когда мы мирились, баюкая друг друга в объятиях, в ночь после Вариных похорон или когда горячился, нападая на него с разными своими идеями, чудак и непостижимый человек Гриша Ушивин: чуть дернув уголками рта и почти не теряя задумчивости, Глеб словно засиял изнутри, в зрачках его вспыхнули теплые искорки, миг — и во всем его облике не осталось ни единой черты самовлюбленного нахала, прекрасно известного каждому из нас и привыкшего демонстрировать всем вокруг испытанный набор злых ухмылок.
Его яркая красота, которая порой казалась мне чрезмерной не только для нашей службы, но и просто для жизни, отчего-то представилась мне в это мгновение трогательной и хрупкой. Я будто впервые заметил и длинные ресницы, и темные круги под глазами от вечного недосыпа, и корочки на покусанных губах, и тонкий след пореза над бровью, и то, как похудел и осунулся он от усталости, нервных перегрузок и нашей скудной кормежки.
— Какой же ты хороший, когда такой, — сказал я тихо, и он — я едва поверил увиденному — покрылся нежным румянцем, еле заметным на смуглой коже.
Глеб умел смущаться, и смущал его, подумать только, я — от одной мысли об этом у меня кружилась голова и сердце взлетало к горлу.
— Какой — такой? — спросил он без привычной насмешки в голосе.
«Не строишь из себя никого», — чуть не ляпнул я, но тут зазвонил телефон, и Глеб коротко с кем-то переговорил, а закончив, сказал:
— Иди, Володя, домой.
— А ты?
— А я еще на почтамт забегу.
Дома царили тишина и покой, и я, обрадованный ими, позволил себе лечь на застеленную кровать с мыслью передохнуть, а вместо этого уснул и проспал довольно долго, потому что проснулся я, когда за окном было совсем темно, и по старой привычке вздрогнул, не увидев на диване спящего Жеглова, но потом взглянул на часы и успокоился немного: четверть одиннадцатого, волноваться рано — придет.
Скоро в коридоре послышались шаги — я узнал скрип Глебовых сапог и облегченно вздохнул. Был с ним кто-то еще: Жеглов тихо отворил дверь, впуская этого кого-то в комнату, и я, вспомнив про непутевого брата, загорелся любопытством, но свет из коридора всего-то золотил рыжеватую макушку Коли Тараскина. Дотянувшись до настольной лампы и включив ее, я, хоть и щурился после темноты, сразу понял, что Коля был не просто расстроенным — он часто моргал и, кажется, едва удерживался от того, чтобы не заплакать злыми слезами. И обидел его на этот раз явно не Жеглов, на которого Коля, напротив, оборачивался все время, словно ища опоры.
Заметив, что я не сплю, Глеб виновато развел руками:
— Принимай, Володя, еще одного бездомного, — и, видя мое недоумение, объяснил: — К супруге его вчера мать с сестрой приехали, стали спрашивать, отчего, мол, мужа вечно дома нет, отчего то не прибито, это не починено, отчего денег в доме мало, ну и настропалили ее по самое некуда — встретила сегодня Николая на пороге и говорит: либо ты из МУРа уходишь, либо я от тебя. Он, само собой, психанул и рванул ночевать на работу — так бежал, что меня по дороге чуть с ног не сшиб, вот я его притормозил маленько и с собой позвал, уж прости.
И я, конечно, подумал, что Жеглов молодец — не стоит человека в таком настроении одного бросать, и был я тут совершенно с ним согласен, тем более что с женой своей, красивой и совсем молоденькой девчонкой, Коля ссорился на нашей памяти впервые. Но спальных мест у нас имелось только два, и непонятно было, как нам троим на них располагаться: мы с Глебом давно уже чаще пользовались одним, укладываясь вместе в моей кровати, — я у стенки, Глеб с краю; он меня от снов плохих берег, а я просто радовался ему, как радуется огоньку в печи пришедший с холода путник, — но в глазах постороннего все это, разумеется, выглядело бы странным — и хорошо еще, если бы только выглядело.
