Часть шестая, в которой герои занимаются работой, а Володя узнает, как Глеб попал в милицию
12 мая 2025 г., 10:15
Примечания:
В тексте этой части присутствует описание жестоких моментов. В детективных фабулах сочинитель не силен, поэтому все упомянутое не претендует на полноценные объяснение и развязку, сочинителю просто хотелось представить героев за работой.
— Коленька, слово «постановление» как пишется? — Жеглов, скрипя начищенными до блеска сапогами, прошелся по кабинету и, остановившись у окна, повернул к свету исписанный крупным школьным почерком Тараскина лист бумаги, и солнечный луч, который от самого обеда медленно двигался от моего стола к порогу, мгновенно исчез, будто устыдился Колиной безграмотности.
— Забыл я, Глеб Георгиевич, — начал оправдываться Тараскин и добавил уже менее официально: — Ну что ты ко мне прицепился? Я же не нарочно.
Жеглов так на него посмотрел, что другой кто, пожалуй, под стол бы залез, но мы все были привычные, да и Жеглова, чего уж тут, любили каким есть.
— Как же мы будем советских граждан от беззакония защищать, если слова в официальных документах с ошибками пишем? Какое к нам после этого будет доверие?
— Инши граждане, — подал голос Пасюк, — и самих себе з помилками пишут. Я одного про фамилию питаю, а вин…
— А ты, Иван, вообще молчи, — повернулся к нему Жеглов, — мне на тебя опять из школы жалуются, ты весь отдел своей неуспеваемостью вниз тянешь.
Пасюк виновато пожал широченными плечами.
— Та тут би поспати зайву годинку, а вид мене щось там про образи природи у Пушкина хочуть…
— Как будто я поспати не хочу, — опять налетел на него Глеб, и Пасюк добродушно усмехнулся:
— Ти мене, Глеб Егорыч, на шисть рокив молодший. Тоби и до институту можно, а я вже и вид школи втомився…
Я молча сидел за своим столом и тоже занимался канцелярщиной, с тоской дожидаясь, пока у Глеба пропадет охота нас воспитывать, а он от слов Пасюка только пуще разгорячился. Вообще его можно было понять: бумажная работа висела на каждом в бригаде, и если Гриша, чьими услугами все мы бессовестно пользовались, по части правописания не уступал Жеглову, а я, хоть и мог ошибиться кое в чем по мелочи, серьезных промашек не допускал, то Коля, с грехом пополам закончивший школу весной сорок второго, чаще зажигалки на крышах тушил, чем учился, и был не слишком грамотным, ну а Пасюку вообще никакой писанины доверить было нельзя, любое начальство от составленных им бумаг удар бы хватил, и поэтому за него отдувались все остальные, — а сил и времени при этом порой не оставалось на дела более важные.
«Поспати» с утра Жеглов не дал нам обоим: уже в половину седьмого мы догнали шальной трамвай, сделали несколько пересадок и отправились в рейд по барахолкам, начинавшим работу ни свет ни заря. Продавали здесь не продукты и не все вперемешку, а разное старье, местами отчищенное до приличного состояния, а местами будто вынутое прямо из мусорной кучи. В основном торговали прямо с рук, но кое-что лежало на расстеленных по земле грязных тряпках. Я такое раньше видел только в польском городке, где мы стояли весной прошлого года, и поначалу с любопытством смотрел по сторонам, но довольно быстро мне наскучили все эти кофейники с отбитыми носиками, подвески от люстр и витые дверные ручки. Заправляли всей этой торговлей какие-то помятые субъекты в несвежих костюмах. Жеглов, к моему удивлению, тут же отошел поговорить с одним из них, и держались они при этом как старые знакомые. Дожидаясь Глеба, я снова принялся глазеть по сторонам и поежился: с одного из самодельных складных столов, на котором были разложены более-менее приличные товары, на меня вдруг посмотрел закопченный лик иконы.
Закончив беседовать со старьевщиком, Жеглов увел меня совсем уж на какие-то грязные задворки, там снова с кем-то переговорил и вернулся ко мне, сердито покусывая губу.
— Кто все эти люди и что нам от них нужно? — обиженный всегдашней Глебовой скрытностью, не утерпел я. Искали мы вещи, украденные у вчерашнего профессора, это я понял, но все-таки не верилось мне, что они могут всплыть так быстро, да еще и в этой грязище.
— Это, Володя, люди исключительно прекрасные, — усмехнулся Жеглов, — скупщики краденого, спекулянты, торговцы антиквариатом в обход государства… Такие обычно заранее узнают про одиноких умирающих стариков и стараются первыми попасть к ним в жилье, чтобы вынести все и вот здесь, к примеру, продать. Но на тряпках у них, конечно, всякое барахло для отвода глаз разложено, про настоящий товар спрашивать надо — и знать еще, у кого и какими словами. Картины профессорские мы вряд ли тут найдем, а вот остальное — запросто.
— А ты и в этом понимаешь?.. — спросил я, готовый поразиться жегловским познаниям в очередной области, но Глеб удивил меня совсем другим.
— Нет, — сказал он, — специальность не моя, тут свои тонкости, — и я ушам своим не поверил: неужели существовало хоть что-то, в чем Жеглов не разбирался, да еще и говорил об этом спокойно вслух?
— Есть у нас люди с опытом расследования музейных краж серьезных. А я как к Болдыреву работать пришел, так сразу и узнал, что ловить мы с ним будем убийц и бандитов, хотя и с мелочью всякой тоже дело иметь приходилось.
— А как ты вообще с ним познакомился?
Глеб усмехнулся, и в глазах его сверкнуло так хорошо знакомое мне лукавство, на этот раз тронутое грустью.
— Потом как-нибудь расскажу, история недолгая, но отвлекаться на нее нам с тобой сейчас не стоит, — и, приблизившись вплотную, он прикурил папиросу от моей, а я замер на месте, вспоминая, как сам прошлой ночью хотел сделать то же самое и каких при этом чуть не наломал дров, — и это касание двух папирос было очень похоже на то, чего мне в тот момент хотелось, вот только папиросы были, как бы сказать, лишними.
— Володя, будешь так зевать — тебе тут самому подметки срежут, — заметил Глеб, оттесняя от меня какого-то мутного типа в клетчатой кепке, и тот суетливо дернулся в сторону, а я сунул руки в карманы брюк: хоть и убрал я из них все перед нашим походом, расслабляться и впрямь не стоило.
Мы побывали еще на нескольких рынках и ничего не нашли, но Глеб выглядел довольным и, когда мы уже подходили к Управлению, сказал:
— Ну, положим, кое-что про двух залетных деятелей, работающих под монтеров, мы с тобой узнали, — однако я никакой своей причастности к делу не ощущал, о чем Глебу и сообщил, а он в ответ только рассмеялся и по плечу меня похлопал.