Глеб, видно, тоже о чем-то таком подумал, но выводы явно сделал другие, а может, и вовсе не беспокоился о мелочах, потому что переложил свои подушку с одеялом на мою кровать и сказал:
— Ты, Николай, устраивайся на диване, а мы с Шараповым вместе тут заляжем, нам не…
— …в тягость, — быстро закончил я и попытался испепелить Жеглова взглядом за Колиной спиной, а Глебу хоть бы что — даже не пытался неловкость изобразить для виду, только посмеивался да сам в упор на меня смотрел, как будто так и надо было. Ничего, пообещал я мысленно, я тебе, негоднику, это припомню.
Не оказаться бы нам под утро друг с другом в обнимку, как это иногда случалось, — Коля вряд ли нас поймет, но Глеб, войдя в роль соседа, готового ради товарищей вытерпеть любые неудобства, угнездился с краю, накрылся с головой и затих, и я, устроившись рядом, успокоился: он, в конце концов, спит чутко, все слышит и наверняка проследит, чтобы мы с ним за ночь не сложились в какую-нибудь сомнительную фигуру, хотя я, стыдно сказать, привык засыпать, уткнувшись в теплую Глебову спину, и сейчас, не имея возможности к ней прижаться, долго лежал и глядел в потолок.
Коля на диване тоже не спал — ворочался, вздыхал, приподнимался на локте, и черным силуэтом торчала на фоне окна его встрепанная чубатая голова с воробьиным острым носом, и догадывался я, что это не от неудобства он шебуршится, мне уснуть мешая, а от переживаний. Захотелось мне даже встать и потихоньку позвать его на кухню покурить — может, рассказал бы что и успокоился немного, но такие вещи лучше получались у Жеглова, а они с Колей, похоже, поговорили по дороге. Ранний Колин брак, судя по всему, и впрямь оказался не вполне удачным. И, вспоминая его тоненькую, замысловато причесанную жену, которая мечтала быть актрисой, а работала всего-то официанткой в театральном буфете, я невольно размышлял о том, как жили бы мы с Варей — вдруг так же начали бы ссориться после нескольких лет совместной жизни или даже раньше, вдруг разочаровались бы друг в друге, и наше трепетное чувство погибло бы, истертое и задавленное службой моей, бытом, возней с родившимися детьми?.. Нет, решил я, такого быть не могло, да и вообще думать об этом означало предать и память о Варе, и все то, что успело у нас с ней случиться. А Коле — Коле просто не повезло.
Проснувшись от треска ненавистного будильника, я с облегчением подумал, что переживать о приличиях мне не придется: Коля растерянно тер глаза на диване, растрепанный и жалкий после бессонной ночи, а Жеглова уже и след простыл. Сапоги его, однако, привычно стояли у порога, зато на месте не было кружек и чайника, поэтому беспокоиться я не стал и позвал Колю на кухню.
Глеб, уже собранный на службу, только без сапог, сидел за столом с Шуркой и весело рассказывал ей что-то, отчего она смеялась, в смущении пряча лицо за чашкой. Шурка не так давно вернулась из больницы и медленно ходила по дому, опираясь на старушечью клюку. Стирать она приловчилась сидя, развешивать белье ей помогали соседи или старшие сыновья, а кухню и коридор по-прежнему мыли мы с Жегловым. Я, признаться, поначалу был немало расстроен этой свалившейся на нас заботой, потому что времени на свои дела у меня дома не оставалось совсем, но в конце концов смирился — все равно большую часть работы делал Глеб, с которым даже после тяжелых суточных дежурств порой случались приступы дурного энтузиазма, и я стал радоваться, видя, что его лишняя энергия расходуется на физический труд, а не на какие-нибудь безумства. Потом, правда, Глеб валился без сил или просто впадал в раздражительность, но длилось это недолго, а я привык и старался в такие моменты его лишний раз не трогать.
В кухне пахло цикорием — его мы пили вместо кофе — и свежесваренной пшенкой: ничего другого у нас все равно не было.
— Лопайте, босота, — сказал Жеглов нам с Колей, ставя на стол две порции каши, и мы, не удержавшись, фыркнули: босым-то был как раз он, а мы явились на кухню обутыми.
Тараскин успокоился, повеселел и старательно опустошал миску. Я решил последовать его примеру и про себя усмехнулся: да уж, не каждый день нас собственный начальник завтраком кормит. Каша у Глеба, как всегда, слегка пригорела, но я ее и в нормальном виде терпеть не мог, а потому и разницы особой не почувствовал.
— Да вы, как я погляжу, с Шараповым живете лучше, чем я с Веркой – не ругаетесь, посуду не бьете, — доев кашу, заявил Коля, и мы с Глебом переглянулись, после чего я уставился в стол, не зная, смеяться мне или плакать. Ругаться мы, к счастью, стали реже, Глеб вообще в последние дни проявлял чудеса сдержанности, а я, в свою очередь, привык прощать ему то, что вряд ли простил бы другим, но если уж случалось нам поспорить из-за какой-нибудь ерунды, искры от нас обоих во все стороны летели.
И будто сглазил Коля, сам того не желая, нашу мирную жизнь. Чередой тягостных допросов, звонков, разговоров и писанины по вчерашним делам начался рабочий день; потом мы смотались на бестолковый вызов — в Мокринском переулке трехлетний мальчишка выкопал во дворе дома кости, а впечатлительная полуслепая бабка приняла их за человеческие и позвонила в милицию.
Кости оказались собачьим черепом, и обозленный Глеб, не использовав ни одного бранного выражения и даже голоса не повысив, так отчитал не сумевшего разобраться на месте молоденького постового, дожидавшегося нас возле находки, что у меня волосы зашевелились, а в голове сама собой возникла целая история: судя по тому, как поначалу пытался оправдываться несчастный парнишка, он только что демобилизовался и работал меньше недели — и я задумался над тем, захочется ли ему остаться на милицейской службе, если чуть ли не в первый день ее он нарвался на капитана Жеглова в худшем из своих настроений. Я был уверен, что стоит вмешаться, но меня неожиданно придержал за плечо Копырин.
— Не лезь, Володя. За дело он его.
— Нельзя же так, — сказал я растерянно и даже обиделся слегка: от командира нашей боевой машины я привык получать поддержку, а не наоборот.
— Так, может, и нельзя, — согласился со мной Копырин, — зато парень на другой раз вспомнит, что и сам кое за что отвечает, не все ж к начальству бегать.
— Если со службы не уйдет, — буркнул я, вспоминая свои первые недели в МУРе.
— Не уйдет, если не дурачок, — усмехнулся в усы Копырин и вдруг прибавил, уже не постового имея в виду: — Володя, ты там приглядывай за ним чуток, ладно? Сам видишь, с тормозами у нашего Глеб Егорыча беда, — и внутри у меня похолодело. Что понял он обо мне, всезнающий, молчаливый и незаметный, если я и сам о себе не мог понять всего?..
С некоторых пор — наверное, с того дня, когда мы с перестрелкой брали Фокса, или после драки в ресторане, где Жеглов голыми руками поножовщину разнимать полез, — я всерьез боялся, как бы ребята не догадались вот о чем: главной своей рабочей задачей я считал не абстрактную борьбу со злом во всех его проявлениях и не искоренение московской преступности, а то самое приглядывание за Глебом — и стыдился я почти до боли, потому что существовали, несомненно, вещи общечеловеческие, неотменимые, важные для каждого на земле, — и было то, что пряталось в моем изгрызенном тревогой сердце. Со злом боролся Жеглов, он, может, ради этого одного и родился на свет, а я просто хотел, чтобы с ним не случилось ничего до срока, и раз не собирался он себя беречь, значит, за это стоило взяться кому-то другому. Я ведь столько раз терял на фронте и друзей, и земляков, и случайных знакомых, и тех, кого даже разглядеть не успел; едва подступив к мирной жизни, я потерял в ней Варю — и, вероятнее всего, еще одной потери просто не пережил бы. Глеб со своей безрассудной храбростью и так не слишком твердо стоял на земле, чтобы я был за него спокоен. А ближе него у меня никого не было.