После обеда нас в связи с изменением оперативной обстановки (основанием для чего, как я предполагал, могла послужить наша вчерашняя ресторанная находка) послали по всяким злачным местам проверять документы у посетителей. Удовольствие от приключений такого рода получал, кажется, один только Гриша — и это притом, что во всех подобных заведениях его принадлежность к опергруппе всегда вызывала большие сомнения.
— Вы вообще кто? — спросил было у него в одном из ресторанов швейцар, пытаясь не пустить его внутрь, но Гриша отодвинул в его сторону острым своим плечом и, вслед за Пасюком проходя в стеклянные двери, бросил гордо:
— Фотограф-криминалист, — собственно, как я потом узнал, именно это и было записано в его трудовой книжке.
Набрав полный «фердинанд» всевозможной публики, часть которой явно не отдавала себе отчета в том, где они находятся и какой сегодня день недели — а день, к слову, был будний, — мы поехали в Управление, а Жеглов с Колей остались оформлять какую-то занимательную находку, очень похожую на те, сбытом которых промышлял вчерашний директор вокзального ресторана.
— Сдали бы их всех в вытрезвитель оптом по весу, да и делу конец, а тут нюхай их всю дорогу, — ругался по пути Копырин. Я, честно говоря, тоже старался держаться от них подальше — перегаром от некоторых несло будь здоров.
— Это еще что за хор из греческой трагедии? — поинтересовался Жеглов, который вслед за нами очень быстро появился в коридоре — наверное, на трамвае приехал, — и, различив среди задержанных какую-то знакомую фигуру, иронически дернул бровью. — Маня, нечего от меня в угол жаться, а ну пойдем побеседуем.
Маня, беседы с которой мог желать Жеглов и которая в то же время могла не желать беседы с ним, была, насколько я помнил, одна, и я ее, честно говоря, сначала не узнал: в прошлую нашу встречу она выглядела гораздо опрятнее и моложе, наверное, лет на пять, хотя с момента встречи этой самой еще не минуло и года. Одета она теперь была попроще, волосы выкрасила какой-то дрянью, а лицо ее, когда-то свежее и круглое, как на старинных пасхальных открытках с ангелочками, вид имело помятый и цвет нездоровый. Жаться в угол от Глеба она, впрочем, не собиралась — в потухших глазах ее, напротив, слабо мелькнуло какое-то оживление. Втроем мы направились к нам в кабинет.
— Я уж думала, гражданин начальник, ты на повышение пошел, — неожиданно хрипло сказала Маня, теребя свой потертый ридикюльчик.
— Как видишь, не пошел, зато твое, Маня, понижение не вызывает никаких сомнений, — сказал Жеглов печально и, указав ей на свободный стул, оглядел ее еще раз при дневном свете.
— Что, не проснулась в тебе сознательность? — поинтересовался он и, сунув руку в карман, выложил на край стола свой безупречно чистый носовой платок. — Утрись, что ли — вон, сопливая вся сидишь.
Маня засмеялась — как мне показалось, недобро, но предложенное взяла.
— А тебе, начальник, не противно со мной платками делиться? — спросила она, по-детски шумно высморкавшись в уголок.
— Что мне противно, о том разговор особый, — отозвался Жеглов, — а противно мне, Маня, следующее: была ты здоровая девица — теперь, может, уже и не такая здоровая, но кто ж тебе виноват…
— Билетов желтых, как ты знаешь, нынче не выдают, — совсем уж по-паскудному осклабилась Маня и оголила круглые коленки — покрытые, как я успел заметить, синяками и ссадинами, — и Глеб, мгновенно заискрив злостью, шарахнул рукой по столу:
— Ты мне тут Сонечку Мармеладову не корчи!
— А ты мне что, поп, что ли, чтобы я тебе в грехах исповедалась? — не хуже него полыхнула Маня.
— Не поп, но шелупонь всякая мне исповедуется регулярно, аж помыться потом иной раз охота, — сказал Жеглов и, усмехнувшись, прибавил: — Ну, Маня, про то, что от юности твоея многие борют тебя страсти, мы с тобой оба знаем, а делать-то нам что?
Маня повела плечами, будто на танец выходить готовясь, и вместе со стулом придвинулась ближе к Жеглову. В глазах ее появился блеск, в движениях — что-то карикатурно жеманное, позаимствованное, видимо, из заграничных кинофильмов. Я в продолжение всего этого диалога следил за обоими, чувствуя себя чем дальше, тем глупее.
— Я бы тебе сказала, гражданин начальник, что делать, да ты, боюсь, со стыда покраснеешь.
Жеглов краснеть и не думал, а вот поморщился заметно:
— Про стыд вспомнить тебе самой давно пора. Доведешь ты меня, Маня, до греха. Только не до того, о котором думаешь.
Маня снова высморкалась и облизала губы, косясь — если меня не подводило зрение — на жегловскую портупею с кобурой.
— А до какого это, гражданин начальник? — и Глеб, тоже верно определивший направление ее взгляда, потянулся, костями хрустнув, пряжку пальцами огладил и произнес:
— А вот сниму я ремень да выпорю тебя им как следует, раз батька с мамкой твоим воспитанием не занимались, — и Маня захохотала:
— Да я завсегда готовая, ты только скажи.
У меня не было ни малейшего желания и дальше следить за этим непотребством, и я, намеренный оставить их обмениваться любезностями наедине, двинулся к дверям, но Глеб остановил меня, протянув листок из записной книжки:
— Володя, позвони, пожалуйста, по межгороду из дежурки да спроси, примут ли они такую-то гражданку в расцвете лет на полное содержание. Ты, Марья Афанасьевна, по-прежнему без прописки живешь? Вот и чудненько, поедешь в Егорьевск на текстильную фабрику на обязательные работы. Там тебя и поселят с удобствами, и пользу общественную приносить научат. Уставать будешь поначалу больше, это да, зато целее останешься. А то, я смотрю, и сожитель твой нынешний тебя почем зря колотит, и выпивать ты стала регулярно, а не от случая к случаю. Мы с тобой, пока Шарапов звонит, еще о жизни твоей будущей побеседуем, а переночевать, уж извини, в камере придется, но там у нас сегодня публика интеллигентная, они тебя не обидят.
— Сволочь ты, гражданин начальник, — грустно сказала Маня и, вся поникшая, отвернулась к окну, прижимая к лицу платок.
— А я тебе хорошим быть и не обещал, — усмехнулся Глеб и взглядом подтолкнул меня к двери, а я — что мне, в конце концов? — послушался.
Домой вернулись в сумерках, торопливо глотнули на кухне чаю и улеглись каждый на свое место — не знаю уж, какие мозоли оттоптали друг другу Глеб с Манькой, пока я ходил звонить в отдел кадров текстильной фабрики в Егорьевске, но после принятой исповеди, если таковая случилась, Жеглов был злее обычного, и приставать к нему с разговорами перед сном я не стал, хотя мне до смерти было любопытно, что же удалось ему узнать во время нашего рейда по барахолкам.
А ночью — ночью мне приснился мертвый Глеб. Изжелта-бледный, печальный и строгий, усталый даже после смерти, он лежал, одетый в форму, в простом наспех сколоченном гробу, прикрытый еловыми ветками, и словно смотрел на меня с укоризной из-под неплотно сомкнутых век, и полоска неподвижных глаз между ними страшно поблескивала на свету, и я знал, что под синим милицейским кителем, прямо под тем местом, где был привинчен его единственный орден с пятью кровавыми лучами, чернеет дыра в простреленной груди, и я стоял у изголовья гроба, держась за край и в бессильном ужасе глядя в запрокинутое лицо, и отчего-то не было вокруг никого — ни товарищей, ни оркестра, ни начальства, ни даже многочисленной Глебовой родни, которая, уж наверное, должна была приехать, и вдруг откуда-то стали появляться совсем другие: убитый Фоксом лейтенант Топорков, которого звали, как выяснилось, Толей и которого я видел только в больничном морге; знакомый мне по единственной фотокарточке — Гриша показывал — капитан Болдырев, немолодой, суровый, с бритыми висками, похожий на царского офицера; узнал я и Васю Векшина с его мальчишески щуплой фигуркой, и сбитую «студером» девочку-регулировщицу; все они молча проходили мимо меня и, склоняясь над гробом, клали Глебу на грудь цветы; последней появилась Варя с букетом мерзлых подснежников, обернутым в осенние листья, — и тут, должно быть, кирпичный дом наш, построенный в прошлом веке, изрытый ходами печных труб и до сих пор дребезжащий треснувшими от бомбежек стеклами, всеми своими тремя этажами содрогнулся от моего крика, и я успел проснуться и подумать, что придется как-то объясняться с соседями, но потом, не сейчас, ведь сначала мне нужно похоронить погибшего на задании Жеглова, — и уже начал проваливаться в обморочную темноту, но меня схватили, встряхнули слегка и потянули куда-то сильные руки, прижали к теплому, да так, что не шевельнуться, и я замер, глотая воздух, пахнущий смесью табака, хозяйственного мыла, крепкого рабочего пота и одеколона с едва уловимой гвоздичной ноткой.
— Володя, Володька, ты чего?..
Я с трудом разлепил мокрые ресницы. Меня обнимал сидевший на корточках у моей кровати Глеб — живой, взъерошенный, горячий, чуть вспотевший со сна, и я, видно, совсем потерял соображение, потому что дернул за складку его заправленную в трусы майку и провел пальцами по голому телу, желая убедиться, что нет у него в груди никакой дыры с опаленными краями и ничего другого в этом роде тоже нет — и, найдя только знакомый рубец поперек ребер, я отдернулся и убрал руки, но успокоиться не смог, только ужас мой сменился беспредельным стыдом: как же вышло так, что испытанное мною во сне вылилось в самый непозволительный и дурацкий жест из всех возможных?.. Но Жеглов, не знаю уж, что он там про себя подумал, неожиданно избавил меня от части затруднений — в своей, разумеется, манере, и все равно мне это здорово помогло.
— Да я это, я, — проворчал он, все еще прижимая меня к себе, — что ж тебе, Володя, такое привиделось, что ты меня по особым приметам опознаешь?.. — и добавил с типичной своей усмешкой, которую я, не видя, научился определять по голосу: — Это не все, у меня и другие есть.
— Я… громко, да? — спросил я, все еще пытаясь отдышаться.
— Нет, никто ничего не слышал, а если и слышал, могли и на улице кричать, мало ли, — спокойно сказал мне Глеб. — Тихо, помолчи, подыши немного.
Когда я перестал задыхаться, он чуть отстранился и заглянул мне в глаза.
— Горбатый опять снится?
Я замотал головой. Жеглов обернулся к стоявшему на столе будильнику: светящиеся стрелки показывали четверть третьего. Ну вот, спать человеку помешал, подумал я. Но Глеб, как видно, переживал все-таки не об этом и о сне своем прерванном не жалел.
— Володь, не хочешь рассказывать, что приснилось, война там или другое — я к тебе в душу лезть не стану, — ты на воду нашепчи да за окно вылей, — сказал вдруг он, и тут уже я на него выпялился:
— Ты что, в такое веришь?..
— Не верю нисколько, но тех, кому это помогало, видел, вдруг и тебе поможет, — и прибавил с усмешкой, в темноте зубами блеснув: — Это ты, Володя, москвич в третьем поколении, а я в селе родился, батька мой был цыган и конокрад, а мать его, бабка моя то есть, всю округу от разных хворей пользовала — правда, как говорят, ее еще в царское время свои же односельчане вилами проткнули, решили, скот она им портила и засуху насылала… видишь, вон что нездоровая среда и необразованность с людьми делают.
— Я что тебе, Жеглов, тоже необразованный, чтобы такими методами?.. — обиделся я и даже сон свой жуткий не то чтобы забыл — бледнее он стал и отступил куда-то в ночную глубь, и только подснежники у мертвого Глебова лица нет-нет да вспыхивали хрупкой белизной перед моими глазами, и поэтому я тянулся к нему, живому, а он, хоть и шутил, здорово за меня встревожился — и попытался скрыть это беседой на отвлеченные темы, потому что выдал тут же:
— Дело-то не в том, работают ли все эти нашептывания на воду и закапывания иголок под порог, а в нашем человеческом устройстве.
— Много ты в нем понимаешь, в человеческом устройстве, — немедленно взъелся на него я, и он улыбнулся — по-доброму, без издевки.
— Опять, вижу, ругаешься со мной — ну так и ругайся, если тебе от этого лучше. Подвинься, нам обоим спать надо, утро еще далеко, — и, прихватив свою подушку со спрятанным под ней пистолетом, он привычно улегся с краю, голову мою прислонил к своему плечу, но я и там успокоился не сразу, хотя совсем рядом, под истрепанной нижней майкой, которую он так и не заправил на место, спокойно и ровно билось родное горячее сердце, когда-то по счастливой случайности не задетое бандитской заточкой.
Я протянул руку и осторожно дотронулся до рубца на ребрах, робко его погладил, как уже делал однажды, когда знал, что у Глеба там болело.
— Ну чего ты? — спросил он шепотом, и ладонь его теплой тяжестью легла поверх моей. — Не спится?
— Не спится. Вдруг опять, — и, решившись, тихо сказал куда-то ему в шею: — Мне, Жеглов, ты приснился. Мертвый. Погиб ты на задании, одели тебя в форму, положили в гроб и оставили одного. Дырку от пули я на тебе искал, когда проснулся, — и он шевельнулся, сгребая меня в объятия, опять прижал к себе — точно так же лежали мы с ним под моей шинелью в ночь после взятия «Черной кошки» на диване в холодном кабинете, только сейчас не стояло между нами страшное черное горе, которое в то же время и толкало нас друг к другу, и за окном был не ноябрь, а теплая летняя ночь, и вместо шинели Глеб меня одеялом укрыл, а я прижался к нему в ответ, не боясь, что меня оттолкнут, и замер, закрыв глаза.