И потому не полез я в разборки Жеглова с постовым, я вообще ничего ему не сказал и на обратном пути просто смотрел на него, уснувшего сидя на передней скамейке, и сердце мое сжималось от нежности к нему, пронзительной и почти невыносимой.
А вечером мы впервые за долгое время поругались всерьез — можно было бы сказать, что из-за ерунды, но я и сам не мог понять, из-за ерунды или нет, и оставить все случившееся без внимания тоже не мог, и, откровенно говоря, здорово запутался и в себе, и в словах своих, и в переживаниях, и в поступках.
После работы я зачем-то согласился пойти вместе с Гришей на вечернюю лекцию в клубе — очень уж он меня упрашивал, и целых полтора часа мы слушали о новейших достижениях советской астрономической науки, потом лектор долго отвечал на вопросы, потом какой-то товарищ встал с места и стал зазывать всех в астрономический кружок для наблюдений… Словом, домой я попал в одиннадцатом часу и обрадовался, застав в комнате Жеглова за чтением — он не ложился, меня дожидался, наверное, а может, и чаю мне согрел. А потом я увидел, чем он закладывает своего Григоровича, и в глазах у меня помутилось: из замусоленной библиотечной книжки торчала Варина лента, которую она забыла в моей постели в нашу единственную совместную ночь и которую я сохранил на память, боясь, впрочем, лишний раз наткнуться на нее взглядом, и потому держал ее в дальнем ящике письменного стола. Стал бы я предполагать, что Глеб копался в моих вещах? Исключено, подобное было глубоко противно всей его натуре. Но как тогда она попала к нему в руки? И почему он позволил себе столь небрежно обращаться с вещью, которая так много для меня значила?.. Ведь не мог же он со своими исключительными вниманием и памятью не знать об этом, не вспомнить голубую ленточку из Вариной косы!.. И тут я, усмотрев во всем этом не то злой умысел, не то умышленное же пренебрежение моими чувствами, совсем потерял самообладание и бросился на Глеба чуть ли не с кулаками.
— Где ты ее взял?!
Глеб вскочил с дивана, шагнул в сторону — тело его отреагировало быстрее и резче разума, потому что ответил он мне довольно спокойно:
— В библиотеке, где еще. Что с тобой, Володя?..
— Да не книгу, черт тебя побери! — Григорович полетел в угол, и в руках у меня сверкнула голубая атласная лента — моя реликвия, моя святыня, невольно или сознательно оскверненная Жегловым, использовавшим ее как закладку для захватанной чужими руками книги.
— А, ленточка эта? Вчера рубашку на столе гладил, она концом к утюгу прилипла — торчала из ящика сзади, ну я и вытянул ее наружу. Да ты чего?..
— Катись ты к чертовой матери, — без объяснений бросил я.
И Глеб, разумеется, покатился, его дважды просить не нужно было, — выскочил из комнаты стремглав, только шаги загрохотали по коридору да хлопнула входная дверь, и стихло все, а я остался стоять посреди комнаты, и лента голубая, из-за которой все и случилось и которую я только что сжимал между дрожащих пальцев, исчезла вдруг неизвестно куда. Минут десять я искал ее по всей комнате, но нашел только пятикопеечную монетку, гашеную марку и сломанный карандаш, устал и в отчаянии уселся на пол. За время всей этой возни я остыл, и тут до меня дошло, что искать мне, по-хорошему, надо не ленточку, а Жеглова. Первым делом я вспомнил о месте, с которого следовало бы начать поиски, — о нашем пустом кабинете с облезлым старинным диваном, где Глеб с первых дней работы в МУРе ночевал чаще, чем в общежитии, отлеживался уставший или просто прятался от всех, переживая потери, неудачи, обиды от начальственных головомоек и разное прочее, что люди более простого устойства — как я, например, — обычно стараются делить с другими, рассчитывая на поддержку. Но Глебов пиджак с удостоверением, пропуском и ключом в карманах висел на спинке стула прямо передо мной, а я хорошо знал, что без документов на входе в Управление не пропустят ни меня, ни Жеглова, ни даже самого начальника московской милиции.
Сидел я на полу посреди комнаты и злился сначала на Жеглова, потом на себя. Молодец я — послал человека подальше на пустом месте, да даже если и не на пустом… Пора мне было привыкнуть к тому, что Глеб при наших с ним ссорах вел себя как мальчишка, причем, что любопытно, началось это после того, как наши отношения стали тесными и доверительными. Хватило же ему и соображения, и такта замять наш конфликт, последовавший за потерей груздевского дела, которое я по неопытности бросил на столе. А ведь мы не были тогда совсем уж близкими товарищами — скорее, изучали друг друга, проверяя впечатления от первого знакомства и нащупывая в спорах и стычках пределы, за которые лучше было не заходить. И вот, видимо, дощупались.
Да, вряд ли стоило надеяться, что Глеб вернется. Не просто же так он убежал, хлопнув дверью. Куда, интересно, его понесло? Вообще говоря, куда угодно — например, он мог пойти ночевать к кому-нибудь из сослуживцев. Но Копырин жил неблизко, пешком от нас больше часа тащиться, да и не стал бы Глеб заваливаться к нему посреди ночи: о гневливом нраве копыринской супруги была наслышана вся наша бригада, а кое-кто — Жеглов, как частый в их доме гость, уж наверняка — успел даже от него за компанию с Иваном Алексеевичем пострадать. У Коли дома негде было повернуться и только-только угасла ссора, Пасюк и Гриша сами ютились в углах, деля комнаты с соседями. А больше я никого не знал так хорошо, чтобы понять, станет ли Жеглов напрашиваться к ним на ночлег. И где я теперь его возьму?..
На меня, видно, тоже напал какой-то дурной стих, потому что и дальше сидеть дома, терзаясь пустыми догадками, я не смог и, зачем-то прихватив с собой Глебов пиджак, от которого сильно пахло табаком и слегка — ружейным маслом, потным телом и каким-то дешевым одеколоном с ноткой гвоздики, отправился на поиски, полагая, впрочем, что шансы на успех не очень-то велики.
Выйдя из парадного, я окунулся в свежую летнюю ночь со всеми ее ароматами, звуками, теплым светом открыто, без всякого затемнения горевших окон, и снова нахлынула на меня утихшая было боль, будто я корочкой той, что за полгода наросла поверх моей душевной раны, напоролся на стебли цветов, на зеленеющие кусты, на все это душистое июньское великолепие и опять разбередил ее до крови.
Идти бы в такую ночь нам с Варей домой с последнего сеанса в кино, за руки держась и останавливаясь под фонарями для поцелуев, обсуждая увиденный фильм или еще что-нибудь хорошее из нашей совместной жизни… Но не было больше Вари, и нашей с ней общей жизни не было тоже, а я один обходил окрестные дворы, приглядываясь к редким прохожим, да только попадались мне все влюбенные пары, запоздалые труженики и лирически настроенные местные пьяницы, и я, почти отчаявшись отыскать Глеба, снова начал злиться: да что с ним, в конце концов, случится?.. Не сторож я ему, не брат и не начальник, говорил я себе, а сам все дальше уходил от дома и по-прежнему вглядывался в прохожих.
В четвертом от нас дворе мне вдруг повезло — услышав знакомый хриплый кашель, я двинулся на огонек папиросы и наконец нашел Жеглова: взлохмаченный, понурый, он курил на скамейке в неосвещенном углу, и даже в темноте такой бесприютностью веяло от всей его фигуры, непривычно сутулой, с поднятыми плечами, что у меня заболело в груди, и столько всего нахлынуло сразу: винил я себя за свою глупую злость, и был ужасно рад, что нашел его, и не знал, что сказать, и подойти не решался, и думал ворчливо: спать ему надо, а не по дворам шарахаться, еще, чего доброго, кашлять станет опять, а я возись потом с ним — я же помнил, как полночи не мог унять этот его проклятый нервный кашель после Вариных похорон, и ни таблетки ему не помогали, ни вода горячая, и затих он, только согревшись у меня под боком, совершенно измученный, — а Глеб все сидел, пуская дым в летнее небо, и где-то в глубине среди прочих моих мыслей нет-нет да вспыхивало злой искрой: нарочно ведь далеко не ушел, уверен был, что я искать его потащусь в любое время дня и ночи, и пиджак свой не взял — а тот ли человек Жеглов, который, уходя насовсем, пропуск на службу с собой не захватит?.. Да даже если все и вправду так, наплевать — не знал я, что ли, с кем связался?..