— Дырка от пули на мне в другом месте, — даже здесь не удержался от усмешки Глеб и, помолчав, прибавил тихо и серьезно: — Дурак ты, Володька. Оно когда случается, то без всяких предчувствий, — и я хотел было рассказать ему про Яшку Розова из моей роты, который раз с утра заявил мне, печально поблескивая черными глазами: «Знаешь, Володя, кажется мне, что сегодня меня убьют», и я от него отмахнулся, ерунду какую-то бурча, а вечером Яшка, все еще сжимавший в руках свой помятый алюминиевый котелок, лежал возле наших позиций с раскроенной осколком головой, и к подошвам его сапог липли раздавленные одуванчики, — но тут Глеб шепнул мне:
— Спи уже, горе мое горькое, — и на мгновение приложился шершавыми от незаживших трещинок губами к моему виску.
Был бы я свечкой — вспыхнул бы и сгорел без остатка, но свечкой я не был и поэтому просто заснул. И ничего в эту ночь мне больше не снилось, только чувствовал я теплую Глебову руку на своем плече, и лежал он возле меня так тихо, что хотелось проверить — спит ли, дышит ли, существует ли на самом деле?..
— Знаешь что, орел? Сиди-ка ты сегодня дома, я тебя отпускаю, — глядя на то, как я пытаюсь проморгаться и проливаю кипяток мимо кружки, сказал мне с утра на кухне Жеглов. — Тебя, видать, от переутомления накрыло.
— Нет, — ответил я быстро, — и не от переутомления, не больше других я утомился, и дома сидеть не хочу и не буду, — не мог же я и в самом деле сказать ему, что после таких своих снов совсем не собираюсь оставлять его без присмотра. — Ты бы лучше Гришу отпустил, если в тебе жалостливость проснулась, — он еле ноги таскает.
— Гриша — кремень, мы все свалимся, а он стоять будет, — отозвался Жеглов, наливая мне чай, и я сначала подумал, что он шутит, и даже хмыкнул почти, но осекся, увидев его лицо: серьезным оно было и немного печальным.
— Володь, Гриша со мной убийц капитана Болдырева брать ходил и по бандитам стрелял — я-то со свежей раной был, и людей нам не хватало, вот он всех нас и подстраховал маленько, а что не все у него в тот раз получилось, так в том вины его нет, — и я, конечно, смеяться раздумал и вообще все слова проглотил, пораженный: никак я не мог вообразить себе нашего Гришу, очкастого, нелепого и совершенно безобидного, участником перестрелки с бандитами, да и вся эта история в целом больше походила на Гришины собственные выдумки о британских шпионках в московских гостиницах и секретных приборах, запрятанных в ручку от кофемолки, — но рассказывал ее не Гриша, а Жеглов, и сочинять ему никакого резона не было, и я даже спрашивать его больше ни о чем не стал, хоть и заедало меня любопытство.
— Ну что, пойдем? — спросил меня у дверей Глеб, словно еще раз хотел мне предложить остаться, и я кивнул и первым вышел за порог.
Тогда мы еще не знали, что уходим из дома почти на двое суток и что ждут нас едва ли не самые тяжелые и страшные дни из всех, что довелось мне прожить на службе.
Утро промелькнуло в обычной суете: выезд на кражу в Банном переулке, писанина, беседа с вызванным повесткой директором одного из московских антикварных магазинов — и вот, немного со всем этим разобравшись, мы понадеялись уйти на обед, как вдруг раздался телефонный звонок — короткий, полуоборванный, истерически резкий — и Коля, который уходил последним и собирался запереть кабинет, чертыхнулся, шагнул через порог и схватил трубку. Я начал спускаться по лестнице, но вслед за Колей вернулся Глеб, а потом и все мы столпились у стола с телефоном. Коля молча слушал чей-то сбивчивый монолог.
— Да говори же толком! — вдруг воскликнул он в трубку, и что-то такое зазвенело в его голосе, что мы все затихли и подобрались.
Нажав на рычаг, Тараскин растерянно потупился перед Жегловым.
— Глеб, там какой-то новый дежурный бестолковый… Но случилось, похоже, что-то серьезное.
— Так, не расходитесь, я в дежурку, сам все узнаю, — и Жеглов умчался вниз, а буквально через секунду уже орал нам из вестибюля:
— К черту обед, все в автобус! И Гришу с его барахлом сюда немедленно, где он шляется?..
Лицо его не предвещало ничего хорошего. Кто-то из нас попытался спросить, в чем дело, но Жеглов сказал, что звонивший в дежурку заговаривался от испуга и едва сумел назвать адрес, поэтому в Ростокино мы ехали в мрачном молчании. Глеб, наверное, ждал повторения глупой истории с собачьими костями, а я смотрел в окно и думал, что опять окажусь неподалеку от проклятого места, где случилась развязка драмы с «Черной кошкой», где человек по фамилии Левченко, некогда мой боевой товарищ, а после — вор и убийца, навзничь вытянулся на свежем снегу, и где я должен был узнать о гибели Вари, если бы не прогнал от себя Жеглова, которого тоже едва не потерял тогда на всю оставшуюся жизнь.
В квартале, застроенном ветхими одноэтажными домами, на одном из участков нашли труп ребенка. Случайный прохожий, возвращаясь из магазина у железнодорожной станции, увидел на земле со стороны дороги красную детскую туфельку, перегнулся через невысокий забор с мыслью позвать хозяйку и спросить, не ее ли внучка потеряла обувь, — и сразу же обнаружил маленькую владелицу туфельки на куче прошлогодних листьев.
Вид мертвой девочки — а в том, что она была мертва, сомневаться не приходилось — настолько потряс прохожего, бодрого еще старика, всю жизнь прожившего в этом районе, что, бросившись обратно к станции, где был телефон, он смог только набрать милицию и выговорить несколько бессвязных фраз. Дежурный, не добившись от него ничего вразумительного, решил послать туда нас, и теперь мы должны были осмотреть место происшествия и не допустить паники среди местных жителей. Коля умчался звонить в Управление, чтобы к нам прислали с другого вызова эксперта и, если получится, кинолога с собакой, Глеб усадил на скамейку бледного, уже успевшего тяпнуть водки деда и пустил в ход все свое умение вести задушевные беседы, Гриша, с бесстрастным лицом и совершенно спокойный, фотографировал находку и все вокруг, а мы с Иваном пытались разогнать стекавшихся к забору любопытных и не дать им увидеть то, что увидели мы. Когда прибывшие к нам в помощь ребята из ближайшего отделения милиции установили посты у ворот и у калитки, поток желающих пробиться к ужасному зрелищу схлынул, и Жеглов послал нас по соседним домам в поисках тех, кто мог заметить что-нибудь подозрительное в последние несколько часов. Признаться, я обрадовался возможности отойти на некоторое расстояние от чужого двора, на котором лежало изувеченное детское тело.
На войне я видел всякое, да и за неполный год в угрозыске кое на что насмотрелся, но при виде того, что оказалось прямо перед нами, когда мы высыпали из автобуса и прошли на небольшой и порядком захламленный участок, меня словно током ударило, а перед глазами на миг все затянуло зеленоватой мутью. Маленькой девочке, чья левая красная туфелька валялась по ту сторону забора, а правая, как мы установили позже, бесследно исчезла, кто-то перерезал горло, причем случилось это прямо возле дома, в котором она жила, и, по словам прибывшего чуть позднее эксперта, не больше двух часов назад — тело, когда его нашли, еще не окоченело. Крови было столько, что на миг поплохело — я это видел — даже флегматичному Ивану, а Коля и вовсе позеленел.
Вернулись мы быстро и, можно сказать, ни с чем. Жильцы ближайшего дома прямо при нас пришли с работы и если и стали чему свидетелями, так только разгону любопытных; правда, одна женщина, чье окно выходило на соседский участок, весь день была дома, но никого из чужих не видела или не обратила внимания, да и наружу не слишком глазела — ей и без этого было чем заняться.
Жеглов уже поговорил с родителями погибшей — вернее, с бабкой, которая спала у себя в комнате и была разбужена приходом милиции. Отец девочки, бабкин сын, погиб на фронте, а мать с новой семьей жила в Рязани. Шестилетняя Люда, как это часто случалось, играла во дворе одна. После обеда бабка выглянула в окно, увидела внучку на обычном месте и, утомленная готовкой и мытьем посуды, сама не заметила, как заснула.
Случившееся ввергло ее в какое-то тупое оцепенение — она сидела посреди кухни и медленно повторяла, то, что уже говорила не раз: девочка была спокойной, не шумела, не мешала взрослым, всегда умела себя занять, жаль только, что мать совсем перестала ею интересоваться; бабка-то старая, еще год-другой — и присматривать за внучкой станет нелегко…
Я слушал всю эту ахинею и думал, что у бабки рассудок помутился от потрясения — да так, наверное, оно и вышло: глаза у нее были в точности как у контуженной. Жеглов оставил при бабке постового, велев ему следить, чтобы она не выходила из дома и не выглядывала в окно, пока эксперт не осмотрит место происшествия и пока не увезут тело. До темноты мы кружили по району, заходя во дворы, опрашивая людей и осматривая все закоулки. Овчарка Буря, которую мы дождались к вечеру, обнюхала красную туфельку, рванула за калитку и почти сразу села на землю, виновато махнув хвостом: слишком много людей успело здесь потоптаться после того, как по улицам разнесся слух об убийстве. Ни туфельку, ни девочкину кофту, которая, как выяснилось, тоже пропала, мы не нашли. Из бабкиного дома забрали на экспертизу все ножи и несколько тряпок со странными пятнами. На одном из гвоздей в заборе Коля углядел клочок серой хлопковой ткани, как будто вырванный из какой-то одежды, а Жеглов подобрал возле тела лопнувшую кожаную шлевку от часового ремешка — бабка часов не носила, и стоило бы выяснить, кому она могла принадлежать.
Дойдя пешком до железнодорожной станции, мы, усталые, запыленные и голодные, погрузились в автобус — и потащились на внеочередное дежурство. Отсыпаться дома отправился Иван, которому предстояло завтра поехать в Рязань и познакомиться с матерью погибшей, а также выяснить, где провели сегодняшний день она и члены ее нового семейства. Жеглов убежал к начальству, Гриша, несмотря на поздний час, засел в своем чулане проявлять пленки и печатать фотографии, а я после его ухода еще некоторое время пытался представить, как он там с такими-то ужасами — и сидит один под красной лампой, но потом подумал, что ему не впервой. Коля прикорнул на диване, и снилась ему, наверное, разная дрянь, потому что он беспокойно ворочался, бормотал и в конце концов едва не свалился. Я сидел за столом у телефона и пытался заставить себя делать что-то полезное, но в конце концов заснул сидя, подложив под голову свою планшетку. В третьем часу ночи меня разбудил Гриша: закончив печатать сегодняшние снимки, он вернулся и заявил, что остается с нами на дежурство, хотя, в общем-то, это в его обязанности не входило. Коля молча подвинулся, освобождая для него край дивана. Жеглова все еще не было. Я почти начал волноваться, но вспомнил, что уж здесь-то ему пропадать некуда, и, не успев додумать эту мысль, заснул снова глухим солдатским сном. Проснулся я оттого, что меня мягко тронули за плечо: вернулся Глеб, который, в отличие от нас, не успел передремать и пятнадцати минут и потому выглядел хуже некуда — ну или мне спросонья так показалось.
— Просыпайся, Володя. Сейчас Иван Алексеич наше транспортное средство из гаража пригонит, и выезжаем. Звонил ростокинский участковый, мальчишки на рассвете рыбачить собирались и нож в кустах нашли. Мы там были вчера и никакого ножа не находили. Значит, подкинули ночью.
— Чаю бы глотнуть, — пробормотал я и обернулся к дивану: Коля с Гришей крепко спали, умостившись на нем валетом.
— Глотни, если тебе возиться охота, — усмехнулся Жеглов и посмотрел туда же, куда и я. — Пусть еще пять минут подрыхнут. Все равно Копырин там какую-то починку очередную только заканчивает.
Я подумал, что вода будет дольше закипать, чем мы — собираться, и, отказавшись от мысли о чае, последовал жегловскому примеру и достал папиросу, а заодно наконец-то воспользовался возможностью обменяться с Глебом впечатлениями о прожитом дне.
— Ты такое раньше видел? — спросил я тихо, пока мы курили вдвоем в приоткрытое окно, облокотившись на подоконник.
— Такое — нет, — помолчав, ответил Жеглов, сообразивший сразу, что я имею в виду, и, повернув ко мне почерневшее, будто копотью покрытое лицо, спросил: — А ты, Володя, как полагаешь, кто и зачем это сделал?
Я думал об этом не переставая с той самой секунды, когда увидел малиновые брызги на цветущих кустах, и, хотя ни одна из мыслей не представлялась мне достаточным объяснением совершенному каким-то нелюдем зверству, принялся перечислять свои догадки вслух:
— Месть родителям? Дележка жилплощади? Кто-то упился до белой горячки, схватил нож, ворвался в первый попавшийся двор и напал на девочку, приняв ее за какого-нибудь черта?
— Будь убийца в таком состоянии, мы бы его вчера в округе и нашли, валялся бы где-нибудь или родственники бы прятали, а мы по всем домам прошли, и не по одному разу.