— Ну и чего тебе, Шарапов? — спросил, не оборачиваясь, Глеб: он тоже давно научился узнавать мои шаги даже на улице.
— Пойдем домой, — позвал я нерешительно и обошел скамейку, чтобы с Жегловым разговаривать, а не со спиной его.
Глеб на меня и не взглянул — докурил свою папиросу, бросил в урну окурок и неожиданно мягко спросил:
— Чтобы ты на меня опять орать дурниной начал черт знает из-за чего?
— Вообще-то это по твоей части, — не удержался я и тут же мысленно выругал себя последними словами: сейчас ведь все испорчу. Лето летом, а ночью на улице было прохладно. Осторожно приблизившись, я накинул на Глеба его же пиджак, задержав на мгновение руки на его плечах, и зачем-то сказал:
— Тебе простужаться нельзя.
— И поэтому ты явился?
— И поэтому, и документы тебе отдать. Можешь теперь идти на Петровку и там страдать до утра, но лучше бы нам обоим домой вернуться.
Глеб усмехнулся — я скорее почувствовал это, чем разглядел в темноте, — и обхватил себя руками, будто и вправду замерз.
— Ты мне сначала скажи, что я не так сделал.
Он действительно не понял, с запоздалым раскаянием подумал я, — не понял и, конечно, ничего не имел в виду — да мало ли на свете голубых лент!.. И еще я подумал, что скорее провалюсь сквозь землю, чем стану объясняться с Жегловым из-за всей этой истории; он такие вещи хорошо чувствует, вот если даст себе труда сопоставить одно с другим, быстро сам обо всем догадается, — и потому я ему сказал:
— Я у тебя прощения готов просить и даже прошу, ты только не спрашивай, пожалуйста, ни о чем. А там уж как хочешь, — и опять не удержался, опять кольнуло меня злой искрой: — И заодно имей в виду, ты сам постоянно так делаешь — орешь на людей, ни черта не объясняя.
— Знаю, — ответил Глеб и наконец посмотрел в мою сторону, чиркнул найденной в пиджачном кармане спичкой, опять закуривая. — Спасибо, Володя, что терпишь. Терпения-то у тебя побольше моего.
Я тоже порылся в карманах — дыма наглотаться хотелось до одури, и помятую пачку «Норда» я захватил с собой, а вот спички оставил дома на подоконнике.
— Дай прикурить, — попросил я, присел рядом и потянулся к Жеглову с незажженной папиросой; тут в окне над нашими головами кто-то включил свет, который хлынул вниз прямо по нашим лицам, и опять совсем близко перед собой я увидел и длинные Глебовы ресницы, и темные круги, что за последние сутки глубже залегли под глазами, и губы, пухлые, как у подростка, — все в содранных корочках, искусанные почти до крови, это сейчас он, пока сидел и мучился тут один, — и до смерти захотелось мне вытащить обе наши папиросины, отбросить их подальше и совершить то, чего не только совершать, но и в мыслях упоминать не стоило, и свет в окне очень кстати погасили, и еще подумал я о том, что впервые встретил человека, которому так удивительно подходило его собственное имя, — отрывистое, резкое, односложное, с единственной известной мне уменьшительно-ласковой формой, — произнести ее вслух я, впрочем, не решился, как не решился ни на что другое, — и, сам собой испуганный, отстранился и пробормотал:
— Хватит уже дурить, пойдем домой, — и руку протянул в темноту, и дыхание мое перехватило от облегчения, радости и смешанной с болью надежды, когда я понял, что согнутым в колечко мизинцем уцепился за меня Глеб.
Так и дошли мы с ним до нашего дома. А голубую ленту из Вариной косы я неделю спустя нашел в щели за матрасом, когда перестилал постель, — и, подержав на прощание в руках, спрятал далеко-далеко, чтобы никто и никогда, включая меня самого, больше случайно на нее не наткнулся.