— Вообще, наверное, чтобы такое сотворить, нужно быть сумасшедшим, — сказал я, и Глеб кивнул, прикусив кончик папиросы.
— Правильно мыслишь. Скорее всего, так и есть. И если мы не найдем его в самое ближайшее время, он свое преступление повторит. Девочку-то среди бела дня убили у бабки под носом. Преступник мог знать, что бабка спит — ей, может, подсыпали чего, через пару дней смывы с чашек будут готовы… А может, ему вообще наплевать было — увидят ли, поймают ли, и тогда это совсем другая история.
Я слушал, и спина моя холодела, а Глеб все смотрел в окно, и рассветные краски будто запеклись на его осунувшемся лице.
— Ты-то где ночь провел? — спросил я.
Глеб дернул уголком рта.
— В архиве ковырялся, — и, предвидя мое удивление, пояснил: — Был в Свердловске случай еще до войны, наши товарищи расследовать ездили, кое-какие бумаги любопытные остались. Правда, пока там все разобрались, количество жертв уже к десятку приближалось.
Эта фраза Жеглова звучала в моей голове целый день — а день не принес нам ничего нового, кроме обыкновенного на вид кухонного ножа и бестолковой беседы с двумя подобравшими его мальчишками. Они сказали, что не знают ни ножа, ни его владельца; собака поначалу взяла след, но, покрутившись по главной улице, привела проводника к телеграфному столбу и села на землю. Мы снова обошли квартал — в одном из домов появились еще двое жильцов, которых мы не застали вчера, но и они не сообщили нам ничего полезного, только один из них, сотрудник железнодорожной станции, обмолвился, будто у вдовы напротив уже с неделю живет какой-то непонятный гражданин, которого никто на улице не знает и который появляется дома ближе к ночи. Мы этого гражданина вчера не видели, вдова уверяла, что живет одна, а сегодня в их доме и вовсе никого не оказалось.
— Будем искать, — сказал Жеглов и, составив со слов соседа подробное описание внешности этого загадочного жильца, отдал соответствующие распоряжения ребятам из местного отделения.
Когда мы покончили с делами, Копырин не смог завести автобус. На помощь ему с готовностью пришел какой-то местный шофер, но поломка оказалась каверзной, и мы, оставив их двоих на солнцепеке, потащились в Управление своим ходом. Жеглов задремал стоя на троллейбусной площадке, и я, пользуясь тем, что толпа и так притиснула нас друг к другу, прислонил его к себе, шепнул на ухо:
— Ничего, потерпи немного, дома тебя спать уложим часов на десять, — и он, когда все мы, потные и помятые, вывалились наружу для пересадки, улыбнулся мне одними глазами благодарно и чуть насмешливо: какие, мол, десять часов, наивный ты человек, Шарапов…
Внизу нам сказали, что готов протокол судебно-медицинского исследования, и скоро Жеглов, просмотрев два серых листа, покрытых машинописным текстом, сказал, что девочка умерла от кровопотери и что никаких других значимых повреждений на теле не обнаружено, и я в глубине души обрадовался тому, что мне не придется читать все это самому, однако Глеб тут же показал этот неприятный документ нам с Тараскиным и ткнул пальцем почти в самое начало:
— Обратите-ка внимание, — и я, прыгая глазами по убористым строчкам — в машинке у экспертов неровно пропечатывалась буква «е» — прочитал описание одежды убитой: все предметы в крови, чулочки порваны, от сарафана почти оторвана бретелька.
— Следов борьбы на теле нет, значит, уже после убитую пытались раздеть, но кто-то или что-то помешало, — объяснил Жеглов, — и вот еще что: в протоколе этого нет, но Черненко сказал, что горло ребенку перерезали уверенной рукой — либо жертва у преступника не первая, либо есть у него какие-то соответствующие профессиональные навыки, — и тут уже я не выдержал:
— Мы что, забойщика с мясокомбината будем искать? Или хирурга, или… — я не договорил, подумав о том, чем самому порой приходилось заниматься на фронте, но Глеб, я уверен был, прекрасно меня понял — и оттого мне сделалось совсем не по себе.
— Может, забойщика, а может, и закройщика, — протянул Жеглов и ушел к начальству, а я остался думать об окровавленном комке, в котором одна лишь короткая рыхлая косичка из светлых волос, неловко завязанная лентой, позволяла узнать маленькую девочку, и комок этот лежал где-то в наших подвалах, изученный экспертом, описанный протокольным языком и фигурирующий в наших разговорах под безличным понятием жертвы.
Вечером из Рязани вернулся Пасюк. И мать девочки, и ее муж, и вся живущая с ними родня в Москву не выезжала, что подтверждалось сведениями с их мест работы, и вообще ничего подозрительного в их поведении не было. Потом еще раз звонил участковый: девочкиной бабке стало плохо с сердцем, и ее забрали в больницу. На этом мы наконец-то разошлись по домам: в нашем распоряжении были сутки на отдых — с той, впрочем, оговоркой, что нам в любое время полагалось ожидать вызова на службу.
Укладывать Глеба спать, как я обещал ему в троллейбусе, мне не пришлось — он вырубился одетый у себя на диване, пока я ходил на кухню за чайником. Сам я, несмотря на усталость, долго не мог уснуть и думал обо всем, что пришлось мне прожить, услышать и увидеть за истекшие двое суток, и сквозь недавние впечатления пробивался ко мне из близкого прошлого собственный же мой упрек: ты ведь, Володя, хотел и с Жегловым больше не работать, и совсем из МУРа уйти — а тебе ли одному бывало трудно, противно и страшно, ты ли один уставал, не видел ни цели благой, ни достоинства, ни смысла в ежедневной беготне по городу, обысках, допросах и попытках влезть в чужие души? На самого Жеглова здесь оглядываться не стоило, слишком иной была мерка, с которой он подходил и к себе, и к другим. А Коля Тараскин, попавший в угрозыск в разгаре войны прямо из-за школьной парты? Коля звезд с неба не хватал и сам об этом знал прекрасно, зато был честен, исполнителен, терпелив и, твердо уверенный в правоте нашего дела, не опускал рук и брал свое там, где отступались другие, те, кто, может, и соображал получше, и оперативной смекалкой похвастаться мог, но зато не спешил утруждать себя сверх меры, не надрывался, оставляя все рабочее на работе, — и такие ведь имелись среди нас. Коле, надо думать, порой приходилось непросто, и все-таки был он на своем месте и ни на что не жаловался. А Иван Пасюк, мобилизованный еще в Финскую войну и сполна хлебнувший лиха на двух фронтах — разве не хотелось ему вернуться в деревню к родне и больше никогда не держать в руках оружия? А Гриша, которому возиться бы и дальше в своем НИИ с пробирками и горя не знать — но Гриша при надобности фотографировал изуродованные трупы, не спал ночей ради того, чтобы срочно напечатать нужные следователям снимки, а однажды, как рассказал мне Жеглов, наравне с другими участвовал в боевой операции, стрелял по бандитам и оберегал раненого товарища — и согласился бы еще на сотню таких операций, если бы Глеб ему разрешил, но тот, конечно, не разрешал, и в этом состояла еще одна причина, по которой Грише, наверное, непросто давалась его работа — несомненно, важная и нужная, но все-таки ежедневно напоминавшая ему о собственных плохом зрении, худобе и впалой груди, — а ведь в том же НИИ очки толще Гришиных носил каждый второй, и все плевать на это хотели. Где были бы мы все, если бы легко поддавались минутным слабостям и неизбежным сомнениям? И кто тогда стал бы выискивать по всей Москве и окрестностям выродка или психа, способного одним движением перерезать человеку горло и уйти, не оставив почти никаких следов?..
За этими мыслями я заснул, а проснулся глубокой ночью — я понял это по густой тьме за окном — от чувства, которое возникло у меня недавно, по возвращении с войны, и обострилось после ночи в бандитской хате: чувство это я объяснял себе не то фронтовыми ночевками под открытым небом, память о которых до сей поры не позволяла мне привыкнуть к собственному жилищу с высоким потолком, не то появлением в моей жизни Глеба Жеглова, за которого, хотелось мне или нет, я беспокоился даже тогда, когда упомянутый Жеглов лежал с краю в моей постели, а сам я засыпал, уткнувшись лбом куда-то ему в спину. Итак, я проснулся из-за того, что остался один в комнате, и мне не нужно было включать свет, чтобы проверить свою догадку. Жеглова не было ни рядом со мной, ни на его собственном месте, и потому я, немного поворочавшись, отправился его искать, а в голову мою пробралась тем временем совсем уж глупая мысль: вдруг нас вызвали на работу, и Глеб, не сумев меня разбудить, ушел на Петровку один?..
Все разъяснилось, стоило мне дойти до кухни, где бурлила вода на плите и слабо мерцала закопченная лампочка: Жеглов сидел за нашим столом, глухо кашлял в рукав и курил, стряхивая пепел в треснутое блюдце, а возле него примостилась, прислонив к табуретке свою клюку, Шурка — в последнее время ей плохо спалось из-за ноги, которая продолжала болеть.
— Бросал бы ты, Глебушка, свое курево, давай я тебе лучше шиповника заварю, — уговаривала Шурка. Жеглов невесело усмехался в ответ.
— Спасибо, Саш. Не поможет шиповник, это нервное у меня. Само сейчас пройдет.
Ушел кашлять в кухню, чтобы мне не мешать, понял я, и стало мне совсем паршиво. Шурка смотрела на нас обоих с какой-то грустной, почти материнской жалостью, тревожно поблескивая выцветшими голубыми глазами.
— Вот и Володя проснулся. Ребятки мои, что же у вас случилось?
— День был трудный, — ответил я, а Глеб вернулся к тому, о чем шептались они с Шуркой, когда я к ним явился:
— Саш, я тебе утром хотел сказать, но раз уж так… Мальчишек-то младших без присмотра не выпускай. Пусть или со старшими гуляют, или, если не согласны, все гуртом дома сидят, поставь им такое условие.
— Мои сорванцы, ежели что, крик поднимут, вся округа всполошится, — засмеялась Шурка, но Жеглов смотрел на нее мрачно и строго, и она, сразу посерьезнев, спросила:
— Да в чем дело-то?
— Хотелось бы, чтобы ни в чем, — сказал Глеб, вытряхнул наше блюдце-пепельницу в мусорное ведро и скомандовал: — Пойдемте-ка все спать, — и мы разошлись, но спать, как ни странно, ни у меня, ни у Глеба, несмотря на усталость, не получалось.
— Так ты считаешь, тот, кто это сделал, теперь не успокоится и продолжит? — спросил я, снова улегшись на кровать.
— Это не я считаю, — отозвался с дивана Глеб, — а опыт расследования подобных преступлений говорит, хотя и невелик он у нас. Надо было тебя в архив с собой взять.
— Надо было, но ты же не взял — умом я, видно, не вышел. И кто тебя туда ночью пустил? — пробурчал я, и Жеглов хмыкнул.
— Если очень нужно, можно и ночью, надо только знать, кому зубы заговаривать. Хотел я, чтобы ты, дурень, хоть сколько-то поспал. И сейчас, кстати, хочу того же.
Я много чего на это мог ответить, но промолчал.
— Плохо, что каникулы сейчас, — перебираясь к окну с папиросой, задумчиво сказал Жеглов. — Детей во дворах полно, и нападать на них легче, чем на взрослых, они доверчивые и не сопротивляются.
— Такое только больной может вытворить, — убежденно повторил я уже высказанное однажды — и чуть было не прибавил «человек», но осекся.
— Правильно, — снова согласился со мной Глеб, — и свердловское это дело, и капитан Болдырев мне рассказывал…
Хотелось мне и дальше слушать, что думает Жеглов про сумасшедших преступников, но тут я кое-что вспомнил — и, раз уж ночь все равно пропадала, решил спросить у него совсем другое.
— Глеб, ты мне обещал рассказать, как ты с ним — с Болдыревым — познакомился.
Жеглов — он все на подоконнике сидел — усмехнулся в темноте, хотя я только глаза его видел и огонек папиросы.
— Обещать-то обещал, а надо ли тебе оно?.. — и я кивнул, тут же вспомнив, что и он меня толком не видит, — но мы, похоже, как-то так научились друг друга понимать, что и во мраке без слов могли объясняться.
— Болдырев меня, Володя, в тридцать пятом — лет мне было четырнадцать — за кражу на рынке в Ярославле принял. Точнее, не сам он, а помощник его, старшина Карпов. Я трое суток не жравши по городу бродил, не везло мне, торговкам примелькался и зарекся к ним соваться, но не удержался и стянул у одной с лотка кольцо колбасы, а ловкость всю с голодухи растерял, вот они меня толпой и догнали, а тут и Карпов нарисовался — здоровый такой, кулачищи пудовые. Соображал он туго и поворачивался медленно, но если уж попадал кто из нашей братии к нему в руки — не вывернешься, сожмет клещами. И вот берет он меня за шкирку, радуется. Я, говорит, тебя, гаденыша, уже с месяц заловить желаю. Заловить он желал не меня, но то неважно было, а важно оказалось другое: привел он меня в отделение, оно прямо у рынка было, и в кутузку засунул, а в кутузке двое взрослых уркаганов прохлаждались — их с утра на вокзале за ограбление взяли, должна была за ними машина из тюрьмы прийти, но не пришла, поломалось в ней что-то.
Говорил Жеглов спокойно, отстраненно и чуть насмешливо, будто не собственную жизнь мне рассказывал, голодную, бродячую и несчастливую, а какую-нибудь историю из сатирического журнала, всех героев которой можно было мысленно расставить перед собой, повертеть во все стороны и, найдя их не заслуживающими лучшей участи, одним движением смахнуть со стола в ящик или даже в мусорную корзину. А у меня сердце подскочило, когда я все это представил в красках, хоть Глеб и не стремился совсем сочувствие во мне пробудить, — наоборот, верно, думал, что я смеяться начну или возмущаться его поступкам.
— Дело к ночи шло, а соседи мои развлечься решили — ты, Володя, уголовников по фронту знаешь, можешь, наверное, вообразить, какие у них в ходу были развлечения.
Я похолодел и, сам того не заметив, сел в кровати, успев подумать, что хорошенькая у нас выходит беседа перед сном, а там уже и сумерки за окном серыми стали, фонарь во дворе погас, и вырвалось у меня против воли:
— Что они тебе сделали?..
Жеглов на подоконнике выпрямился, плечами дернул и, всю отрешенность свою растеряв, сказал зло и звонко:
— Чего хотели, Володя, того не сделали, я себя в обиду не дал, — и, помолчав, продолжил: — Я-то шальной был, озверел совсем и прут от решетки всерьез оторвать пытался, чтобы, значит, отбиваться. Шум поднялся такой, что Болдырев, он как раз дежурил тогда, сам прибежал выяснять, что тут у него такое творится. Вытащили они меня с Карповым из-за решетки, тот ему стал расписывать, какой я весь из себя опасный преступник, и думать вслух на предмет того, куда меня теперь девать, раз так вышло, а Болдырев на меня взглянул, велел Карпову меня к нему в кабинет отвести — я не противился, сил не было, — и сам пришел туда же. Я думал, он меня совестить будет, воспитывать и всякое про мораль говорить, а он старшину услал куда-то, мне на стул против стола указал, тряпицу дал, чтобы я кровь из-под носа вытер, потом разложил передо мной полбуханки хлеба, сала кусок, луковицу, картофелин пару и говорит: «Чего стесняешься? Ешь давай», — ну, меня два раза просить не пришлось, а тут Карпов кипятку принес — Болдырев его, оказывается, за кипятком посылал, — и посмотрел на нас этак неодобрительно, совсем, мол, товарищ капитан свихнулся, а Болдыреву хоть бы что — чаю заварил, стал расспрашивать, чей я, откуда, почему по рынкам шатаюсь, и, главное, спокойно так, без злости, без издевки, как будто и в самом деле человека во мне увидел, да и знал он, что никаких серьезных дел за мной не водится, так, мелочь разная вроде той колбасы. Вернее, было раз, что я в плохую историю чуть не впутался, но с дружками поцапался накануне и от них удрал, а после уж понял, как мне тогда свезло… Словом, вышло так, что мы с Болдыревым всю ночь и протрепались, рассказал я ему все это. А наутро он мне и говорит: «Слушай, Глебка…» — я ему выдуманными именами называться не стал, плюнул на все эти босяцкие выкрутасы, и про умерших папеньку с маменькой врать не стал тоже, выложил все как есть — и что из двух детдомов сбежал, и что родители живы, вот только не видел я их давно и к ним возвращаться не собираюсь, я ведь беспризорничать начал, когда мать меня в город папашу нашего искать послала, — «Ты, Глебка, я вижу, парень неглупый, грамотный, тебе учиться и работать надо, а не колбасу воровать, — давай-ка я тебе выпишу направление в коммуну, там и кормить будут, и профессию дадут, а товарищ старшина тебя туда днем сопроводит». Тут уж я ему отвечаю: «Я и без товарища старшины себя куда угодно сопроводить могу, вы только адрес скажите». «А не сбежишь?» «А на кой оно мне черт, если вы, гражданин начальник, обещаете, что там жратва каждый день будет?» «Ну а поедешь как? Коммуна, в которой места есть, не рядом, а в Московской области». «Известно как, — говорю, — на крыше там или в ящике…» Засмеялся Болдырев, денег мне на билет дал и хлеба в дорогу. «Смотри, — говорит, — я твоему слову поверил, так пусть оно надежным окажется, слово ведь один раз нарушить достаточно, чтобы надежности на всю оставшуюся жизнь лишиться». Начал все-таки воспитывать, подумал я и спрашиваю: «А как я вам докажу, что не нарушил?» «А доберешься — попросись в канцелярию позвонить, у них там телефон есть, не откажут. Прямо сюда и позвони», — и бумажку с номером дает. «Не надо мне, — говорю, — бумажки вашей, у меня память хорошая. Скажите только, звать вас как». «А звать меня капитан Болдырев, Семен Тимофеевич», — и адрес колонии с телефоном отделения у меня спросил, и еще спросил, как я по железной дороге собираюсь ехать, а я ему все выложил без запинки с первого раза, и он мне, в шутку, видимо, на прощание сказал: «Мне бы помощника с такой-то памятью. Вот подучишься, Глебка, аттестат получишь — приезжай ко мне работать…»
— А ты?.. — не утерпев, перебил его во второй раз я, и Глеб улыбнулся, зубами сверкнув:
— А я и приехал. Искать его, правда, мне долго пришлось, все-таки три с лишним года прошло, его уже обратно сюда в Москву, в угрозыск перевели, в Ярославле он после какой-то размолвки с начальством простым участковым работал, да и меня поначалу не к себе, а по моей столярной специальности пристроить попытался, только не горел я ею, а вот про то, чтобы к нему в помощники пойти, смешно сказать, и думал в коммуне всю дорогу… Но это уже другая история, совсем не такая интересная. Не знаю, как ты, Володька, а я все-таки здорово спать хочу, — он зевнул и слез с подоконника, спина его больше не загораживала мне свет, и я увидел, что снаружи скоро наступит утро.
— Как будто я не хочу, — буркнул я и подвинулся, освобождая место с краю.
Спали мы бессовестно долго. Не трещал на столе проклятый будильник, и в квартире, вопреки обыкновению, никто не шумел, не звонили из Управления, не выл на углу улицы «фердинанд», не стучался в общую входную дверь присланный за нами Копырин, забылись на время все напряжение и тревога двух прожитых дней, и даже летнее солнце без привычного нахальства заглядывало сегодня в окно мое, выходившее на восток, и посреди всего этого невозможного спокойствия, в котором — я был заранее согласен с этой мыслью, но вдумываться в нее не стал, — наверняка таилось что-то нехоршее, что поджидало нас в ближайшее время, — в общем, обычным нормальным человеческим утром я впервые наблюдал, как рядом со мной просыпается Глеб, и не от будильника, а просто потому, что, наверное, выспался: вот он шевельнулся, вздохнул, взглянул на меня сквозь чуть слипшиеся ресницы, такие длинные, что тень от них лежала под глазами, и зарумянился весь, хмыкнул что-то себе под нос — и вдруг совершенно неожиданным для сонного человека движением руки надвинул мне на голову одеяло и сказал:
— А ты, Шарапов, не подсматривай.